Текст книги "Серебряная свадьба полковника Матова (сборник)"
Автор книги: Людмил Стоянов
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 32 страниц)
Спровоцированные нашими бывшими союзниками, мы снова оказались втянутыми в тяжелую борьбу…
Истощенные и усталые, но не побежденные, мы вынуждены свернуть наши славные знамена до лучших времен…
Рассказывайте своим детям и внукам о доблести болгарского солдата и готовьте их к тому, чтобы в один из грядущих дней они оказались в силах завершить славное дело, начатое вами".
"Аминь! – думаю я. – Вот именно. Завершить в один из грядущих дней славное дело…"
От дворца по направлению к Банской площади движется полицейский эскадрон. Кордон преграждает выход на Пиротскую улицу. Кони беспокойны, всадники – насторожены. Улицы наполняются возбужденными и любопытными людьми.
В воздухе, словно знамя, колышется песня:
Толпа волной захлестывает меня. Подымаюсь на ноги, боясь, как бы не затоптали. Перед глазами мелькнула валяющаяся под колесом серебряная монетка; вспоминаю женщину, бросившую мне ее, и думаю: бедная, может, и у нее на фронте сын или брат, от которых давно нет никаких вестей.
– Долой!
Этот призыв рассекает воздух. Вся площадь содрогается от него. Конский топот смешивается с криками толпы, которые растут, превращаясь в бурю. Толстый пристав, командир эскадрона, кричит во весь голос:
– Господа! Прошу разойтись, иначе буду вынужден применить оружие! Это приказ, господа, приказ господина министра.
Он объясняет это группе горожан, благонадежность которых написана на их лицах.
Толпа со стороны Ючбунара напирает, полицейские подаются назад, людская волна увлекает их, разобщенных и беспомощных. Песня тонет в общем шуме:
…И люди песни о нем слагают…
Шоферы спешно принимают меры предосторожности: заводят моторы и отъезжают в более безопасное место.
Площадь переполняется народом. Течение толпы и меня увлекает с собой.
Все удивленно оглядываются на меня, – столь странный, необычный у меня вид. Во главе толпы – студенты, веселые, возбужденные.
– Ну и ну… – бормочет кто-то рядом со мной. – Послушай-ка, ты не с того света явился?
– Э, да в тебе едва душа держится.
Многие из них мне знакомы. Неужели ни один так и не узнает меня? Неужели зубы войны искромсали меня так сильно, что я стал не похож на себя?
Кто-то тянет меня за рукав.
– О! Дорогой! Гляди-ка! Как же так? Откуда?
Меня окружают со всех сторон. Поддерживают, чтобы я не упал.
– Пойдем с нами протестовать против виновников нашего разгрома, против тех, из-за кого мы проиграли войну.
Вспоминаю тех, в церкви. Те молятся о Милане, Стаматко. Свертывают знамена до лучших времен… А Милан и Стаматко лежат в земле – и за что? Ни за что и ни про что.
Улыбка моя жалка, беспомощна. Меня подхватывают с обеих сторон.
– Это тоже ничего не даст, – тихо роняю я.
– А ты чего хочешь?
– Виселиц!
– Смотри-ка! Впрочем, может, ты и прав…
Людская река вышла из берегов. В хвосте колонны рабочие со знаменами и плакатами. Полицейский кордон разорван; полицейские вступают в свою законную роль блюстителей порядка, медленно шагая вдоль тротуара.
Здесь песня уже иная. Она раскатывается гулким эхом, отражаясь от стен высоких зданий; заключительные ее слова тонут в шуме громкой, уверенной поступи.
…Это есть наш последний и решительный бой…
Лица у всех разгоряченные, словно озаренные пламенем бунта, глаза горят лихорадочным блеском. Песня несется по узкой, как туннель, улице, то затихая, то снова усиливаясь, разрываемая разнородным говором людей, вливающихся с соседних улиц.
Возле площади Александра I толпа останавливается. Здесь преграждают путь новые полицейские кордоны, кони угрожающе вздымаются на дыбы.
– Долой! – гремит по площади.
Пронзительные, как стрелы, свистки несутся по всем направлениям, оглушая полицейских.
– Долой предателей!
– Под суд могильщиков Болгарии!
