Текст книги "Серебряная свадьба полковника Матова (сборник)"
Автор книги: Людмил Стоянов
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 32 страниц)
Девятая глава
Фракийская осень
СО СТЕСНЕННЫМ СЕРДЦЕМ
Ранним утром я иду на Харманбаир. Босой, в одной рубашке, не боясь солнца. А какое солнце! Кругом ни одного деревца, трава пожелтела, сделалась ломкой и колет пятки.
Потрескавшаяся от засухи земля рассыпается в пыль и жжет даже заскорузлые от бродяжничества подошвы ног. Руки у меня исцарапаны от лазания по деревьям, плетням и заборам, потому что, как говорится, с кем поведешься, от того и наберешься: Черныш ко мне привязался, и я его принял как неизбежное зло. Однако, к моему удивлению, он уже больше не был таким нечистоплотным, лживым и нечестным. Дружба действует на него благотворно.
Мы находимся в самом сердце Фракии. С Харманбаира открывается множество дорог, пересохших канав, и вдоль них вербы, вербы… пока хватает глаз. Однообразие этого простора оживляют только красные крыши домов. На террасах сушатся запасы на зиму: перец, чебрец, кукурузные початки.
Бабка Мерджанка говорит: "Божье наказанье, сынок! Испортился народ, несогласно живут, грызутся между собой. Вот и отец твой: чего еще ему нужно от жены? Она целый день работает, дети одеты, накормлены, в доме все блестит… Больной человек, ничем ему не угодишь. Все ему не так".
Время идет. Вот уже и ноябрь. Если бы я и мог теперь уехать в город, меня уже никуда не примут – опоздал. Сердце сжимается от тоски.
Меня нагоняет Цонка с осликом, и мы вместе подходим к мастерской. Черныш уже здесь. Увидев нас вдвоем, он отворачивается и начинает еще ревностней месить глину. Я помог Цопке перелить воду в кадку, и она тут же двинулась обратно. Ее белая косынка долго развевалась у нас на виду, пока девушка спускалась вниз к домам.
Черныш меряет меня долгим взглядом, словно хочет сказать: "Знай свое место!" Цонка сидела с ним на одной парте и часто ему подсказывала – с тех пор они знакомы. А девочку, с которой сидел на одной парте, никогда не забудешь. И Черныш не забудет Цонку. Она ему снится по ночам, а днем он ходит около их дома, ожидая, не мелькнет ли она где-нибудь. Он для того и работать пошел в кирпичную мастерскую ее отца, чтобы чаще с ней встречаться.
Только видеть ее наяву – этим исчерпывается его сердечная потребность, больше ему ничего не надо. Цонка, возможно, и не догадывается о мыслях Черныша, не обращает на него внимания. Она как-то больше посматривает на меня, и от этого сердце Черныша сжимается, в глазах темнеет.
Выпали первые осенние дожди. Небо покрылось мрачными желтоватыми тучами, как мокрым тряпьем, из которого неустанно капает обильная вода… Наша работа в мастерской кончилась. Кончилась и любовь Черныша.
В один прекрасный день он заявил, что переезжает в город. Новый удар по моему самолюбию… Итак, я остаюсь один… Ребята с нижнего конца села для меня чужие… И вот и Черныш меня покидает. Сегодня вечером все выскажу нашим.
Мать меня любит, хотя редко проявляет свою любовь. Она видит мои терзания и старается мне помочь. Я слышал, как отец однажды сказал:
– Ты думаешь, что мне не хочется отправить его в город? Но пусть он поймет, что это не так легко. Пусть не воображает, что его отец банкир… А ты именно так его и воспитываешь. Все вы, женщины, одинаковы.
Ее ответ был более логичен:
– Но скажи, что он будет делать здесь? Зачем терять время? Будем жить еще экономнее, уделим ему от общего куска! Вот и товарищи его уехали. Я вижу, как он, бедняжка, мается, за эти два месяца совсем исхудал…
Не могу сказать, что я похудел, но я действительно тосковал по товарищам, хотел посмотреть новых людей, новую жизнь. А что касается учения… я наверстаю.
