Текст книги "Серебряная свадьба полковника Матова (сборник)"
Автор книги: Людмил Стоянов
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 32 страниц)
Разве можно что-нибудь упустить – надо обойти виноградники и орешники, подобрать остатки за взрослыми, надо проводить в путь аистов и дроздов, воспользоваться последними теплыми днями для купания в реке.
У нас было время для всего: и для того, чтобы выбрать хорошую кизиловую развилку для рогатки, и для катанья на доске от конной молотилки во время молотьбы… и для сбора ежевики возле реки. А над всем этим было яркое фракийское солнце, такое приятное утром, сладостное в тени деревьев, уходящее под вечер далеко на запад, к Родопским возвышенностям… От него кожа чернела, волосы и брови выгорали.
С первым дождем небо затягивалось, низкие тучи ложились на Харманбаир, потом опускались на землю дождем, и поле делалось топким. Наступал сезон непроходимой грязи, и мы отправлялись в школу.
После разговора об обуви отец оставил меня в покое. Похолодало. Подул ветер, в саду зашумели желтые опавшие листья. "Птичья республика" затихла, только чирикали воробьи и в бесчисленные гнезда падали с тополей пожелтевшие листья. Деревья обнажились, и двор еще больше опустел.
На Димитров день выпал первый снег. Мягкий, пушистый, почти теплый, он покрыл сад, и сад сделался как будто ниже, в нем появились таинственные укромные места, как пещеры, где, фантазировал я, карлики стерегут спящую красавицу, о которой рассказывалось в сказке.
Я не мог не ходить в школу, где были все мои товарищи, которые составляли планы всяческих похождений и катанья с гор. Местом для катания был выбран Харманбаир, самая высокая точка в селе. Сделать санки нетрудно – существовала традиция: две конские большие берцовые кости пробивались по краям и над ними устраивалось деревянное сиденье. Кости отполировываются снегом, как стекло, и санки летят с быстротой молнии.
Но обувь!.. Ноги у меня мокрые, и я как будто хожу по снегу босым. Мать сказала тогда о башмаках, больше не повторяет. Как бы ей напомнить? Маленький Владо начинает ходить, и это событие поглощает все ее внимание. Я вертелся около нее, чтобы она наконец посмотрела на меня. Не помогло.
Я думал, что отец увидит мои разбитые башмаки и смилостивится. Но он был так занят школой, что я почти не существовал для него. Прекратил свои поучения и ни разу не вспомнил про Эдисона…
Из-за катанья башмаки разъехались еще больше, так что их уже невозможно было надевать. Если бы я их отдал сапожнику Шимону, как велел отец, может быть, они выдержали бы еще месяц-другой грязи и снега. Но у меня была тайная мысль, что будет лучше окончательно их доконать, и тогда отцу волей-неволей придется купить мне новые…
На третий день я вернулся домой посинелый. Дрожал, как лист.
– Что с тобой? – вдруг испугалась мать, потому что вид у меня, по всей вероятности, был плачевный. – Уж не болен ли ты?
Она дотронулась до моего лба и от неожиданности развела руками.
– Боже, ну что за мальчик! Никакого понятия. Одни только от тебя неприятности.
В этот миг я в самом деле почувствовал свою вину перед матерью за тревогу, которую ей причинил. Действительно, прав был отец – пора мне одуматься. В отчаянии я закричал:
– Я здоров!
Пришла бабка Мерджанка. Увидела меня в постели. Обеими руками сияла очки и озадаченно спросила:
– Бойка, что случилось? Почему ты плачешь?
Мать плакала. Она, правда, легко падала духом и не умела преодолевать трудности.
– Ох, сынок, ох, милый ты мой! – заохала бабка Мерджанка, потрогав рукой мой лоб. – Ну куда это годится? Он весь горит. Бойка, завари липового цвету. Мальчик простудился. И дай немного камфарного спирту… Я его разотру…
Странное дело! Все вдруг заботятся обо мне! Соседки-турчанки не отставали от других. Приносили мне белый хлеб, печеные яблоки, компот из слив. Тетя Карамфилка, мать Кирчо Дамянова, тоже пришла меня навестить. Пришла и тетя Мария, жена крестного, вместе с Пенчо. Мать, испуганная моей болезнью, часто гладила меня по голове и говорила, что, когда я выздоровлю, она меня будет одевать как куклу. Говорила, что я самый любимый мамин сынок. В глазах у меня стояли слезы, но я делался грубым и кричал, чтоб она уходила: "Жарко мне!.." Она смотрела на меня беспомощно, и в ее глазах тоже поблескивали слезы.