Вот народ уже на площади. Антон, безусловно, где-то здесь, думаю я, это его стихия… Или нет – он снизу подкапывает почву под их ногами… Встают в памяти фронтовые ночи – огонь и металл, – картины боев, мгновенные, мимолетные, похожие то на разноцветное тряпье, то на каких-то темных подбитых птиц. Серые, безымянные кресты в лунную ночь, огоньки неприятельских позиций…
– Что с тобой? – спрашивает мой товарищ справа.
– Ничего, – отвечаю, – слабость страшная.
В глазах кружатся светлые точки; кажется мне, что я лечу над землей. Стараюсь ступать увереннее, готовый помериться силами с самим богом войны, фельдфебелем Марсом.
– Ты ранен?
– Да, пустяки…
Сзади нетерпеливо напирают:
– Идите как следует или выходите из рядов.
– Ну, ну, поосторожнее…
На площади перед Народным собранием уже произносят речи. Но эти люди совсем из другого теста. Они не молятся за упокой души героев – они призывают к ответу. Ответу за жизни тысяч юношей, брошенных в пасть чудовища, за жизни сыновей народа, погибших в угоду безумным правителям, из-за тщеславия вздорной коронованной главы…
Оратор говорит о преступном безумии тех, кто вверг болгарский народ в новое, черное рабство, кто унизил его – и во имя чего? Из-за угодничества перед сильными мира сего, из-за лакейского рвения к чинам и орденам…
– Долой! – бушует площадь, и соседние улицы эхом отзываются ей.
К горлу подкатывает комок, на глазах выступают слезы. Бай Марии и бай Стоян – эти кроткие агнцы – наверное, еще не вернулись в свои селения; все еще сидят в каком-нибудь замшелом окопе, крестятся и целуют крошащийся кукурузный хлеб.
– Слушай, – настаивают мои товарищи, – сказал бы тоже несколько слов!
– Да бросьте вы, не нужно, что я могу сказать?
Чьи-то сильные руки поднимают меня над толпой.
Я отчаянно сопротивляюсь.
Сотни глаз устремлены на меня.
Раздаются голоса:
– Пусть скажет, пусть скажет, ведь он с фронта – он лучше других знает!
Но что я, в самом деле, могу сказать?
– У меня нет голоса, – оправдываюсь я перед стоящими рядом, – холера отняла у меня голос, осколки гранат обескровили меня… Тысячи и тысячи наших братьев лежат там… бессмысленно убитые. Война – враг народа, – вот урок, вынесенный каждым солдатом. Нужно, чтобы все…
Качнувшись, я почти теряю сознание, повисаю на плечах товарищей и сползаю вниз.
Шум толпы едва достигает моего слуха. Он похож на смутный ропот, на скрип обозных телег или затихающую артиллерийскую канонаду. Откуда-то издалека доносится до меня голос человека, произносящего речь с пьедестала памятника Царю-освободителю. Я вижу блеск его глаз, его смуглое крестьянское лицо, большие руки с растопыренными крупными пальцами. Он говорит сущую правду:
– Если бы в этой несчастной стране существовали правда и законность, то за преступное безумие шестнадцатого июня, когда Болгария объявила войну своим бывшим союзникам, царь Фердинанд должен был бы болтаться на перекладине, и именно здесь – напротив этого священного здания.
1935
Перевод К.Бучинской и К.Найдова-Железова
Детство
Поздравляю Вас… с благополучным прибытием из Турции чуждой в Турцию родную.
А. С. Пушкин – С. И. Тургеневу
Первая глава
Переселение
МОЯ МАТЬ
Мы все едем и едем, а горелому лесу и конца не видно. Равномерное колыхание лошадиной спины убаюкивает меня. Но лошадь прядает ушами, потряхивает гривой, громко фыркает, обмахивается хвостом, и это мешает мне заснуть. Время от времени я прячу лицо на груди у матери, однако мать уже не успокаивает меня больше, зная, что я притерпелся. Порой чувствую – вот лошадь высоко поднимает ногу, чтобы перешагнуть через упавшее поперек пути обугленное дерево, затем снова шагает ровно и уверенно.
Дорогу часто преграждают черные, беспорядочно рухнувшие друг на друга деревья. Тогда мать останавливает коня и ждет, чтобы дядя Вангел отыскал, где удобнее двигаться дальше. Мы объезжаем закопченные стволы, пересекаем вброд быстро несущиеся с гор пенистые потоки, пока не выбираемся на ровную дорогу.
