355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Людмил Стоянов » Серебряная свадьба полковника Матова (сборник) » Текст книги (страница 30)
Серебряная свадьба полковника Матова (сборник)
  • Текст добавлен: 7 мая 2017, 15:00

Текст книги "Серебряная свадьба полковника Матова (сборник)"


Автор книги: Людмил Стоянов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 30 (всего у книги 32 страниц)

Четырнадцатая глава
Прощание
«УЧИТЕЛЬ, НЕ ЗАБЫВАЙ НАС!»

На площади среди села стоят две запряженные буйволами телеги. Они нагружены домашним скарбом: здесь узлы с одеждой, столы, этажерки, печки, квашни, ящики с кастрюлями, мисками, тарелками… Всякое барахло, необходимое в каждом доме. Буйволы медленно жуют жвачку под палящим солнцем.

Мирза, положив руку на спину одного из буйволов и переминаясь с ноги на ногу, терпеливо ждет знака, чтобы двинуться в путь.

Кругом перекликаются, перебивая один другого, голоса:

– Вот лимонад, сладкий лимонад!

– Шербет! Стакан за одно яйцо!

– Тахан-халва! Тает во рту! Тает!

Дети глотают слюнки и спешат отдать с трудом выпрошенные дома красные яйца – за кусок халвы, за стакан шербета или лимонада.

Девушки и молодые женщины в новых платьях, повязанные цветными платками, с ожерельями на шее толпятся вокруг старой цыганки. Она смотрит на руку, и хотя знает почти всех девушек и женщин, тем не менее невинно спрашивает:

– Ты, моя милая, откуда? Из этого села?

Девушка смеется: ведь цыганка не раз приходила к ним в дом попрошайничать.

Но она радуется счастливому будущему, которое написано на ее руке. Гадалка знает девушку, как свои пять пальцев, и поэтому проливает целительный бальзам на самое ее больное место: замужество. Парень, которого она любит, скоро к ней посватается, она может быть спокойна…

Народ все прибывает. Некоторые идут семьями. Мужья в новых шароварах из черного сукна, более пожилые с четками в руках. Жены в расшитых канителью платьях, в пестрых платках, в высоких черных ботинках с резинками по бокам, в которые они обуваются только по большим праздникам и которые поэтому им страшно жмут. Здороваются, поздравляют друг друга:

– Христос воскрес! С праздником!

С двух высоких тополей, бросающих тень на большую часть площади, ветер сдувает на шапки и костюмы мягкий пух.

Перед лотком торговца Яко народу больше всего: здесь продаются иголки, яркие гребни, нитки разных цветов, пуговицы, бритвы, дешевые женские головные платки. Яко продает на деньги, но предпочитает яйца, отдает и за пшеницу и за кукурузу.

– Вот дешевый товар, господа! Подходите к Яко, он продает дешево!

Пока две нагруженные багажом телеги стоят на площади, толпа растет и волнуется.

За эти десять лет, в течение которых отец был здесь учителем, село словно зажило новой жизнью. Всю молодежь он выучил грамоте, выучились и многие взрослые крестьяне в вечерней школе, которую он открыл, за что получил от инспектора выговор за "самовольные действия". Поэтому крестьяне его любили и каждый раз в трудные минуты шли к нему за советом.

Более пожилые называли его по-старому "даскал" (учитель) и в это слово вкладывали какую-то особую нежность и интимность, словно обращались к старшему и все понимающему брату. Смиренно и медленно подходили, снимали шапки и даже на улице тихо поверяли ему свои нужды. Постепенно оживлялись, когда отец убеждал их защищать свои права, подавать в суд на сельских ростовщиков, не снижать цен на зерно. Дело в том, что крестьяне, завязнув по уши в долгах, обычно в панике продавали продукты своего производства раньше времени из боязни, как бы не упали цены. Отец им советовал не спешить, потому что пшеница теперь уже вывозится за границу, и торговцы-оптовики строят склады, закупают зерно и потом отправляют его в Австрию или Германию, дождавшись более высоких цен.