Только бы попасть в город…
Теперь я по целым дням бродил с Пенчо. Нас хлестал ветер, мочил дождь, и мы возвращались уже в темноте. Мать меня бранила… Часто пускала в ход то кочергу, то скалку – она была непоследовательна в воспитании. Сегодня строгая, завтра необыкновенно ласковая. А отец от болезни или от чего другого делался день ого дня все злее и раздражительнее. Он начал записывать народные песни, некоторые от матери, иные от тети Карамфилки, от бабки Мерджанки… И это ему очень правилось, как-то временно его успокаивало. Он зазывал к нам в дом женщин – старых и молодых, – те ему пели, а он все записывал, записывал…
А мне какой интерес в этих песнях? Вот поле – дело другое. Там широко, просторно. Мы с Пенчо встречаемся – и айда! Перед нами Марица. Как тут не поддаться искушению? Раздеваемся и ныряем в студеную воду. Вдруг сердце от холода останавливается, пробирает дрожь! Или провалишься в глубокую яму, теряешь равновесие, зовешь на помощь. Пенчо спешит подать руку. Фыркаешь, изо рта течет вода… Вот увидала бы мать, прямо в обморок бы упала. Разве мало опасностей на нашем пути? Тут вывихнешь ногу, там собака разорвет тебе штаны… Мать ничего подобного не подозревает и потому спокойна…
Я редко остаюсь дома. Поздние груши уже поспели. Разве можно их пропустить – протягивай руку и рви! А вот сейчас пришел старик Мерджан, начал рассказывать сказку, которую я столько раз слышал от матери: о трех братьях и их приключениях "на нижней земле". Как младший брат спас от гадюки орла, и тот в благодарность перенес братьев одного за другим "на верхнюю землю". Отец записывал сказку слово в слово, но я ее знал, и мне было неинтересно. И зачем приглашать людей – разве я не мог продиктовать ее? Вот когда тетя Карамфилка запела, мы с Пенчо заслушались, песня нам понравилась. Сама мелодия, печальная, протяжная, казалась нам упоительной. Голос тети Карамфилки лился тихо, ровно, грустно вибрировал и словно растворялся в вечернем сумраке, мягкий и задушевный. А такие песни, где говорится про любовь или где ссорятся парень с девушкой, нам не нравились, мы их не понимали. Но были песни о турках-янычарах, турках-насильниках, о предводителях гайдуцких отрядов. Какая жизнь была в то время! Тяжелая рабская жизнь. А теперь смотри, какие турки добрые люди. Например, наш сосед Мирза. Ночью он отправляется в Пловдив и утром приносит оттуда моему отцу лекарства. И скажешь, это из корысти? Нет, от душевной доброты. А кто же заставлял их тогда злодействовать? Отец говорит: деспотическая власть.
Тетя Карамфилка спела еще несколько песен. Отец все так же воодушевленно их записывал. Кашлял, задыхался и записывал…
Однажды он получил из города письмо, в котором ему сообщали, что народные песни, сказки и пословицы напечатаны в последнем томе сборника народного творчества. Отец покраснел, глаза у него засияли. В письме добавлялось: в самые ближайшие дни ему будет выслан за эту работу гонорар – сто восемьдесят левов.
– Вот! – воскликнула радостно мать. – Как раз для Милко! Ему хватит на целый год.
Отец косо посмотрел на нее, и этот взгляд означал: дура, она просто не знает, что говорит! Он, видимо, сожалел, что прочел ей письмо. Ишь ты, все остальное пропустила мимо ушей, а в деньги сразу вцепилась.
– А дальше? – оборвал ее отец. – Ведь это не месяц, не два, это восемь лет. Потом что будем делать?
– Ну что… – задумалась она. – Поищем средства. Владко подрос, начнет мне помогать. И я буду работать… – Она старалась говорить убедительно, но запнулась и покраснела.
Нахмурив свои густые брови, отец молчал.
– Будешь работать, – начал он иронически. – Много ты наработала.
И себе под нос пробормотал несколько слов, едких и обидных для матери, хуже пощечины. Будто она дармоедка в доме, и ничего больше. Умеет только рожать детей, о которых потом заботятся соседки. Что она воображает? И что она знает о жизни? Люди, видите ли, учат сыновей в городе! Хорошо, учат, но посмотрим, кто эти люди. Крестный дядя Марин, Тодор Гинев… Богачи, о чем им думать?.. А я? С одним учительским жалованьем – не знаешь, какую дыру раньше латать. Я не отправлю сына в город голодать и холодать, чтобы он в конце концов начал харкать кровью… Не хочу поступать необдуманно.