Отчего же сгорел лес? Этот вопрос гвоздем засел в моем детском мозгу. Я спрашиваю мать, но та молчит. Занятая собственными мыслями, она только ближе прижимает меня к себе, хотя я и сам крепко держусь за седло. Моя мать по природе своей молчаливая, а ночью я не раз слышал ее глубокие, словно исторгнутые со дна души вздохи. Ее худощавое, задумчивое лицо бледно и печально. Когда, обернувшись, я смотрю ей в глаза, то как будто вижу в них небо. Она меня научила слушаться ее во всем и во всем ей подчиняться. А потому я уже не завожу разговора про этот черный выгоревший лес. Он же, изглоданный огнем, поваленный наземь, страшен. Мне душно от копоти, от запаха живой горелой плоти. Огромные деревья лежат поверженные, словно воины древних времен после кровопролитной битвы. Иногда мы проезжаем под широкой аркой из нескольких обгорелых сосен с еще зелеными вершинами, сцепившимися при падении, да так и застывшими в неподвижном безмолвном ожидании.
На языке у меня вертится все тот же вопрос: отчего он загорелся?
– Ну, откуда мне знать? Может быть, пастухи подожгли.
– А зачем они его подожгли?
– Ну вот! Тебе лучше ничего и не говорить. Потом не остановишься. Молчи. – Она легонько погладила меня по голове: —…А может, и турки…
Солнце крадучись подползает к западу, как будто заново поджигает черные обгорелые стволы, и мне чудится – они начинают дымиться… Нет конца сожженному лесу. А солнце на закате. Вот это-то, может быть, и тревожит мою мать.
Турки… Не оттого ли ей так не хочется назвать турок поджигателями леса, что мы все еще в их власти. Разве забудешь ту страшную ночь перед отъездом… Лаяли собаки, трещали ружья… Из окон, с балконов стреляли наши… Голосили женщины… Метались какие-то тени с зажженными факелами. Мать с дедушкой переговаривались шепотом, а я слушал их и дрожал… Там льют кипящее масло в уши старого Наума Джерова, допытываясь, где у него спрятано золото… Разводят огонь в печи, чтобы бросить туда старуху Джеровицу – ведь она знает тайны этого богатого торговца. Вот почему мы бежим от них, от турок.
Мать, словно прочитав мои мысли, останавливает коня и ждет дядю Вангела, который сопровождает остальных трех лошадей, навьюченных домашним скарбом. Они тяжело дышат, отфыркиваются и с большим усилием тащат свои вьюки.
Дядя Вангел – низенький, кряжистый, у него красное загорелое лицо, черные с блеском волосы и черные же брови и усы. Он нисколько не похож на мою мать. Она – белокурая с голубыми, по временам зеленоватыми глазами и темными веками. На ее губах редко мелькает улыбка, а тот улыбается на каждое слово, его черные, как черника, глазки уходят в щелки, а белые зубы сверкают.
Все лес и лес. Иногда попадается участок, не тронутый пожаром. Здесь пахнет соснами и смолой, затем мы опять въезжаем в пожарище. Огонь обошел стороной то место и тут снова вышел на пашу дорогу.
Поравнявшись с нами, дядя Вангел вытер рукавом пот со лба, заткнул травой колокольчики на лошадях, бросил им два-три ласковых слова и замолчал. Он знает – Ташбоаз место опасное, логово разбойников, и его надо проехать быстро и незаметно.
Трогаемся дальше.
– Эй, Цыган, держись, а то палкой…
Это голос дедушки Продана. Он идет позади. За плечами у него ружье, за поясом пистолет. Дедушка Продан – старый гайдук, был в ссылке на острове Родосе. Его хорошо знают турки; ведь это опытный медвежатник, оттого-то ему и позволили носить оружие.
Молчит и он. Снял феску, идет неторопливым, ровным шагом, потупив глаза. Его большая седая голова с красной, обожженной солнцем шеей, прямым широким носом, седеющими, небрежно повисшими усами и квадратным подбородком крепко держится на могучих плечах, покрытых поношенной безрукавкой.
Над нами – орлы. Спешат к своим гнездам. Через листву деревьев процеживаются озера синего неба. Над дальними вершинами плывет небольшое, понемногу бледнеющее розовое облачко.