Девушки и юноши, которые учились у отца, называли его "учитель", здоровались с ним почтительно, но уже без стеснения – он сумел им внушить некоторое чувство собственного достоинства. Ведь они теперь знали больше своих отцов, и мир для них не ограничивался Харманбаиром. Они знали, какие есть на свете великие державы, какие моря и океаны, какие войны велись и ведутся между народами, за что они воюют, почему более сильные нападают на более слабых и покоряют их… Знали, что Земля не плоская и что она вертится вокруг солнца, а не солнце вокруг нее, как думали старики. И еще многое другое они знали и о земле, и о воздухе, и о звездах!

Когда отец показался на дороге около мечети, к нему подошли несколько пожилых крестьян в коротких пиджаках и шерстяных шароварах, стянутых у щиколоток и обшитых черным галуном.

Возможно ли? Учитель Богдан нас покидает, а мы об этом не знаем? Действительно, мало кому было известно, что отец переводится в город, на другую службу, и теперь все были поражены.

Около подвод, где сидели моя мать и дети, собрались женщины. Поднялся гам.

– Бойка, как же это так вдруг? – спрашивала Фиковица, у которой был сын солдат, весьма обрадовавший ее тем, что дослужился до ефрейтора.

Этот сын приехал на пасху домой, и теперь мать водила его всюду с собой, чтоб и другие им полюбовались.

Солдат поцеловал руку моему отцу и на его вопрос, как идет служба, ответил как-то виновато:

– Ничего, служим царю и отечеству.

Потом он обернулся к своей матери, показал кивком на моего отца и добавил:

– Это он из нас сделал людей. Поколачивал, но на пользу пошло!

– Боже мой, боже мой! Ведь как мы все с вами жили, Бойка, душа в душу! Сколько людей вы крестили, сколько венчали! Молодые все к вам тянутся! Учителя как господа бога почитают, а теперь наше село сразу осиротеет. Боже, Бойка! Как ты привыкнешь там к новым людям, будешь куковать одна, словно кукушка! – Она искренне оплакивала мою мать, и ее тон и слова убеждали, что так и будет.

Мать достала платок и украдкой вытерла глаза, в то время как Фиковица продолжала ее оплакивать:

– Уж какое житье в чужом городе, не дай боже! Каждую пятницу, Бойка, я буду приезжать и привозить тебе того-другого, либо яиц, либо мучицы.

Действительно, за последние два-три года отец с матерью перевенчали в селе много молодежи, крестили многих младенцев, и поэтому к нам постоянно носили подарки – корзины с виноградом, яблоки, варенье, колбасы. На рождество – свиные окорока, к пасхе – крашеные яйца и куличи.

Вся эта родня выстроилась перед подводой. Молодые женщины целовали матери руку, и та только повторяла:

– Навещайте, когда будете в городе!

– Ты не слушай Фиковицу, тетя Бойка, – утешали ее. – И там люди живут!

– Счастливая, свет увидишь.

– А здесь у нас разве жизнь? Как говорится: терпи душа, страдай тело!

– Работаем на сборщика налогов да на кулаков!

Девушки и молодые женщины были одеты в цветные платья, вышитые накидки из красного бархата, на головах яркие платки. Это была праздничная одежда, скопленная для приданого отцами и дедами.

Мать тоже была в своем красивом платье, на шее у ней висела на тесьме большая золотая монета.

Около нее играли дети, дергали ее за юбку, за косы, за ожерелье. Она, защищаясь, отталкивала их и шикала на них, чтобы не мешали разговаривать с женщинами, с которыми она прощалась, может быть, навсегда.

Вокруг отца собралась большая группа молодых парней и девушек. Все спешили проститься, некоторые робко и скромно, другие посмелее, и все наперебой протягивали руки.

– С богом, учитель! В добрый час!

– Нас не забывай!

– Ба, это ты, Йордан? – улыбался отец, радуясь, что снова видит своих повзрослевших учеников. – Смотрите-ка! Петко! А вот и Стоян Колев! Браво! Все выросли. Не забыли, значит, своего учителя!

Некоторые из парней, с непокрытыми головами, растрепанные, засунув руки в карманы серых шаровар, украдкой смотрели на девушек, которые тоже ждали своей очереди проститься. Отец сделал к ним несколько шагов, и они, одна за другой, подходили, целовали ему руку и чинно отступали. Они молчаливо выражали свое уважение к человеку, который их научил читать и писать письма женихам в казармы. Да и не только в этом дело. Разве без грамоты они могли бы читать сонник и песенник?