Мать вытерла глаза нижним краем фартука.
Мне стало грустно за нее. Как он мог так тяжко и несправедливо обижать ее? Дармоедка… От темна до темна она работает и в доме и во дворе… Правда, в ней нет расторопности, общительности, но разве можно так ее оскорблять?
Я выбежал в сад и зашагал по узким тропинкам. Потом лёг на сухую, пожелтевшую траву. Во рту был горький осадок, перед глазами вертелись темные круги. За что, за что он оскорбил мать? Почему он, знающий жизнь, не продвинулся дальше простого учителя? Кроме того, пусть дядя Марии богат, но какое же богатство у бабки Мерджанки…
В саду было прохладно. Через открытое окно я слушал голоса родителей, но уже спокойные, примиренные.
День был солнечный и теплый. Сквозь поредевшую листву сияло синее небо, вековые тополя возвышались в глубине двора, на них перепархивали воробьи, летали вороны.
"Убегу! – мелькнула у меня дерзкая мысль. – Найдутся добрые люди, примут меня на работу. В городе пойду к Христоско, он меня устроит. Здесь оставаться невозможно". Но тут в голове у меня потянулись вереницей пугающие мысли о дождливых осенних днях, о холодном балканском ветре, о зимних метелях. А без денег куда я денусь в городе? Думаю, думаю – то решаюсь бежать из дому, то колеблюсь…
Смотрю на муравейник у моих ног. Сотни муравьев торопятся взад и вперед, как будто каждый из них выполняет строго определенную задачу. Только я сижу тут безо всякой цели.
Отец с матерью продолжали разговаривать. Голос отца звучал как труба, а мать говорила тихо, задушевно. Он настаивал на своем, но что говорила мать, я не слышал. И что она, не зная жизни, могла предложить? Потом они замолчали, и я решил, что и на этот раз они не пришли к соглашению. На меня нахлынули еще более мрачные мысли.
Вдруг мать весело меня окликнула:
– Милко! Ты где?
Я вскочил как ужаленный и встал перед террасой.
– Что случилось, мама? – испуганно спросил я.
– Приготовься, завтра поедешь в город, – сказала она уже спокойным голосом.
– В город? Зачем?
– Учиться, глупый.
Сердце у меня сильно забилось, и, должно быть, я от волнения покраснел, потому что она протянула сквозь дощатые перила руку и погладила меня по голове.
Она сказала ясно: в город, учиться.
Я схватил эту жесткую худую руку и поцеловал ее.
Десятая глава
Город и его обитатели
НОВЫЕ ТОВАРИЩИ
Город меня поразил. Высокие здания, магазины, витрины с самыми различными товарами… Оживленные улицы, большие мосты на реке, длинный ряд тополей вдоль берега. В первый же день я нашел школу, отыскал учителя Мимидичкова и передал ему письмо моего отца.
Он его сразу прочел, поднял брови и только теперь, вглядевшись в меня, сказал удивленно:
– Ого, как ты вытянулся! Прямо взрослый мужчина.
И, перебросив письмо с руки на руку, добродушно добавил:
– Отец пишет, чтоб я тебя где-нибудь устроил… Но где? Пока побудешь у меня дома. Потом посмотрим.
На другой же день он нашел мне комнатку у одной старой бездетной вдовы, зачислил меня в школу, и я уже сидел на парте в пятом классе "А". Рядом со мной – бледный тонкий мальчик в матроске, в коротких брюках и длинных носках. Называли его Панерче. Его отец, мелкий банковский чиновник, по утрам его приводил, а в обед заходил за ним. В первые же дни я заметил, что такая унизительная опека не нравится ученикам. Настоящее имя мальчика было Борис Пейчев. Когда же его называли Панерче, он обижался и лез с кулаками. Но был он слабенький, и чаще всего ему же и влетало. По другую сторону от меня сидел Никола Козлев, по прозвищу Козел. Здесь у всех были прозвища, связанные или с именем, или с характером.
Как быстро течет время! В селе оно ползло черепахой – едва-едва, стояло неподвижно, как топкие болота возле Сушицы. Здесь оно мчится, словно горный поток.
Однажды утром я встретил Черныша, идущего на работу на табачный склад. Коротко остриженный, в поношенных, но аккуратно заштопанных брюках, босой, в одной рубашке, он выглядел совсем взрослым и гордился, что сам зарабатывает себе на хлеб.