Мурлыча песенку, дедушка Продан догоняет нас. Его широкое лицо и улыбка внушают доверие. Спрошу-ка я его. Он все знает и все может. Такой большой, сильный – с медведями боролся!
Дедушка надевает феску. Увидав это, я быстро сдергиваю ее за кисточку. Он смотрит на меня удивленно, потом смеется:
– Ты что, парень? Отдай мой колпак, а то я голову простужу.
Он идет совсем рядом с лошадью, и я вдруг решаюсь.
– Дедушка, кто поджег лес? – быстро спрашиваю я и надеваю на него феску.
– Опять! – смеется мать, и от этого смеха дедушка добреет. – Сто раз меня спрашивал про тот проклятый лес.
– Кто его поджег, говоришь? – размышляет дедушка Продан, как будто подобный вопрос до сих пор нисколько его не занимал. – Наши, наверно, освобождают землю под пашню. Ясно? Эй, Вангел! Поторапливайся! Время идет!
Дядя Вангел пригоршнями пьет из ручья, потом плещет водой в лицо, вытирает его концом красного пояса и бежит, подпоясываясь на ходу.
Горелый лес кончился. Теперь мы едем по высохшему руслу ливневого потока. Оно то идет под уклон вдоль невысоких кустов и ржавых от мха и лишаев скал, то поворачивает под белые буки с уже пожелтевшей листвой. Опять под уклон и опять поворот. Конь под нами фыркает и громко дышит. Подковы стучат о камни – тук-тук. Этот молчаливый конь, эти странного вида кусты вызывают волнение и тревогу.
Я тихо, главным образом чтобы скрыть свой страх, спрашиваю:
– Мама! Куда мы едем?
Жду – сейчас меня обругает. Я знаю, куда мы едем, но хочу услышать еще раз, чтобы лучше понять, так как мне не все ясно. Едем к моему отцу. Он где-то далеко. Очень далеко. За лесами, за горами. Но где? На этот раз в голосе матери слышна теплота и даже нежность.
– В свободную Болгарию, сынок.
Я боюсь ее рассердить, поэтому молчу и жду. Сзади шагает дедушка Продан, мурлычет песенку и погоняет коня.
– Но, Сивый! Но! – Он гладит его гриву и хлопает по белой звездочке на лбу. Потом добавляет, словно говоря сам с собой: – Вечереет.
За шумом деревьев я едва различаю его голос и улавливаю только конец песенки:
Ой, милая мама, старенькая мама!
Ой, моя сестрица, милая сестрица!
Ко мне издалека скорей поспешайте
Закрыть мои раны милыми руками.
Девять ран глубоких у меня на теле,
Смертельные раны, раны пулевые.
– А отчего она свободна? – спрашиваю я с некоторым запозданием, так как мне показалось, что мать подчеркнула слово «свободная».
Мама уже в лучшем расположении духа, успокоилась. Миновали страшный горелый лес. Да и ее брат и отец выглядят оживленнее и веселее.
– Там свобода, сынок, – отвечает она с видимой гордостью. – Так пишет твой отец. Там нет турок, нет тюрем. Каждый человек свободен, и никто не лезет в его дела. Кругом все наше, болгарское.
– И мы будем свободны?
Она снисходительно улыбается моему поистине детскому вопросу.
– И мы, как все. Так пишет твой отец. А о тебе пишет, что ты будешь учиться в красивой белой школе. Ты рад этому?
Я стараюсь себе представить, что значит учиться в красивой белой школе. Мой отец учил меня читать и писать, но ходить в школу, – вероятно, это очень хорошо. Как же мне не радоваться?
– Пока ты был маленький, твой отец сидел целый год в тюрьме в Веязкуле. Твой дедушка Продан был пять лет в ссылке. А в Болгарии не так. Отец пишет – там и полиция и войска свои, болгарские. Там каждый человек живет, как хочет. И во всех деревнях белые школы. И нет тюрем.
Словно черная лента, прорезала воздух летучая мышь. Дорога идет все под гору. Алые края облаков вдалеке темнеют.
– Скоро ли, отец? – кричит мать, так как дедушка Продан плохо слышит. – Скоро ли мы?
– Приближаемся, приближаемся, – бодро отвечает дедушка и показывает вниз, в ущелье. – Вон болгарский пост, видишь? А турецкий тут, возле моста.