Подошла бабка Мерджанка и бросилась к телеге, на которой сидела мать. Она принесла корзину с яйцами и кулич, дала все Владко и сказала:

– На, волчонок, ты теперь мой любимец.

Глаза улыбались сквозь очки, она гладила маленьких по голове и повторяла:

– Зайчата! На руках у меня выросли! Бойка, молодица! – обернулась она к матери. – Дай руку, голуба, прощаться пора. Столько времени мы жили, как говорится, одной семьей. Плохого слова друг другу не сказали, и вот – выпало нам расстаться! Богдан, сынок, береги свою молодицу, береги как зеницу ока, другой такой не найдешь… золотая душа у ней! – стрельнула она глазами на отца.

Отец засмеялся своим громким смехом. Мать держала руку бабки Мерджанки и целовала ее.

– Ну, ребята, – вскинул голову отец и посмотрел на сыновей, – скажем до свидания, а там что бог даст.

Он раскланялся со всеми, с кем не успел проститься. Потом, видимо довольный сердечными проводами, дал знак трогаться в путь. В толпе раздались восклицания:

– С богом, учитель! Не забывай нас!

– Кум! Я тебя скоро позову на крестины.

Телеги двинулись, а вслед за ними и повозка с матерью и детьми. Сено, поверх которого были расстелены одеяла, торчало над ней со всех сторон, и оттуда, как из птичьего гнезда, высовывались головы Владко, Асенчо, Борко. Мать покачивалась в такт покачиванию повозки. Повернув голову, она махала рукой провожающим, которые отвечали тем же. Вскоре, как только мы достигли конца площади, все потонуло в однообразном шуме толпы.

Мы с отцом медленно шли за повозкой, оставляя позади село, солнце, поле, птиц и людские невзгоды – эти кандалы, к которым люди привыкли, как вьючное животное привыкает к седлу. Мы шли молча, а телеги скрипели, и вербы кругом простирали покрытые листьями ветви, и цветущий миндаль и айва в садах говорили о новой жизни, которая пробивает себе дорогу, о буйной весне, о маленьких радостях, которые люди находят в труде, и о надеждах, исчезающих одна за другой в потоке времени.

Хотя отец был очень взволнован оказанными ему при прощании почестями, но я чувствовал, что вид телег, нагруженных домашним скарбом, и подвода с детьми тяготят его душу, как мельничный жернов.

* * *

Телеги все скрипели, и повозка, покачиваясь, следовала за ними.

Мы въехали в Текию. Степь, поросшая невысокой зеленой травой, выглядела на этот раз веселее. В отдалении паслись стада овец, народ спешил использовать раннюю весеннюю пору. Через месяц-другой солнце словно кузнечными мехами высушит луга, выжжет траву.

Позади нас, отстав на сотню шагов, бежал вприпрыжку Владко. Он бросал камнями в сусликов, останавливался возле попадавшихся по пути муравейников, громко кричал, разговаривал сам с собой. Муравьи двигались целыми колоннами, навстречу одна другой, видимо, с какой-то разумной жизненно важной целью, на борьбу против злых сил природы… Вдруг Владко оживился; голый птенчик упал в траву, и тотчас же взъерошенная от ужаса воробьиха стремглав опустилась рядом и начала отчаянно чирикать. На помощь голышу кинулись еще несколько воробьев, потому что Владко протянул руку, чтобы его схватить. Отец резким окриком запретил ему трогать птенчика, и мальчик, заплакав, ухватился за меня, в то время как воробьи общими силами унесли голыша.

Владко шмыгал носом и все оборачивался назад.

– Милко, – начал он мне рассказывать, – знаешь, какая у одного мальчика с нашей улицы хорошая рогатка. Ох, как мне хочется попасть в птенчика…

Глаза его выражали подлинное страдание. Я ему сочувствовал всем сердцем. Разве я забуду когда-нибудь ту великолепную красную резинку, ту прекрасную рогатку, которую у меня отнял Черныш? Я крепко стиснул ручонку Владко в дружеском пожатии.