Мы стали часто встречаться. Все еще озлобленный и сердитый на весь мир, со мной он любил разговаривать, посвящать меня в свои планы. А они у него были всегда странные, рискованные, связанные с каким-нибудь приключением.
Однажды я ему сказал:
– Черныш, а помнишь, как ты украл у меня рогатку?
Он смутился, посмотрел на меня испытующе и ничего не ответил. Слово "украл" заставило его покраснеть.
– Три ночи я не спал из-за нее, – добавил я. – Ну да ладно!
Он уклончиво пожал плечами, но, по-видимому, был доволен, что я завел разговор о рогатке, потому что засмеялся и хлопнул меня по плечу.
– Ага, помнишь! И я помню, – сказал он, потупив свои большие круглые глаза. – Два месяца я ее таскал, потом уронил в костер, и она сгорела…
Он понял, что обида давно забыта, и оживился.
Начались обильные дожди. Над зубчатыми вершинами Родоп ползли серые тучи. Река прибывала, мутная, озверевшая, враждебная. В ее белой пене неслись с верховья вырванные с корнем кусты и ветви.
Два деревянных моста были снесены. Река атаковала старый римский каменный мост в три свода, атаковала яростно, ожесточенно.
Часть склада, где работал Черныш, – ветхое дощатое здание в верхнем конце города, там, где река вырывается из ущелья, – была разрушена и унесена.
– Весь табак, фью! – вниз по воде… – Черныш щелкнул пальцами и засмеялся.
Видимо, это событие мало его тронуло.
– А как же теперь? Что ты будешь делать? – тревожусь я.
Смеется. Ведь он только простой рабочий, черную работу всегда найдет. Пусть хозяева огорчаются. Впрочем, он их никогда и не видел. Они живут в красивом двухэтажном доме с садом, с большим фонтаном посредине. А его дело только получать раз в педелю поденную плату, а в понедельник торопиться с утра пораньше на работу, дышать ядовитой табачной пылью. Вечером же искать встречи со мной, потому что он одинок.
Река все прибывает, и волны перехлестывают через каменный парапет, разъедая старую кладку. Стихия свирепеет, над мостом носится облако водяной пыли.
Кто-то хлопнул меня по плечу. Штерё!
Штерё – мой одноклассник, – высокий паренек с большой головой, выдающейся вперед нижней челюстью и мясистым носом. Насколько Черныш ловок и подвижен, настолько Штерё неуклюж, ленив и необщителен.
Штерё учился хорошо, но был какой-то замкнутый и меланхоличный. Никто не видел, чтобы он смеялся. Его отец, по профессии мясник, по целым неделям пил. Был он крупный, статный мужчина, с косматыми бровями. В дни запоя ходил по главной улице и пел осипшим голосом: "Болен лежит Кара-Мустафа, ой, мама родная". Он качался, подымал уже почти пустую баклагу, размахивал руками и угрожал какому-то воображаемому противнику, даже иногда вынимал нож. В таких случаях нож приходилось отбирать, повалив его самого на землю.
Взявшись за руки, мы смотрели на взбесившуюся воду, когда вдруг раздался оглушительный грохот и над мостом поднялось огромное облако белой пыли. В следующие несколько мгновений река как будто смирилась, вода унеслась куда-то вниз.
– Ой! Смотри, смотри! – закричали Черныш и Штерё.
Середины моста как не бывало. Она рухнула, и теперь вода с новым напором подымалась вверх. Живая, упорная вода.
Я вспомнил реку в селе – мутную, шалую. Осенью она растекалась по полям, по дорогам, наполняла колеи и канавы, заливала огороды и сады, самовольно забиралась во дворы, превращая землю в непроходимую грязь. А летом куда-то пряталась, чахла, как больной, и пшеница сохла, кукуруза торчала, как сухие колючки.
Штерё скоро бросил школу и тоже поступил на табачный склад. Его отец ушел к другой женщине, и Штерё вынужден был заботиться о матери.
Как удивительна и своенравна жизнь! Люди так погружены в хлопоты, заботы, ссоры друг с другом, что им просто некогда поднять глаза. А в городе чего только не происходит! Каждый день новые происшествия, новые события!
Нас водили причащаться. Церковь была полна учеников, которые разговаривали, окликали друг друга, толкались. Отец Владимир, высокий, с каштановой бородой, одетый в новую, блестящую епитрахиль, громко кричал:
– Тише! Тут что, церковь или синагога?
Среди несмолкаемого шепота он прочел молитву. Потом, торжественно обратившись к первому ученику, велел ему открыть рот, дал проглотить с маленькой ложечки вино из чаши, которую держал в руке, и кивком головы направил к прислужнику, стоившему с широкой медной тарелкой. На ней лежали нарезанные куски просфоры. Ученики по порядку, один за другим, принимали причастие, целовали руку и отходили.
По-видимому, отец Владимир имел в городе специальное задание. Своей службой, поведением и проповедями ему надо было мобилизовать прихожан на борьбу с греческим влиянием. В городе насчитывалось тринадцать церквей, из которых только две были болгарские, а все остальные греческие.
– Да! Греческие! – кричал с амвона отец Владимир. – А кто их строил! Думаете, морейские греки? Нет. Их построили неутомимые мозолистые болгарские руки – на медные болгарские гроши.
Отец Владимир был связан с околийским начальников, разумеется, негласно.
Нас не интересовала жизнь взрослых. Это был другой мир, серьезный и поэтому для нас не любопытный. До нас не сразу дошло, что наши отцы и старшие братья ведут борьбу за церковь св. Мины, которую они хотят отнять у греков. Везде говорили только об этом, словно в городе была эпидемия чумы. Обе стороны считали себя правыми и стояли на своем. Но вот в один прекрасный летний день наши ворвались в церковь, выгнали греческих попов и расположились там, как дома. Все произошло неожиданно для нас, мы были далеки от этого, и только потом нам стало ясно, как много мы потеряли. Такие события случаются не каждый день.
На годичном акте произошло нечто, удивившее нас. Панерче, нарядный, в коротких брючках и новой матроске, вышел на сцену и начал, смущаясь, декламировать стихотворение Вазова. Его тонкий, уже ломающийся голос вылетал в широкие окна, откуда доносился запах цветущих лип:
Не отдадим мы милую нам землю,
Святую землю предков и отцов…
Он дошел до рефрена, которым заканчивается каждая строфа, поднял голову и решительно сказал:
Но… Македония… ведь ваша!
Смутился и тут же добавил: «Наша!» Повторил ошибку: «ваша», потом опять – «наша!». Подчеркнул еще раз «наша» – и убежал за кулисы, провожаемый шумными аплодисментами собравшихся отцов и матерей.
Однако учитель сделал ему выговор за то, что у него, мол, было время бродить целыми днями по виноградникам, а выучить стихотворение он поленился, и теперь люди зубоскалят, а греки поднимают нас на смех – ваша-наша, наша-ваша.
Мы пропустили и другое событие, которое могло дать нам богатый материал для приключений, потому что оно было необычным и опасным. Наши молодцы-патриоты напали на близлежащий греческий городок Зорокастро и сожгли его до основания. Мы видели огромные огненные языки, лизавшие небо, и нас охватывал суеверный страх. В этом было нечто непонятное для нас, а Христоско Мерджанов назвал это "мерзостью".
Панерче был огорчен, но продолжал с нами играть. Однако с ним что-то произошло, у него было плохое настроение.
Точно какая-то болезнь поразила нас и спутала наши мысли. Ни поле, ни птицы больше нас не привлекали. Дядя Сотир – сторож, наконец спокойно вздохнул. Теперь он мог безмятежно спать по целым часам.
Наша или ваша? Этот вопрос ворвался в наше хрупкое детское сознание, подобное мутному потоку, вытеснил все остальное и осел, как ржавчина.
Мы были поражены рассказом учителя об ослеплении четырнадцати тысяч болгарских солдат византийским императором Василием Болгаробойцей.
Но зато мы просияли от радости, когда позднее он нам рассказал историю византийского императора Никифора. Этот император заплатил головой за попытку напасть на болгар, которые оправили его череп в золото, сделали из него чашу и потом в торжественные дни из нее пили:
– Ваше здоровье, дружина, из Никифоровой головы!
Вскоре стала широко распространяться мода на рогатки. Нашлись ребята ловкие на руку, которые стреляли камешком на несколько сот шагов. Стрельба из рогаток захватила всех, стала самой любимой игрой. Ребята из верхних кварталов тоже вооружились рогатками, главным образом, чтобы защищаться от нападения, когда проходили через наши кварталы.
Так началась война между греками и болгарами, детская война между двумя враждующими городскими районами.
Она началась как-то сама собой, неожиданно. Первый камешек упал среди нас, посланный сверху, от церкви св. Константина, где были греческие виноградники.
– Эй, ребята, берегитесь! – сказал Пекица и взялся за рогатку. – Я знаю, кто пустил камень. Это Янн, ублюдок Хаджи Куцоолу.
У Куцоолу была шелковая фабрика, и его сын, этот самый Яни, не позволял Пекице даже приблизиться к их саду, где весной зрела крупная клубника, а осенью – желтые янтарные груши. Пекица не любил этих маменькиных сынков, которые красиво одевались, ходили с длинными кистями на фесках и с красными помпонами на туфлях, имели собственных лошадей и могли на них ездить, куда захотят.
Он пустил камешек с такой ловкостью, что с холма послышались вызывающие крики:
– Эй, цыгане, решетники! Удирайте, спускаем собак!
В тот же миг несколько камешков ударилось впереди нас, около нас… Мы рассыпались, потом обходным путем поползли вперед, но было ясно, что противник превосходит нас численностью и лучше обучен.
Пекица не хотел уступать, остался последним, но наконец и он отошел вниз, к лугам.
– Мы этим гречатам всыплем по первое число, – сказал Панерче, который обычно не был воинственным и вполне заслуживал свое прозвище "Панерче", то есть франт.
Военные действия были отложены до следующего воскресенья.
В течение недели мы стреляли из рогаток в поле, но это было скорей игрой, чем сражением. Без промаха попадали в аистов на болотах, в сусликов среди колючек… Козел нашел три гнезда пеночек, а Пекица перехитрил дядю Сотира и вернулся с полной пазухой желтых абрикосов.
Конечно, в назначенный день у церкви св. Константина собралось много ребят. После полудня вверх полетело несколько камней. Солнце, светившее нам в глаза, нас ослепляло. Мы не могли уследить за движениями неприятеля, и это нам мешало.
Кто-то крикнул:
– Ваше здоровье, дружина-а-а, из Никифоровой головы!
– А ну-ка, поди сюда, мы тебе покажем Царь-град! – отозвался голос с горы. Это был настоящий вызов.
Камни летали с быстротой молнии и шлепались, как гранаты, в рыхлую землю, поднимая маленькие облачка белой пыли. Рогатки работали настойчиво и неутомимо, в воздухе висела дикая оскорбительная ругань, подслушанная у взрослых, хотя некоторые из нас ее и не понимали. От града камней зловеще шумел высокий орешник. Алые лучи заката окрасили поле боя.
Битва все разгоралась и разгоралась. Мы обошли неприятеля и теснили его в гору, к высокой каменной ограде вокруг виноградников. Иногда противник, собравшись с силами, с воем и ревом кидался на нас, и мы поворачивали спины и быстро отступали на старые позиции.
Несколько голов уже было разбито. Но тут произошло нечто необыкновенное, поразившее и опечалившее нас. Один из камней ударил в висок Панерче. Тот, корчась, упал на землю. Мы не подозревали, что это так опасно. Но он не двигал больше ни рукой, ни ногой, и мы, те, кто был поближе, быстро подбежали посмотреть, что с ним. Он лежал без движения, с небольшой раной на виске, бледный, с синими жилочками под глазами…
– Ой! – испуганно сказал Козел. – Даже не шевелится…
Оба боевых стана пришлось разгонять конной полиции, так были увлечены и та и другая сторона.
Двое взрослых подняли Панерче. Выздоровеет ли он? Этот вопрос волновал всех. Только теперь мы ясно осознали, что произошло. Крадучись, разошлись по домам, рогатки спрятали.
Аптекарь дядя Кондо, выйдя из своей аптеки, смотрел поверх очков на околинского начальника и ловил его взгляд. Потом, цокая языком и качая головой, сказал:
– Вот буйные головушки! Они, глядишь, завоюют Царьград.
Околийский начальник, смуглый мужчина с круглым лицом, мимоходом ответил:
– Да, на них вся наша надежда, дядя Кондо!
Панерче выздоровел, но мы уже были не те: наученные горьким опытом, немного поумнели. Наше буйство проявлялось все реже и реже и в конце концов прекратилось совершенно.