Обнимавшая меня рука задрожала. Я оглянулся. Лицо матери в обрамлении желтого платка напоминает икону – бледное, задумчивое. Ее глаза, устремленные на меня, словно две большие синие бусины из ожерелья. Кончик носа щекочет мне шею. Она через силу улыбается и говорит, скорее чтобы успокоить самое себя:
– Сейчас, мальчик мой. Сейчас мы встретим твоего папу. Ты помнишь его?
– Кого?
– Отца.
– Еще бы!
– Давно его не видел. Целый год. Мог и забыть.
– Нет. Ведь он мне привез букварь с картинками.
Откуда-то послышался глухой, неясный шум – все ближе и ближе. И вдруг за поворотом перед нами блеснула кудрявая движущаяся поверхность реки. Дальше – высокие арки моста, а возле него – продолговатое каменное здание и четырехугольная башня с бойницами и амбразурами.
Эхо, непонятный говор, странные голоса. Все это так ново и необыкновенно, что не успел я и опомниться, как дядя Вангел выбежал вперед и схватил коня за повод.
– Стой-о-ой!
Внезапно в глухой, как от пчелиного улья, шум врезался звук военной трубы, на него эхом отозвались окрестные скалы, и он грустно и протяжно растворился в наступающих сумерках.
ВСТРЕЧА С ОТЦОМ
Слезаем с коня.
На холме по ту сторону реки ютятся два небольших белых домика, о которых дедушка сказал, что там болгарский пост. Там тихо, людей не видно. Безмолвные домики стоят среди травы, как две маленькие козочки на лугу.
Мать смотрит туда как-то недоверчиво и украдкой. Она похожа на человека, у которого в душе страх – а вдруг то, чего он ждет, не сбудется, и поэтому он уже заранее подготовляет себя к самому худшему.
Я топчусь на одном месте, так как ноги у меня онемели. Мать хватает меня за руку, должно быть, чтобы придать себе храбрости и самообладания.
– Милко, иди сюда!
Руки у ней горят.
Перед длинным каменным зданием разместились на корточках турецкие солдаты, без шапок, в зеленых поношенных куртках и панталонах и в низких ветхих сапогах. При звуках трубы они медленно встают и направляются во двор казармы.
На простой деревянной скамейке сидят двое мужчин. Один с окладистой седой бородой и в очках, другой – хилый, с лицом, тронутым оспой. Оба в белых чалмах, в длинных черных пиджаках, обуты в белые чулки и туфли с задранными носками. В руках янтарные четки.
Дедушка Продан подходит к ним с низким поклоном.
Прислонившись к стене и положив руку на колено, человек в очках безучастно берет бумаги, поданные ему дедушкой.
Очевидно, турок питает особое уважение к печатям и подписям, потому что почтительно складывает бумаги, засовывает их за пазуху и говорит бесстрастно:
– Олур![44]44
Можно! (тур.)
[Закрыть]
Но сам не двигается с места. Дедушка долго и оживленно объясняет ему, показывая то на меня с матерью, то на себя и дядю Вангела, дескать, он и дядя Вангнл с лошадьми вернутся, а мы продолжим путь дальше. Я смотрю на желтые лица обоих чиновников и не нахожу в них ничего страшного. Меня удивляют только их ленивые жесты и медленная речь.
Потом дедушка подходит к нам и шепчет матери:
– Надо что-нибудь подкинуть этим басурманам.
Мать, сразу оживившись:
– Дай им, дай!
В двух маленьких домиках за рекой как будто замечается некоторое движение. Напевный, слегка колеблющийся звук трубы затрепетал в воздухе, задержался на миг, как птица, и легко понесся по течению реки.
Мы вздрогнули от неожиданно раздавшегося возгласа:
– Где же Богдан! Неужели его нет?
Это дядя Вангел привел двух остальных лошадей. Почтительным поклоном, с подкупающей мягкой улыбкой он здоровается с турецкими чиновниками.
Мать смотрит на него спокойно, хотя готова расплакаться.
Вместо матери, от прилива какой-то необычайной нежности к ней, расплакался я. Она притянула меня за руку, утешает:
– Успокойся, сынок, молчи… О чем плакать?
– Странно, – бормочет дядя Вангел. – Ведь на сегодня условились, на малую пречистую.