Отец, сутулясь, шагал впереди, все в том же плохом настроении. Что же, – может быть, думал он, – не навсегда ведь я связался с этим бедняцким селом, где, кроме нескольких кулаков, все остальные крестьяне выбиваются из сил, батрачат и едва зарабатывают себе на жалкое пропитание? Ведь мир велик, людей много, а жизнь, слава богу, вся еще впереди…

Мы поравнялись с повозкой, и мать меня спросила, далеко ли еще.

– Ведь ты же проезжала тут, – вмешался отец.

– Разве запомнишь, – равнодушно сказала она.

У матери очень хорошая память – она помнила сотни сказок и песен, но не помнила имен и мест. Она тоже решила слезть с повозки размяться.

– Ногу отсидела, – сказала она, медленно и осторожно слезая с помощью отца.

И Асенчо захотел слезть. На повозке остался только Борко, который лежал на спине в мягком сене, играл длинной соломинкой, размахивал ею и что-то бормотал на своем непонятном языке.

– Цыганский табор, – засмеялся отец, глядя на наше семейство, следовавшее за повозкой.

Навстречу нам двигалась гора. Владко не сводил с нее глаз, изумленный ее величием, высотой, зубчатым гребнем и могучими отрогами, которые вырисовывались все ближе и ближе. Он шел как загипнотизированный.

Мы все шли словно во сне, потому что не знали, что нас ждет на новом месте.

Скоро показались окруженные тополями белые длинные здания казарм, и теперь уже они привлекли внимание Владко. Он впился глазами в этот белый мираж, казавшийся ему частью какой-то сказки. И гора, и белые здания казармы, и первые дома города, который разворачивался, огромный, молчаливый, со своими красными крышами, церковными куполами и островерхими минаретами, очевидно, поразили его воображение, как поразили и меня несколько лет тому назад…

Обе телеги остановились. Остановилась и повозка. Мать с детьми сели в нее, а отец и я продолжали путь пешком.

Встречные замедляли шаг и с любопытством смотрели на телеги. Кто эти переселенцы, и куда их несет в такой большой праздник? Главная улица кишела нарядно одетыми людьми, – все спешили к качелям, к загородному гулянью.

Телеги свернули в маленькую боковую улочку и остановились у высокой каменной стены с деревянными двухстворчатыми воротами.

Тринадцатая глава
Конец детства
ГОРЕ МАТЕРИ

Нелегко матери избыть скорбь о своем ребенке!

Борко – мой третий по порядку брат – рос среди нас, как белый георгин среди терновника: мы были грубые, непослушные, дерзкие, он – сама кротость, привязанность, всегда около матери, готовый исполнить каждое ее желание. Высокий и хрупкий мальчик, он постоянно хворал. Его часто укладывала в постель малярия, трепала его по целым ночам, он бредил и засыпал только на заре. В таких случаях мать сидела на скамье около его постели и беззвучно плакала. Слезы скатывались ей на платье, и она успокаивалась, только когда через несколько дней приступ проходил.

Мать неловко заворачивала хинин в папиросную бумагу, которая во рту у больного быстро прорывалась, и Борко морщился, но, не желая огорчить мать, не выплевывал лекарство, как это делали мы. Самый младший из нас, Борко обнаруживал доброту и природный ум. Еще не учась в школе, он день и ночь читал, игр не любил, а вечерами, когда стемнеет, играл на окарине в укромном уголке сада подслушанные где-то грустные мелодии.

Когда мы переехали в город, приступы болезни участились. Да и в каждом доме здесь кто-нибудь болел малярией, потому что около рисовых полей вились целые тучи комаров. У матери был суеверный страх перед болезнями, которые она считала злыми духами, и она постоянно крестилась, чтобы их отогнать. Наконец пришлось положить Борко в больницу, где его продержали целый месяц.

Мать ходила туда к нему через день и возвращалась все в большем и большем отчаянии, по ничего нам не говорила. А Борко со дня на день слабел, совсем исхудал, пожелтел. Мать тайно мучилась сомнениями и самыми мрачными мыслями. Ей казалось, что ребенок уже из больницы не вернется.