Вот какая штука жизнь! Надо было захворать, чтобы на тебя обратили внимание.
ВЕСНА
Зима наконец-то кончилась, скучная, мучительная. Я ненавидел ее за то, что она оказалась длинной, лютой, а тяжелое воспаление легких, которое я едва перенес, делало ее еще длиннее и невыносимее. Она установилась в Димитров день и отступила только в начале апреля. Тогда я уже встал на ноги и начал жадно посматривать в окно.
Дули восточные ветры, засыпали поля. Местами намело высокие сугробы. Снег покрыл село словно каким-то белым выпачканным одеялом. Стаи ворон перелетали с дерева на дерево, ожесточившись от голода, и шмыгали по закутанным в снег курятникам в поисках какого-нибудь оброненного кукурузного зернышка. Вечерами опускалась серая мгла, похожая на застоявшийся дым, село тонуло в черном мраке, собачий вой доносился как бы из-под земли.
Мать целый день хлопотала по хозяйству, и я ни разу не задумался, насколько это для нее тяжело. Утром она убирала постели, ставила на огонь неизменно варево из лука-порея или картофеля, кормила маленького Владко, месила тесто, стирала… И как она справлялась со всеми этими домашними делами?
Как-то она получила письмо от дяди Вангела. Я никогда не видел ее такой радостной. Черты ее лица смягчились, глаза весело сверкали. В селе, писал дядя Вангел, у всех все в порядке, живут как бог дал, тетки, девери, снохи шлют привет. Дедушка Продан жив-здоров. Летом ходил на заработки в Кавал, строил казармы и заработал кой-какие деньги, но по дороге его ограбили разбойники…
Мама прочла письмо и раз, и другой.
Обрадовался и я. Ведь я так люблю дядю Вангела, дедушку Продана, и вот они дали о себе знать как из другого мира. Передо мной их лица, я как будто слышу их слова, вижу отчаяние дедушки Продана, ограбленного разбойниками-турками.
Вот ведь паши, здешние турки, почему они такие мирные, кроткие, добродушные? А те, тамошние, – свирепые, безжалостные, вороватые?
Отец тоже прочел письмо, рассердился из-за дедушки Продана.
Растленная разбойничья страна… Говорил ему, чтоб переселялся сюда, в Болгарию. Такие люди здесь не останутся без дела. Еще денег заработал бы… Не послушал меня.
Владко вертелся у нас в ногах, ковылял и все старался рассказать какую-то историю, но, очевидно, у него не хватало слов, и он только повторял:
– Волоби… волоби…
А дело было так. В одной из комнат крестный дядя Марин хранил неочищенный рис. Когда мы с Владко вошли в нее, там были сотни воробьев, залетевших туда через приоткрытое окно. Они ожесточенно клевали рис. Разом вспорхнув, они начали биться в окна, в стены, падать на пол… Об этих воробьях пытался рассказать Владко:
– Лазлетелись, лазлетелись…
Это было в самое тяжелое время, когда воробьи стаями перелетали с дерева на дерево, а кругом все дремало под белым покровом зимы… Ветер свистел, пронизывая их мягкое оперение, и они дрожали, съежившись на голых ветках.
Однажды вечером воробьи подняли гвалт, словно были чем-то встревожены и озадачены. Ледяной ветер исчез куда-то, и вместо него подул мягкий и теплый. Раскудахтались куры, оживленно зашумели деревья.
– Пахнет весной, – сказал отец.
Ночью меня разбудил странный шум. Снаружи шелестел тихий ветер, словно что-то тайком нашептывая. Ночь была ясная, виднелись голые ветви деревьев, а позади них, между разорванными облаками, мчался ущербный месяц. Куда он спешил? Шум деревьев в саду напоминал шум далекого буйного паводка.