Мать смотрит на него испуганно, беспомощно. Пальцы у ней горят. Она не отвечает, ведь он и сам видит, что к нам никто не идет.
Тягостная минута. У меня текут слезы, и я почти кричу:
– Мама! А папа придет?
Мать вдруг затрепетала и стиснула мне руку.
– Придет, сынок, придет! – говорит она чуть слышно, каким-то странным голосом – не то в нем радость, не то печаль. Это похоже на облегченный вздох человека, который неожиданно глотнул свежего, холодного воздуха.
Она увидела – за рекой на дороге, ведущей от белых домиков вниз, появились две фигуры – двое мужчин. Они подошли к мосту. Один из них штатский, другой офицер. Болгарский солдат, подняв ружье, отдает им честь. Турок на нашей стороне делает то же самое. Офицер молод, невысок, худощав. Штатский – рослый мужчина, почти гигант. Он в широкополой соломенной шляпе. Движения рук размашисты. Слышен и голос его – мощный, ясный, отчетливый.
Мне знаком этот голос, я хорошо его помню. И смех, и широкие шаги – все.
– Вот и наш папа! – весело восклицает мать, когда те двое перешли через мост и направились к нам.
Я едва мог охватить гиганта взглядом, глаза у меня расширились от радости, а сердце бешено и неровно заколотилось. Я вырвался от матери и побежал ему навстречу. Продолжая разговаривать с офицером, он взял меня на руки.
На крыльцо казармы вышел турецкий офицер и, приветственно помахав рукой, медленно спустился вниз. Здесь он здоровается с болгарским пограничником и жмет руку отцу, который приветствует его по-турецки:
– Да подаст вам аллах здоровья и жизни на многие дни!
Только после этого отец прижимает меня к своему лицу, целует и направляется к матери. Мать, поправив платок на голове и одернув свое шелковое платье с красивым собственноручно вышитым пестрым фартуком, тоже делает несколько шагов навстречу. По ее легкому покашливанию я понимаю, что она взволнована. Отец тихо смеется.
– Вот и мать! – говорит он, скорее всего, чтобы что-нибудь сказать, и ставит меня на землю.
Его широкая ладонь протянута для торопливого рукопожатия. Затем мать поднимается на цыпочки, и они целуются сначала в щеки, потом в губы. Мать украдкой вытирает слезы концом фартука. Подходит офицер.
– Моя жена, – глухо роняет отец, видимо, тоже взволнованный.
Мать здоровается с офицером за руку, не глядя ему в лицо от смущения и от слез.
– Пусть поплачет, – вмешивается отец. – Она тоже натерпелась немало.
– Теперь начнете новую жизнь, госпожа, – говорит сочувственно офицер. – Свободную жизнь.
– Свободную жизнь, – повторяет отец. – Знаете, мы вместе жили два года. Потом у меня год тюрьмы. За ним – год в деревне, и напоследок год в эмиграции в Болгарии. А она в деревне одна с малым ребенком.
– Ну, да ведь все это позади, – радостно заключает офицер.
– А ты, парень, – словно только теперь вспоминает обо мне отец и опять подбрасывает меня высоко над головой, – слушаешься маму?
– Слушается меня, слушается, – быстро говорит мать с широкой, но слегка грустной улыбкой на бледном лице, – Милко хороший мальчик.
И она засмеялась, уже вполне, счастливая.
Подошли дедушка Продан и дядя Вангел, поздоровались с отцом и тоже поцеловались.
Отец немедля приступил к делу. Где лошади? Не очень ли они заморились? Сегодня мы переночуем за рекой, на болгарском посту. Утром кони и провожатые вернутся обратно, а мы поедем дальше на других лошадях. Надеюсь, достопочтенный эфенди ничего не имеет против?
Турки – оба таможенника и офицер – смотрят на моего отца с уважением. Ведь он говорит по-турецки лучше их, учился в Салониках. Очкастый таможенник подал документы. Все в порядке. Отец документы взял и стал читать. От этого турки совсем расчувствовались. Потом он вынул портсигар и угостил всех папиросами. Курят, хвалят табак. Для них Булгаристан – страна изобилия.
Расспрашивают о новостях. Их восхищает этот "би-юк адам" – большой человек – Стамболов. Здорово он проучил русских…[45]45
Стамболов, в 1887–1894 гг. председатель совета министров, проводил враждебную России политику.