– Господи, что же это с моим мальчиком! – повторяла она. – За какие грехи ты меня так наказываешь?

Но вот доктора его выписали, и он вернулся домой.

Соседки-гречанки искренне любили мать и часто ее навещали, когда Борко лежал дома. Утешая ее, они говорили, что ничего плохого с ним не случится, что господь ее не оставит… Но сомнения, как бешеные псы, осаждали мать.

От нее скрывали страшное слово "чахотка", да еще "скоротечная". Она до самого конца не узнала, отчего умирает Борко. И мы, остальные дети, которые любили его до обожания, не смели в присутствии матери произнести это слово, потому что нам казалось – оно ее убьет. До последнего дня она робко надеялась на выздоровление Борко – не может умереть самый любимый, самый хороший ее сынок. Поэтому когда у него из горла хлынула кровь и он перестал дышать, она без сил приникла к нему, беззвучно заплакала и словно перестала различать все окружающее.

– Милый мой, ненаглядный Борко, сынок, проснись, неужели ты никогда не обнимешь свою маму! – Она поправляла сбившийся головной платок и продолжала причитать: – Ангелочек мой, как мы с ним жили душа в душу!

Она всхлипывала, стараясь удержать вопль, а слезы текли ручьями и падали на волосы усопшего. Закрыв лицо фартуком, она, обессилев, села на лавку.

Потом пришли гречанки с огромными букетами цветов. Обнимали мать и, наклонившись, целовали в лоб маленького покойника. Чужое сочувствие часто успокаивает, особенно если оно горячее и искреннее.

– Не плачь, соседка… просим тебя, успокойся, все от бога, ведь у тебя еще трое, ты богачка. Господь наградил тебя большим счастьем, а этот ангелочек вознесся на небо! Да и мы все разве вечно будем жить здесь, на земле?.. Божий промысел… Бог дал, бог и взял!

Они обнимали мать, целовали, и она как будто пришла в себя, замолчала. При взгляде на одну из молодых соседок она вспомнила, что та тоже недавно потеряла трехлетнюю дочку, и поглядела на нее с сочувствием.

На другой день за катафалком рядом с матерью шел отец. Хоть он и сгорбился, но все же был на голову выше тех немногих, кто провожал покойника. Смотрел прямо, стиснув зубы, на вид спокойный, но только на вид. Он тоже любил Борко и возлагал на него особые надежды. Да и кто его не любил, услужливого, кроткого, не по годам умного!

Только услышав зловещий стук комьев земли о крышку гроба, я понял, что никогда уже больше не увижу своего милого братца. Отец глубоко вздохнул, нахмурился, бросил свою горсть земли и тотчас же отвернулся. Я неудержимо плакал, он попробовал улыбнуться мне и сказал каким-то чужим голосом:

– Довольно, Милко… Пойдем… Эти тут (он показал глазами на могильщиков) закончат дело… Пойдем и ты, Бойка… Оставь мертвого с мертвецами, а мы, живые, пойдем к живым…

УЛИЦА БАХЧОВАНДЖИЙСКАЯ

Наша улица, покрытая неровной выбитой булыжной мостовой, круто поднимается в гору, а дом у нас – старая турецкая постройка из камня и толстых сосновых досок. Он двухэтажный, окна нижнего этажа, который служит подвалом и кладовой, забраны решетками, как и в соседних домах. Рядом живут греки и болгары, беженцы из Македонии, занимаются они огородничеством.

Их огороды расположены в нижнем конце города, где воду для поливки можно отводить из реки. Недалеко от нас базарная площадь и церковь святого Мины, которую болгары отвоевали у греков.

Кран, находящийся напротив церкви, едва цедит поду, а кругом ждут с ведрами ученики ремесленников с базарной площади и женщины из нашего квартала.

Как самый большой в семье, я должен был по нескольку раз в день подниматься с ведром и кувшином по крутой каменистой улице к дому, где опоражнивал их в кадку возле крыльца. Добирался весь в поту, красный, и слышал, как отец всегда что-то бормочет. То называет городское начальство "красавцами", то ругает его по-турецки, чтобы я не понял.