Я вышел на террасу. Холодные ночи миновали, воздух был теплый и мягкий, как бархат. Меня охватило какое-то странное волнение, тревога, смутное желание чего-то неизвестного, невиданного, далекого.
Доносятся какие-то странные ночные голоса, шипение, бормотание. Совсем не слышно собачьего лая. Словно все деревенские псы замолчали в ожидании чего-то важного, торжественного.
Ветер нежно, по-матерински, ласкал мое лицо. Это был южный ветер, это была его песня. В этой песне как будто объединились голоса сотен щеглов, дроздов, воробьев, соловьев, жаворонков. Сквозь них прорывалось мычание коров, конское ржание, бульканье прозрачных вод.
Я возвратился в комнату, но долго не мог заснуть.
Мать тоже проснулась и заметалась от окна к окну. Да, и она испытывала какое-то волнение.
На следующий день мир был неузнаваем. В небе мчались, как жеребята, веселые жизнерадостные облака. Они спешили на запад, к Родопским лесам. Снег в саду растаял, земля уже высохла.
Южный ветер не прекращался несколько дней, воспоминание о тяжелой зиме исчезло и забылось. На миндальных деревьях, растущих вдоль стены, набухли почки. Иерусалимская ива блестела своими серебристыми барашками. Они еще не раскрылись, но уже обещали подарить опьяняющий аромат. Весна нахлынула в полную силу. Деревья готовились зеленеть и двести. Земля из белой и грязно-ржавой становилась зеленой, светлой, радостной. Прилетели птицы, и под застрехами началось хлопотливое строительство – ласточки и воробьи вили гнезда.
Люди занялись сельскохозяйственными работами – на нивах, рисовых полях, виноградниках и бахчах. Белые рубашки мужчин и красные косынки женщин мешались с зеленью полей и синевой неба, щедро залитые солнечным светом.
Но словно кто-то завидовал человеческой радости. То в одном, то в другом соседнем доме кто-нибудь заболевал. Подыхала корова или вол, и люди жалели их так же, как человека.
Наш сосед, старик Мирза, который в самую лютую зимнюю пору привез нам воз дров, теперь радовался зелени сада, солнцу, ласточкам.
– Мирза, огромную помощь ты оказал моей жене и детям! – благодарил отец.
Мирза сдвинул чалму на затылок и ответил просто:
– Ну как же, Ибогдан-эфенди, разве я мог оставить тебя без дров в такое время?
Старик Мирза рисковал в лютую зиму своим здоровьем, но ведь он дал отцу слово!
Однажды – в обеденный час – он вошел к нам во двор и начал искать глазами отца.
– Селям алейкум, учитель-эфенди, – испуганно про молвил он.
– Алейкум селям, Мирза, – ответил отец. – В чём дело?
В этот миг во дворе Мирзы раздался женский вой. Это был голос его снохи.
Отец поставил маленького Владко на землю и спросил в недоумении:
– Что случилось, Мирза-эфенди?
Они разговаривали по-турецки, а тем временем плач в соседнем дворе все нарастал, как растет огонь, если в него подбросить сухие ветки, – высоко, неудержимо.
Сборщик налогов. Пришел сборщик налогов и описал двух волов и всю домашнюю рухлядь – ведра, одеяла, квашни, одежду… "Что же делать?" – недоумевал отец, глядя куда-то в одну точку за деревьями.
– Пойдем посмотрим, – сказал он и двинулся к воротам, ведущим в соседний двор.
Пошел и я за ним. Разве можно что-нибудь пропустить?
Там, во дворе, расхаживал сельский сторож Рустем. Направо, под навесом, жевали свою жвачку два вола. Старуха Мирзы и сноха его Чечек, убитые горем предстоящей разлуки со своими смиренными помощниками, стояли и плакали. Из дома вышел высокий худощавый мужчина в очках. Увидев моего отца, он на миг смутился и сказал несколько фамильярно:
– Плохая наша служба, учитель! Только одни проклятия слышим от людей.
Отец разговорился с ним, просмотрел какие-то бумаги. Кредитор был турок из города, Рамадан-оглу, депутат, близкий приятель Стамболова. Мирза должен попросить его, чтобы он удовлетворился только частью долга. А он, сборщик налогов, задержится здесь на несколько дней… Подождет…
Отец засмеялся и сказал шутливо:
– Скольких же еще бедняков ты разоришь…
Тот беспомощно развел руками и повторил как-то виновато:
– Что поделаешь… Плохая наша служба, учитель!