[Закрыть] Отец оказался общительным и словоохотливым собеседником. После оживленного разговора он дал распоряжение дедушке Продану и дяде Вангелу привести лошадей. Осмотр прошел без придирок, почти что только для виду.
– А теперь, – сказал отец своим громким басом, – прощайте, эфенди, да подаст вам аллах жизни и здоровья!
Лошади уже спускаются к мосту. Я держусь за юбку матери. После слов отца: "Прощайте, эфенди", – она схватила меня за руку и быстро двинулась вслед за лошадьми.
– Хороший народ, – промолвил отец, догнав нас. – Только правители у них плохие.
Он взял меня за другую руку и нежно потряс ее. "Как я соскучился по тебе!" – словно говорило это рукопожатие.
Отец с матерью прибавили шагу, и я шел, как лилипут между двумя великанами, по узкому деревянному мосту, который скрипел под ногами… На другом берегу, уже ступив на землю, отец взял меня на руки, поднял высоко и воскликнул радостно и самодовольно:
– Ура, сынок! Вот мы уже и в свободной Болгарии!
– Господи боже, – торопливо перекрестилась мать. – Наконец-то кончилось это мучение!
НА СВОЕЙ ЗЕМЛЕ
Я не могу заснуть. Перед глазами все еще мельтешит горелый лес. Он окружает меня со всех сторон, теснит, как черная стена. Я вздрагиваю: за белым дымом пожара возникают вершины сосен и между ними желтый серп луны. По временам вспыхивает пламя, и высокие красные языки лижут темноту. Сквозь треск горящих сучьев доносится гул реки. Мне страшно.
Опять эти ночные выстрелы… Турки окружают двор. Дядя Вангел стоит прислушиваясь. Мать прижимает меня к себе и дрожит. В окнах играет зарево, меняется, растет… Слышны вопли, протяжный вой… Разбойники подожгли дом Петрана, и от него загорятся другие, ближе, а там и наш… Еще и еще выстрелы. Кто-то высоким гортанным голосом кричит: "Эй, братья селяне! Торопитесь тушить! Ведь живьем сгорим!"
Открываю глаза, уже светло, сна как не бывало. Тихо, спокойно. Высокое небо, живые стройные сосны, пестрая поляна, свежий воздух. Вершины на противоположной стороне сверкают, озаренные солнцем.
Отец и дедушка Продан оживленно разговаривают.
Отец убеждает его в чем-то, а дедушка одобрительно кивает головой.
Пораженный внезапной мыслью, я вскакиваю и подбегаю к отцу. До меня только сейчас дошло, что я уже не увижу больше ни доброго дедушку Продана, ни веселого дядю Вангела. У матери глаза заплаканы. Тс оба молчаливы, печальны. Им надо возвращаться в деревню, поэтому они спешат, чтобы не терять времени. Я тоже заплакал. Ведь я так люблю их обоих. Дедушка берет меня на руки, и на его темпом, добром лице, в сетке бесчисленных морщин, светится грустная улыбка.
– Милко, не забывай своего деда!
И целует меня. Эта ласка так меня растрогала, что я долго стою сам не свой.
– Ты перебирайся сюда, перебирайся, – наставляет его отец. – Подбери себе ватагу и непременно приезжай.
В Болгарии теперь нужны мастера-строители. А дедушка отличный мастер-строитель и может заработать хорошие деньги.
Начинается прощанье. Голос дедушки Продана вдруг стал каким-то тихим, глуховатым и прерывающимся.
– Ну, Милко, с тебя начинаю, прощай. – Он снова целует меня. – Бойка, Богдан, прощайте. Буду ждать от вас вестей.
Подошел и дядя Вангел. Как ему ни было трудно, он хотел показать, что человек всегда должен владеть собой. Однако он все же долго не отрывал головы от плеча моей матери, а потом крепко поцеловал ее в щеку, а отцу моему поцеловал руку. Повел коней к мосту. Двинулся и дедушка Продан. Отец окликнул его:
– Отец, не забудь, что я тебе сказал!
– Знаю, знаю, – обернулся дедушка Продан и махнул рукой, – не забуду, нет.
Миновали мост, длинное здание и исчезли за углом.
Мать глядела им вслед. Ею овладели радость вчерашней встречи и печаль сегодняшнего прощания. Ведь это самые близкие ей люди. Этот миг, словно глубокая борозда, отделяет ее от прошлого. А что ее ждет впереди? Она украдкой смотрит на отца, который терпеливо молчит, понимая ее муку. И вопрос, что ее ждет, словно решается сам собой. Отец такой большой, бодрый, уверенный – чего же ей бояться?
Поблизости на лугу позванивают колокольчики других четырех лошадей. Пожитки разложены на траве, сейчас они будут навьючены, и мы отправимся дальше.
Отец ждет, пока мать успокоится, смотрит на небо, на лес, на поляну и говорит, вздохнув полной грудью: – Хорошо, черт побери!
Из маленького белого домика вышел невысокий плотный человек, лысый, с желтыми кошачьими глазами на широком лице, в сером летнем пальто внакидку. Он медленно приковылял к нам на кривых ногах, по-приятельски поздоровался:
– Доброе утро, учитель! Ну как, мы в полной готовности, а? – И засмеялся, показывая под щетинистыми усами желтые изъеденные зубы. – Вот и превосходно. Поедете по холодку. Это ваши вещи? О, какое красивое блюдо! Откуда оно у вас? Похоже, албанское. Верно? Так я и думал. Тюфяки, одеяло, посуда – вся домашняя утварь…
Перед сундуком, разрисованным разноцветными длиннохвостыми птицами, он в восторге остолбенел:
– Художественная отделка!
В этом сундуке мать хранила все самое ценное и дорогое, что у нее было: свое приданое, украшения, белье, верхнюю одежду.
– Что же там внутри? – спросил чиновник и поднял крышку. – А, одежда.
И он начал вытаскивать вещь за вещью небрежно, нехотя, все время повторяя:
– Хорошее платье. Домашняя работа. Браво, госпожа.
Вынул искусной вязки фартук с пестрыми цветами.
– Хороший фартук. Чудесный. Хорошая вещь. Браво, госпожа.
Он долго им любуется, щурит глаза, отступает на один шаг и не перестает хвалить, так что щеки матери слегка розовеют.
Рассматривает сверток белого шелкового полотна с желтой каймой.
– Сколько метров в этом куске? – спрашивает мимоходом.
– Сколько аршин, – быстро вмешивается отец. – Она в метрах не разбирается.
– Тридцать аршин, – отвечает мать.
– Значит, около двадцати метров. Откуда оно у вас?
– Сама… Сама и шелковичных червей выкормила, сама и полотно выткала, – говорит мать, испуганно глядя на отца.
Чиновник поддернул пальто над левым плечом и озадаченно задумался. Потом сказал:
– Это хорошо, госпожа, что вы сами его ткали, но плохо, что его много. Надо посмотреть в циркуляре, сколько метров можно ввозить через границу для личных нужд.
Он откладывает сверток в сторону и продолжает рыться в сундуке, вытаскивать домотканые полотенца, рубашки, чулки, косынки, серебряные пряжки, золотые монеты для ожерелья… Все разглядывает, все хвалит.
– Браво, госпожа! Как вас не обобрали эти турки. Сейчас посмотрим, что делать с шелком. Удивительные, учитель, порядки у нас в Болгарин. Ну, скажи пожалуйста, каждый день новые циркуляры, новые постановления.
Выпрямился и добавил:
– Сейчас смерю, сколько здесь полотна. Кажется, больше пятнадцати метров нельзя ввозить для личных нужд. Да, да. Ну, а за остальное придется вам кое-что там заплатить, пустяки какие-нибудь… Мы не сочтем это за контрабанду.
Начался спор. Отец мой утверждал, что полотно такая же необходимая вещь в хозяйстве, как мука или сухие фрукты, что оно для личных нужд, а не для продажи, но чиновник принял обиженный вид и сказал несколько свысока:
– Прошу, прошу, учитель, и мы не лыком шиты, В этой стране есть законы.
Отец покраснел, сиял шляпу и начал обмахивать ей лицо. Он ответил, что законы есть, но есть и невежды чиновники и что, если потребуется, он подаст жалобу прямо господину Стамболову…
– Можешь жаловаться хоть самому князю, – отрезал таможенник и двинулся с полотном под мышкой к домику.
Мать все бережно сложила, привела в порядок сундук, потом села на него и задумалась. Ее привело в отчаянье, что могут отнять самое ценное, над чем она собственноручно трудилась дни и ночи.