– Церкви могут отнимать, а чтобы провести водопровод, на это их нет!

В селе в последнее время мать стирала возле колодца, чтобы не носить воды. Ее страх перед переездом в город как будто оправдывался: кругом все новые, чужие люди, как она с ними уживется?

Я продолжал таскать ведро и кувшин по нескольку раз в день. А зимой этот подъем по обледенелой улице был настоящим подвигом.

Как-то в сумерки, когда я возвращался домой по скользкой, покрытой льдом булыжной мостовой, чья-то рука подхватила мое ведро. Я испуганно обернулся и в тумане едва узнал дядю Вангела.

– Дядя Вангел! Откуда?

– Он самый, дядя Вангел. К вам шел… Как вы, здоровы?

– Здоровы, дядя. Сюда… сюда… Вот и наши ворота…

Мы вошли. Лампа в кухне уже была зажжена. Мать хлопотала около печки. Обернувшись, она стала вглядываться в вошедшего.

– Мама, я дядю Вангела привел, – сказал я весело.

Она сердечно пожала ему руку и показала на лавку, приглашая сесть.

– Что-то ты похудела, сестрица Бойка…

– Желчный пузырь проклятый… Никак не отпускает… Ох, болезни, болезни… А почему отец не пришел?

– Подойдет и он. Рука у него отчего-то распухла, я его по дороге в больнице оставил, пусть посмотрят…

– Ага! – сказала она сухо, как будто мало интересуясь и своим отцом, и его распухшей рукой.

А может быть, за этой сухостью крылись теплые, задушевные чувства?

– Милко, – обратилась ко мне затем мать, – поди встреть дедушку, на нашем доме нет номера, как бы старик не заблудился.

Я только этого и ждал. На улице, как призраки, мелькали в тумане редкие прохожие. Появлялись и исчезали. Мне показалось, что я стою уже долго, и я вернулся в дом:

– Нет его!

Дядя В ангел кротко возразил:

– Ничего, ничего. Придет. Погрейся и выйди опять.

Когда немного спустя я выглянул, туман был еще гуще. Какая-то заблудившаяся фигура остановилась и спросила:

– Не это Бахчованджийская улица?

Я узнал его по голосу. Дедушка Продан!

Мы вошли во двор. Поднялись по ступенькам.

Услышав шаги, мать отворила дверь из кухни и вышла в сени. Свет из отворенной двери падал на дедушку. А мать глядела на него, как будто сомневаясь, он ли это. И здесь она проявила ту же сдержанность, как и при встрече с дядей Вангелом.

– Ты, отец? – тихо сказала она, потом схватила его руку и поцеловала ее. Он в свою очередь прикоснулся щекой к щеке матери. Она усадила его на скамейку.

Дедушка снова оглядел ее, улыбнулся и сказал хриплым голосом:

– Смотри-ка! Ты, Бойка, хорошо выглядишь. Немножко похудела, но это не беда! Мы – жители гор, наш корень крепкий. Мы нелегко поддаемся курносой. Как дети? Здоровы?

Но он тотчас же пожалел, что задал этот вопрос, напомнивший о покойном Борко, и виновато закашлял.

– Отец, отец, ведь самый мой хороший ушел! Ушел, и я его больше никогда не увижу, – сказала мать и расплакалась.

Дедушка Продан ничего не ответил. Отвернувшись, он достал кисет с табаком и дрожащими пальцами начал крутить цигарку.

Мать перестала плакать, когда двое младших – Владко и Асенчо – один за другим пробрались в кухню и с любопытством уставились на гостей. Оба родились в Болгарии и только по слухам знали о нашем родном селе. Особенно их заинтересовал кожаный пояс дяди Вангела, за который был заткнут кинжал в черных костяных ножнах и кисет с табаком, кремнем и огнивом.

Какими они мне казались смешными и глупыми! Ну что они нашли интересного в этом поясе!

Дедушка Продан посадил одного мальчика на одно колено, другого на другое и начал их покачивать. Вместе с тем, избочившись, он засунул руку глубоко в задний карман шаровар и достал оттуда несколько мелких монет.

– На, это тебе, а это тебе! Купите себе халвы, бузы, – и он сунул им в руки деньги.