Обе женщины под навесом сразу перестали плакать.
Обнадеженные, они посмотрели одна на другую, потом устремили благодарные взгляды на моего отца, поняв, что беда на некоторое время отодвинулась. Старуха, шмыгнув носом, вытерла его концом головного платка, а молодуха Чечек обняла правой рукой морду одного вола и прислонилась лицом к морде другого. Потом ласково зашептала им, как детям:
– Молчите, родненькие… Ничего, ничего…
Четвертая глава
Народ Фракии
ПРЕСТОЛЬНЫЙ ПРАЗДНИК В АРАПОВЕ
У нас появился новый братец – Асенчо. Как? Откуда? Никто не хотел мне этого объяснить. Бабка Мерджанка приходила еще на заре, купала его, пеленала, баюкала. Моя мать опять лежала в постели, но на этот раз я уже ее ни о чем не спрашивал. Каждый день приходили соседки-турчанки, приносили рис, халву, сладкие слоеные пироги с орехами…
Почему Мерджанку называют бабкой? Оказывается потому, что она "бабует" – присматривает за маленькими детьми. У нее было двое детей – дочь и сын Христоско. Впоследствии дочь умерла от родов, поэтому Мерджанка начала "бабить" – помогать женщинам при родах. Однако из этого объяснения я ничего не понял.
Добрая бабка Мерджанка! Вот какая она была – сердечная, ласковая. В самом деле, что бы без нее делала моя мать? Как бы она управилась в этой новой для нее жизни без помощи и забот бабки Мерджанки?
Я почти не заметил, как малютка вырос, начал протягивать ручонки, ворковать, словно голубь, и смеяться, когда ему щекочут шейку. Он был жизнерадостный и веселый, и я любил с ним возиться. Я выносил его на двор, показывал ему аистов, которые пролетали совсем низко над деревьями, или вертел перед ним колодезное колесо, а он молча, с любопытством смотрел.
Когда он начинал пищать, я передавал его матери. Она любовно брала его, но, если не могла его успокоить, вздыхая, говорила плачущим голосом:
– Боже мой, эти дети всю кровь из меня выпьют.
Бабка Мерджанка словно видела в моей матери свою умершую дочь. Поэтому она часто говорила:
– Ох, дочка, до чего тебе тяжело приходится! Одна с тремя детьми!
Моя мать, улыбаясь, отвечала спокойно:
– Уж такой народ эти мужья! Заломит шляпу – и до свиданья, а ты тут мучайся… Хоть бы старшими-то занялся…
Она была еще слаба и поэтому не могла отправиться с нами на престольный праздник в Арапово. Как я обрадовался, когда бабка Мерджанка пригласила меня ехать с ней, а мать, держа маленького Асенчо на руках, ответила, не колеблясь:
– Когда он с тобой, бабка Мерджанка, я спокойна.
До ильина дня оставалась неделя, но мне она показалась вечностью.
Накануне праздника бабка Мерджанка с улыбкой сообщила:
– Милко, и Христоско поедет с нами…
Это уж было прямо счастье. Мое нетерпение росло, и я считал часы, оставшиеся до отъезда.
…Телега остановилась перед домом бабки Мерджанки. Тетя Йовка и Тошо сидели на сене, покрытом пестрым шерстяным одеялом, празднично одетые – она в новом платье с монистом на шее, Тошо в коротких штанишках, ботинках и соломенной шляпе. Соломенная шляпа была и на мне, но я, как и все ребята, принадлежал к "босой команде". Это кольнуло меня в сердце и на миг омрачило радость путешествия. Но только на миг. Серый Воронок тронулся и весело замахал хвостом.
Летнее утро во Фракии! Солнечные лучи едва проникали сквозь деревья, небо наверху высокое и синее.
Ранняя роса блестит на листве деревьев, на ветвях придорожного шиповника, на траве.
Узкая проселочная дорога вьется меж бахчей и садов, под высоким орешником и вербами, вдоль реки, вдоль сжатых полей с длинными рядами крестцов. В поле не видно работающих людей, но мы очень часто догоняем телеги с едущими в Арапово, – очевидно, там ждет нас нечто замечательное.
Обе женщины разговаривали о своих делах, Христоско молчал. Он сильно вырос, и я не знал, как себя с ним держать. Меня смущала мысль, что он уже большой, в седьмом классе, а я едва перешел в четвертый. Его тонкая фигура возвышалась надо всеми… На нем шаровары и пиджак, на голове соломенная шляпа… Лицо у него бледное, болезненное, тонкие руки с длинными пальцами… – все это внушало мне какое-то смешанное чувство восторга и жалости, и я боялся, что он уже смотрит на меня свысока.
Действительно, из города он вернулся не совсем здоровым, и это испугало бабку Мерджанку, но ее заботы скоро возвратили ему бодрость и веселость. В день приезда он мне сказал: "Ишь как ты вырос…"
С тех пор я его видел редко. Он лежал во дворе, под высоким ореховым деревом, и не отрывался от книжки. На меня не обращал внимания.
Воронок все также бодро мчался по ровному полю, развевая гриву. Над его потной спиной вились мухи, и он то и дело отгонял их своим воинственным хвостом.
Тошо рассказывал, что он видел на прошлогоднем празднике. Рассказывал отрывисто, беспорядочно. Я его слушал рассеянно, и по его рассказам не мог себе представить ни места, ни людей.
Христоско засмеялся и обронил как бы про себя:
– Глупости…
Он не объяснил, почему же, считая праздник глупостью, он поехал с нами. Не отвечал ли он на какой-то свой вопрос?
С телеги, которую мы догнали, нас окликнули знакомые бабки Мерджанки и тети Иовки.
– Много лет жизни!
– Привел господь!
– Святой Илья на помощь!
Неожиданно перед нами открылась большая поляна с белым монастырем, а около него огромный лагерь – телеги, палатки, стада и люди, много людей. Солнце изливало тепло, его лучи освещали эту многоцветную картину – пестрые платки, белые рубашки, яркие платья, серые навесы над телегами, темные мужские лица, высокие бараньи шапки набекрень, суетящиеся румяные женщины и девушки. Бурный нестихающий говор множества народа смешивался с фырканьем коней, криками продавцов… Гремели барабаны, пронзительно выли кларнеты, визжали скрипки… Словно все живое в этом пестром сборище радовалось, ликовало, опьяненное праздничным днем, солнцем, бездельем…
Наша телега свернула с дороги и остановилась под невысокой вербой рядом с другой телегой.
Бабка Мерджанка слезла, оборотилась лицом к монастырю и перекрестилась. То же сделала и Тошина мать. Христоско посмотрел на них снисходительно и с усмешкой подмигнул мне – пусть их, простые души.
Тошо остался караулить повозку. В ней были сложены подарки для монастыря – фасоль, лук и живой гусь.
Пророк Илья не обыкновенный святой. Он распоряжается дождем, а это ведь очень важно: каждый вечер и каждое утро народ с надеждой смотрит на небо – не хлынет ли наконец дождь? С петрова дня не выпало ни одной капли, земля высохла, потрескалась. День за днем солнце жгло нивы, и они медленно желтели. Пожелтели до времени, и народ мучительно переживал это. И хотя название монастыря Святая Неделя, сегодня его престольный праздник – ильин день.
ПРАВЕДНИКИ И ГРЕШНИКИ
Над церковными вратами на белой стене нарисовано множество фигур: мужчины и женщины, молодые и старые, все почти в натуральную величину – направо грешники, налево праведники.
Грешники голые, только с повязкой на бедрах, в ужасе смотрят широко раскрытыми глазами. Перед ними ад, что-то вроде огромного болота, где барахтаются тела, протягивая к небу руки. Точно такие же черные голые бесы с рогами и хвостами, держа в руках вилы, сторожат, чтобы брошенные в болото не выскочили оттуда. Те, которые еще не брошены, молча и покорно ждут этой страшной минуты. Надо иметь очень сильное воображение, чтобы принять красные пятна над болотом за огненные языки, но для людей, как бабка Мерджанка и тетя Йовка, это была бесспорная истина – именно так и бывает на "том свете"…
– Если хочешь знать, я не верю, – оправдывается бабка Мерджанка, – но опять же, кто знает? А если это правда? Если человеку придется давать ответ на том свете?
Христоско – ведь он учился в школе – с усмешкой смотрит на черных бесов и говорит небрежно:
– Поповские бредни…
– Ну почему, сынок, – мягко, с укором возражает бабка Мерджанка, – ведь это в назидание людям, чтобы не делали дурных поступков… А посмотри на другую сторону.
На другой стороне были праведники. Они стояли под высокими деревьями, с которых свисали плоды, похожие на тыквы. Праведники смотрели на грешников в аду со злорадством, словно хотели сказать: так вам и надо… Они были одеты в длинные рубашки, точно рясы.
Над ними порхали птицы с длинными хвостами; стояли, как публика на представлении, львы и тигры и дружелюбно посматривали на них. Это был рай – вожделенное место для каждого истинного христианина.
– Каков ад, таков и рай, – пренебрежительно заметил Христоско. – Пойдем лучше поглядим, что здесь еще есть…
Бабка Мерджанка и тетя Иовка захотели поставить по свечке в церкви – одну за спасение души, а другую для святого.
Христоско похлопал меня по спине, словно хотел сказать, что понимает мое нетерпение, но не может не уважить женщин:
– Ну ладно, так и быть, зайдем…
Обе женщины входят в церковь, за ними и мы.
Богомольцев в церкви немного. Главным образом, старухи, сухие, сморщенные, в черных головных платках, неподвижно глядящие в пол. Другие, вроде нас, входили, зажигали тонкую свечку на подсвечнике, бросали на блюдо мелкую монету и выходили. Это делалось так механически, словно не имело никакого отношения к такому важному вопросу, быть ли человеку в аду или в раю, а просто выполнялся обряд… От свечей и кадильниц в церкви стоял густой синеватый дым, пронизанный мощными потоками солнечных лучей. С запахом ладана и тлена боролся утренний летний воздух, запах полей и верб; однообразное блеянье пономаря заглушалось говором, шумом, песнями и криками извне…
Хотя я пробыл в церкви всего несколько минут, по выходе из нее все вокруг показалось мне еще прекраснее, небо светлее, народ живой и интересный…
Мимо нас прошли торговцы бузой, в белых штанах и круглых шапочках, у каждого дубовый кувшин, обтянутый медными обручами, и круглый поднос, где в отдельных гнездах стоят простые стеклянные стаканы… Их голоса выделялись в общем шуме…
– Буза свежая, крепкая! Язык щиплет!
Продавцы красных засахаренных петушков и яблок, насаженных с помощью тонкой проволоки на длинный прут, не переставали приглашать:
– Налетай, ребятишки! Пять грошей штука!
Другие голоса:
– Небет-шекер от кашля!
– Вот свежие булочки с брынзой!
– Мята, лимонад, мороженое!
Люди сталкивались, расходились, незнакомые, но схожие друг с другом, в бараньих шапках, суконных шароварах, в новых черных юфтевых башмаках, береженых для праздника, с красным поясом под коротким пиджаком, откуда каждый вынимал пестрый платок домашнего тканья и отирал с лица пот.
Жены ходили с мужьями, а девушки слонялись туда-сюда по две и по три вместе, сцепившись руками, и смеялись. От их разноцветных платьев и пестроты платков это множество народа казалось огромной поляной с цветущими маками, примулами, васильками, на которую солнце лило свои лучи, словно одаривая улыбками…
Последний взгляд на ад и рай над церковными дверями – и мы погружаемся в человеческий водоворот, который нас влечет и опьяняет. Бесчисленные ноги вытоптали траву, и от голой земли поднимается пыль, которая хрустит на зубах. Но это никого не смущает – так все полны радостью и жгучим любопытством.
Солнце высоко над горизонтом. Оно яростно припекает, но это не пугает людей, потому что в своей повседневной работе они привыкли к солнцу, всегда необходимому и дружелюбному.
– Что нам еще посмотреть?
Вот шашлычная. На решетке жарятся маленькие котлетки – кебапчета, рядом ящик, на нем большая глиняная миска с рубленым мясом. Целый ряд таких решеток заманивает публику закусить. Кебапче – пять стотинок.
Смуглые мужчины в городской одежде позвякивают щипцами, которыми они переворачивают кебапчета, и кричат изо всех сил, чтобы преодолеть общий шум:
– Горячие кебапчета! Вот свежие кебапчета!
Покупатель протягивает разрезанную горбушку свежего хлеба, и шашлычник кладет в нее два кебапче и получает десять стотинок. Потом снова начинает позвякивать щипцами:
– Вот они, вот! Свежие, горячие хороши!
Над мангалами вьется дым, пахнущий жареным мясом, тмином и чебрецом. Кругом за грубо сколоченными столами расположились дружеские компании, чокаются, поднимают стаканы:
– Будь здоров, сват, на много лет!
Кроме полных стаканов и приятного головокружения, их ничто другое не интересует. Они не беседуют спокойно, а разговаривают отрывисто, перебивая друг друга, машут руками и поют песни:
Вот пошла моя Тодора,
Взявши ведра, за водой.
Им весело. Да и всем весело. Бабка Мерджанка и тетя Йовка шутят, их лица сияют добродушием.
– Эх, Йовка, ну и распустился народ… Где это было видано раньше, чтобы женщины на такие праздники ходили, – с удивлением говорит бабка Мерджанка и снимает очки, чтобы их протереть.
Мы подходим к продавцам мануфактуры и галантереи. Типичные еврейские лица с очками на кончике носа. Лотки окружены девушками и молодыми женщинами, которые щупают разноцветные ситцы, советуются, хотя и не знакомы друг с другом, вперебой спрашивают цены на бусы, ленты, гребенки, помаду, некоторые улыбаясь, а некоторые очень серьезно, потому что приходится отдавать последние деньги… Еврей отвечает сразу всем, с ловкостью циркового артиста:
– Сносу нет!
– И внуки твои будут еще носить!
– Заграничный товар!
Особенно убедительно звучат слова "заграничный товар" – и женщина, не думая долго, говорит:
– Три аршина.
Железный аршин вертится в его руках, как спица в колесе, и через минуту материя свернута, деньги получены, и внимание продавца направлено на других покупателей. Он ни на миг не остается без дела, не умолкая, отвечает на вопросы, которые сыплются со всех сторон.
Бабка Мерджанка с тетей Йовкой загляделись на бумазею всех цветов, а мы с Христоско возвращаемся к нашей повозке, посмотреть, что делает Тошо. Он лежал в телеге, на сене, под тенью вербы, и спал глубоким сном. Около него Воронок лениво пережевывал выхваченные украдкой клочки сена и дышал ему в лицо.
Тошо проснулся, протер глаза и огляделся, словно недоумевая, где он находится. Многоголосый шум праздника сливался в один бурный поток, но в нем можно было различить самые разные звуки – людскую речь, пронзительное завывание волынки, ржанье коней, колокольный звон. Колокол звонил непрерывно, призывая богомольцев в церковь. Но в церковь заходили немногие – народ предпочитал радоваться жизни, солнцу и случаю, который их здесь собрал. А в церкви синеватый сумрак, дымящиеся свечи, запах ладана напоминали о смерти, об отпевании.
– Вставай, мул! – крикнул Христоско, дернув Тошо за ухо. – Пора нести подарки монахам.
Тошо проворно соскочил на землю, перевел коня в тень по другую сторону телеги и заглянул под сиденье, чтобы проверить, на месте ли гусь.
БОРЬБА ДО ПОБЕДЫ
Я и Тошо, разукрашенные плетенками лука, несем еще по мешку фасоли, а Христоско держит под мышкой крупного гуся. Лук от Тошиной матери, а гусь от бабки Мерджанки.
– Для спасения души, – смеется Христоско. – И для угощения черношлычников.
Бабка Мерджанка, привыкшая к его богохульству, торопливо пробирается сквозь толпу. Тошина мать отстала. Торговцы выложили новые ситцы, и она задержалась, чтобы их посмотреть. Мы терпеливо ее ждем.
Но толпа повлекла нас дальше, в сторону от монастыря, к выжженной солнцем поляне. Большое число любопытных, окружив поляну, наблюдают борьбу. Присоединяемся и мы к ним.
Двое голых до пояса мужчин – в одних шароварах, – похлопывая себя ладонями, ходят по кругу. Их голые руки, груди и спины, натертые оливковым маслом, лоснятся на солнце, словно кованая медь, и оно отражается в них, как в темном зеркале. Оба противника двигаются по кругу в разных направлениях и, сойдясь первый раз, приветствуют друг друга. Это вызывает смех.
Из публики раздаются возгласы:
– Эй, Гюро! Сейчас мы увидим, чего ты стоишь!
– Он дорого стоит! Силач что надо!
– Мехмед с ним разделается!
Зрители уже делятся на две группы болельщиков – одни за Гюро Силача, другие за помака[47]47
Помак – болгарин-магометанин.
[Закрыть] Мехмеда.
– Мехмед! А ведь Силач задаст тебе жару!
– Ничего, – отвечает Мехмед. – Пусть!
Мехмед – рослый, бритоголовый, с длинным костистым лицом и русыми усами. Гюро, напротив, невысокий, плотный, с круглым загорелым лицом и с такими же круглыми черными глазами, косматыми бровями и массивной, слегка выдающейся под усами, нижней челюстью.
Сперва противники обхватывают друг друга, как бы пробуя свои силы, потом сразу отпускают. Это повторяется несколько раз, как будто они боятся начать. Но вот наконец схватились. Силач быстро отступает. Снова они ходят по кругу и хлопают себя ладонями. При новой схватке Мехмед попадает в невыгодное положение: Гюро, просунув руки ему под мышки, сцепляет их у него на шее и пригибает его голову книзу. Но и сам Силач тяжело дышит и не знает, как справиться с Мехмедом. Оба начеку, чтобы при малейшем движении противника принять защитные меры – расставить пошире ноги для более устойчивого положения.
Вдруг Мехмед мотнул головой в левую сторону и сильно прижал ее к груди Силача, против сердца. Силач тяжело дышит. Мехмед отскакивает.
Игра начинается снова. Оба борца ходят по кругу один против другого, хлопают ладонями, подкарауливают друг друга, как волки близкую добычу.
В следующей схватке в затруднительном положении оказывается Силач. Мехмед обвил правой ногой его левую, а руками обхватил его поперек туловища, так что руки Гюро оказались в бездействии. Он делает отчаянные попытки освободиться, и вдруг ему удается взметнуть руки на шею Мехмеда и пригнуть ему голову вперед и книзу. Оба едва дышат, глаза у них налились кровью, колени дрожат, но борьба не может прекратиться, пока один из противников не будет положен на обе лопатки.
– Браво, Гюро! – раздаются отдельные голоса.
Люди так увлечены борьбой, что, если бы у них над головами раздался пушечный выстрел, они не услыхали бы. Навалившись друг на друга, задние на передних, все смотрят, затаив дыхание, и советуют:
– Не так! Хватай за ногу! Бей под ложечку! Оторви ему голову!
– Глянь на него, ну и помак! Худой, словно щепка, а какова сила!
При одной неудачной хватке Гюро бабка Мерджан-ка заметила по адресу Мехмеда:
– Этот поборет нашего-то…
Мы пробрались в передний ряд. Я и Тошо опустились на траву, потому что плетенки лука давили нам на плечи, а Христоско присел на корточки, как потребовали задние ряды из-за его высокого роста. Гусь время от времени лениво гоготал у него в руках. Христоско положил его на траву и, если тот начинал шевелиться, прижимал к земле.
Оба бойца разошлись, чтобы снова сцепиться.
У каждого задача обхватить противника поперек туловища.
Гюро Силач подобрался к Мехмеду сзади, схватил его за руки и крепко прижал их к себе, так что Мехмед не мог ими двинуть. Но и руки Силача тоже не свободны, а противник делает отчаянные попытки вырваться, но только беспомощно дергает кистями рук… Оба борца наклоняются, выпрямляются, топчутся на одном месте, пытаются дать друг другу подножку, но это не так просто, и они пробуют все новые приемы борьбы.
– Держись, Мехмед! – раздаются голоса, как всегда сочувствующие тем, кто попал в затруднительное положение. – Присядь!