Тут заскрипело дощатое крыльцо, и вошел отец. Губы его раздвинулись в широкой улыбке.

– О-о-о-о! Добро пожаловать, добро пожаловать! – поздоровался он, одновременно глядя на детей. – Только ведь детям деньги давать не годится, дедушка Продан, а? Разбалуются…

Асенчо соскочил с дедушкиных колеи и тотчас убежал, чтобы у него не отняли монеты. Владко с виноватым видом держал деньги в руке, ожидая, что отец прикажет вернуть их дедушке. Но отец мягко сказал:

– Ну, ладно, раз уж это вам дедушка дал, так и быть, возьмите!

Это была встреча мужчин – людей, которые знают, насколько трудна жизнь, знают, какая нужна крепкая спина и сильные руки, чтобы отражать все неожиданные удары!

– Ну, Бойка, давай угощать гостей! – громко воскликнул отец.

Мать, хотя была медлительна и непроворна, быстро собрала на стол. Мы расселись как попало в тесной кухне, потому что только тут было тепло. Отец грел руки около печки, потом обернулся к гостям:

– Ну выкладывайте, что у вас нового?

Дедушка Продан стал рассказывать ему о своей трудной жизни у турок…

– За два пропуска я дал взятку – сто турецких лир. С грехом пополам добрались до Куклена, к нашим. Ведь раньше мы здесь работали на канале, строили мост, а полного расчета не получили, поэтому и пришли сюда…

Отец мой помолчал, о чем-то размышляя, потом сделал театральный жест и важно произнес:

– Строительная работа, отец, профессия благородная благословенная богом… Ты даешь людям кров, спасаешь их от невзгод. Так я думал одно время.

– Нет, нет. Богдан, ты не прав, – прервав его, возразил дедушка Продан. – Ремесло у нас тяжелое, неблагодарное. Опять же и годы не те…

Отец даже покраснел, слова дедушки Продана его смутили. А старик добавил:

– Вот учение – другое дело: открывает человеку глаза.

Дядя Вангел, посмотрев на меня со своей мягкой доброй улыбкой, сказал:

– Будете учиться с нашим Николой, моим сынком.

Мать, которая до сих пор еще не присела за стол, вздохнула с облегчением и уверенно заявила:

– Так, так! Будут учиться… В люди выйдут…

Отец поглядел на нее иронически. Вероятно, подумал: наседка подала голос. Но не сказал ничего. Потом обернулся к дедушке Продану:

– А где вы работали все лето?

– Чинили старый мост у Банковского монастыря. После этого строили школу в Широкой Лыке. Работы много было.

И ВСЕ ЖЕ… ОН БЫЛ ЧЕЛОВЕК

Странная вещь, я все чаще начинаю вглядываться в манеры и жесты моего отца и нахожу их напыщенными и неестественными, – может быть, по той простой причине, что я постоянно сравниваю его с другими людьми. Например – как он громогласно чихает! Словно стреляет из охотничьего ружья! Это казалось мне просто неприличным. Когда я собирался чихнуть, я закрывал себе рот, чтобы не получилось, как у него. Однажды Тошин отец, шагая с остеном в руке за телегой, неожиданно остановился, посмотрел на солнце, потом как-то комично поморгал и чихнул. Чихнул так оглушительно, как будто Мирза расколол полено во дворе. Но это чиханье казалось естественным, потому что гармонировало с одеждой, шароварами, с остеном, телегой и волами, в то время как отец одевался по-европейски, и я считал, что он стоит выше других.

Привычка отца даже в самые жаркие дни расхаживать по саду в накинутом на плечи одеяле снижала его обычно мужественный облик и делала каким-то жалким.

И то, что он всегда говорил громким голосом, тоже мне не нравилось: ведь он не с глухими разговаривает.

Его тронутое оспой лицо выглядело преувеличенно серьезным, и только время от времени на нем появлялась усмешка. Редкие усы и брови порыжели, порыжели и жесткие, как стерня, волосы. Стригся он коротко, по-солдатски. Его желтые, как янтарь, зубы дополняли картину. В книгах, которые я читал, люди были совсем другие.

Наши взаимоотношения переменились. Он перестал держать высокопарные речи против мировой несправедливости и требовать согласия и одобрения от других: "Не так ли?"

Я часто ему возражал, и он смотрел на меня с недоумением, как будто хотел сказать: откуда этот мальчишка научился таким вещам? Не то чтобы он был неправ – напротив, он критиковал жизнь, партии, правительство, Кобургскую династию, но все это с какой-то своей, личной точки зрения, ругал банкиров, ростовщиков, которые создавали дороговизну, в то время как жалованье оставалось мизерным, – одним словом, понимал в общих чертах недуги своего времени. Хотя восстание в Македонии было подавлено, он не терял надежды на ее освобождение. А если Македония будет свободной, говорил он, вся македонская эмиграция займет руководящие посты, в том числе и он сам, и тогда у него будет высокая должность… Его патриотизм, по моему детскому разумению, был не совсем бескорыстен, а политические взгляды довольно-таки туманны. Он называл дипломатию князя Фердинанда глупой и бездарной, потому что тот придерживался германской ориентации и относился враждебно к России, которая в один прекрасный день, назло Бисмарку и Англии, вернет Болгарию в границы Сан-Стефанского договора…

Когда он говорил, он вертел цепочку с ключом от своего письменного стола: накручивал ее на указательный палец слева направо и потом раскручивал обратно. Я запомнил эту его привычку с самого раннего детства. Он обычно так делал, когда сильно волновался. А видел ли я его спокойным? Почти ни разу.

И все-таки… он был человек. Я уважал его по примеру других людей. Шутка ли, одним трудом и упорством подняться по лестнице жизни, накопить сил и разума, чтобы учить других? А главное, как он учил! Все его считали отличным педагогом, только обо мне он как будто совсем не заботился.

Кроме того, по общему мнению, отец был человек честный и всегда держал свое слово. Лишь иногда, в редких случаях, он вступал со мной в разговор:

– Одно могу тебе сказать: если поставишь перед собой какую-нибудь цель, неуклонно иди к ней. Можешь падать, подниматься, но ты должен ее достичь. Разумеется, стоящую, хорошо продуманную цель. А ты, например, к какой цели стремишься?

Он не верил, что из меня выйдет что-либо путное. И, насмешливо улыбаясь, говорил:

– Только читаешь и читаешь всякие выдумки. Такое чтение ради чтения – пустая трата времени.

"Начинаются наставления! – подумал я. – А какие книги, по его мнению, надо читать?"

В голове у меня постепенно зрела мысль, что отец меня никогда не любил. Он редко баловал меня лаской, и это казалось неестественным. А то, что он назвал "выдумками" книги, которыми я страстно увлекался, опять настроило меня против него. Я почувствовал себя обиженным за авторов, которых любил. Как раз в этот момент передо мной была раскрыта "Шинель" Гоголя.

Мать была совсем другая. Хотя она и происходила из крепкого рода горных лесорубов и строителей, в ней жила нежность к нам, маленьким, но без поцелуев и объятий, – привязанность наседки к пушистым цыплятам, которых она греет собой и подсовывает им зерна. А когда они подрастут, начинает сердиться на них и клевать их.

В то время как крестьяне ели на софре – низком круглом столике или прямо на земле, отец настоял, чтобы мы садились за настоящий стол, – софра осталась для маленьких, к ним присаживалась и мать, чтобы их кормить. Отец и я ели молча, все наставления были уже высказаны, настроены мы оба были мрачно. Я понимал его и ему сочувствовал. Времена были трудные. Жизнь текла пустая и безрадостная.

– Как твои дела? – неожиданно спросил отец.

Я пожал плечами.

– Мои дела? У меня нет никаких дел.

– Ну, конечно, у тебя жизнь вольготная.

Эту фразу он повторял часто, поэтому она была мне ненавистна.

– Не понимаю, что тут вольготного.

Наступившее молчание нарушила ссора детей, которых мать не могла успокоить.

Не обращая на это внимания, отец неожиданно сказал:

– Тебе надо готовиться в гимназию!

Я посмотрел на него изумленно. От него ли я это слышу?

– Человек без образования – нуль, – добавил он.

Видимо, ему стало ясно, что другого выхода нет.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю