355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Людмил Стоянов » Серебряная свадьба полковника Матова (сборник) » Текст книги (страница 11)
Серебряная свадьба полковника Матова (сборник)
  • Текст добавлен: 7 мая 2017, 15:00

Текст книги "Серебряная свадьба полковника Матова (сборник)"


Автор книги: Людмил Стоянов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 32 страниц)

Однажды, обругав каптенармуса за то, что тот привез плохой хлеб, он добавил:

– Передай этим тыловым ослам: я все кости им переломаю – пусть только попадутся мне в руки.

Он подымается на наблюдательный пункт и долго осматривает поле в бинокль. Солдаты перешептываются либо же многозначительно переглядываются, что должно означать: "Бог весть что еще нам готовится…" или: "Эх, не видать избавления!"

Бай Стоян Пыков заметил больше для смеху:

– Когда они в свои стекла глядят – тут уж добра не жди!

Все утро было тихо; да и сейчас, в тяжелый полуденный зной, ни один выстрел не нарушает тишины. Более того, просто невероятно: с лежащих впереди холмов доносится звон колокольчиков – там пасется стадо; усиленный эхом, он слышится совсем близко. Вот на камень прямо передо мной выскочила ящерица. Некоторое время она лежит недвижимо, греясь на солнце, затем начинает резвиться, весело снует взад и вперед, но, заметив меня, исчезает в своей норке.

Интересно, что делается там, у неприятеля? Такое затишье всегда подозрительно – это затишье перед бурей.

Сербские позиции тоже не подают признаков жизни. Открытые и потому невыгодные, они расположены значительно ниже наших, теряясь где-то внизу, в поле. Наше расположение является господствующим, – этим объясняется упорное стремление выбить нас и отбросить назад.

Ящерица снова вползает на камень, и бай Стоян цедит сквозь зубы, мудро и многозначительно:

– Живая тварь… Радуется свету божьему.

– А мы, – добавляет бай Марин, – роем землю, как могильщики.

– Все судьбу свою ищем… Сами не знаем, чего ищем…

Так оно всегда и бывает: стоит только прийти в хорошее настроение, как обязательно что-нибудь случится и испортит его.

Весть, что унтер Илия Топалов заболел холерой, перелетает от солдата к солдату, словно раскаленный железный шар. Доброту Илии чувствовали на себе все; он не был кадровиком – до войны занимался книготорговлей, – но солдаты слушались его и любили. Он умел расположить к себе человека. Скажет, бывало:

– Захарий, сходи-ка засыпь отхожие места. Работа не из приятных, понимаю, но что делать?

И Захарий даже обижается:

– Да что вы, господин унтер, что значит – неприятная? Такова уж солдатская служба.

– Бедняга Илия… – тихо шепчет бай Стоян. – Где он сейчас, унесли его?

– И всегда на хорошего человека проклятая хворь нападет. Что бы ей фельдфебеля Запряна свалить? – откликается сосед справа. – Унесли, конечно, не станут держать здесь для развода.

Но как ни жаль нам Илию, мы думаем о себе – насколько мы вообще в состоянии думать, – что несет нам сегодняшняя ночь?

Ночь страшит нас: в темноте пробуждается ненависть и начинает выть голодным волком.

А ночь надвигается: за далекими горами садится солнце, поле погружается в тень.

Передают срочные приказания – одно за другим: всем подтянуться, проверить оружие, патроны… Нам ясно: затевается что-то нечистое.

На этот раз атака началась внезапно; часть неприятельской артиллерии открывает заградительный огонь, другая сыплет на окопы шрапнельным дождем, трещат пулеметы, гремит ружейная пальба – все виды оружия разом вступили в бой.

– Ну, теперь держись…

– О, боже! – вырывается у солдат: они крестятся, словно женщины на похоронах.

Всех охватывает тревога, солдаты прижимаются к брустверу, ждут…

Все исчезает: и прошлое, и родные, и села, и города, всякая мысль, желание, порыв, все человеческое, и сознание, и память – все исчезает, как камень, брошенный в бездонный омут… Что мы такое? Игрушка в руках слепых сил? Обреченные на заклание жертвы великой бессмыслицы?

Тянутся часы – медлительные, тяжелые, как из свинца. Ночь вся в движении – то проваливается куда-то, то снова обрушивается на тебя огромными толщами мрака, чтобы затравленной тигрицей распластаться над землей к ждать, ждать… Небо ясное, хотя звезды исчезли, будто кто-то мокрой тряпкой стер их с небосвода, как стирают пятка извести. Возможно, ночь ушла незаметно для нас, стекла в свое русло, чтобы сквозь горные ущелья просочиться на запад. Мы различаем уже лица друг друга, воспаленные, потемневшие…

На этот раз атака направлена на соседний участок; он клином выдается вперед и более уязвим в тактическом отношении. Мы слышим крики: "Живио!" – и в ответ едва уловимое: "Ура!" Частые разрывы шрапнели, посыпающие окопы свинцом, прижимают нас к земле.

Разговаривать невозможно; челюсти у всех сведены, каждый стремится спасти свою шкуру. И все же бай Марин, который словно прикован к своему месту, вдруг отчаянно машет мне рукой, и до меня еле слышно доносится его голос:

– Осторожно!

Опытный солдат, он распознавал вражеские снаряды по звуку и часто повторял, что еще ни разу не ошибся.

– По звуку узнаю этих дьяволов и заранее знаю, куда они шлепнутся.

Рядом раздается страшный грохот: в густом облаке пыли и дыма мы едва видим друг друга. Что это, кто-то задел мою ногу? По окопу, шатаясь, медленно передвигается ефрейтор Стаматко Колев; у него перебита рука, лицо искажено от боли. Хочу уступить ему дорогу, но не могу двинуть левой ногой – она тяжела, словно отлита из бетона. Беспомощно озираюсь вокруг. И вдруг чувствую, что нога мокрая – в сапоге у меня полно крови. Я помню, что на какой-то миг терял сознание, – так вот, значит, отчего.

– Ты ранен? – спрашивает бай Стоян. И добавляет: – Благодари судьбу, легко отделался.

Я, однако, не двигаюсь с места и полулежу на земле. Как быть? Очевидно, продолжать свое дело. Рана вряд ли опасна, раз я не чувствую боли.

– Больно? – снова обращается ко мне бай Стоян.

– Нет, – отвечаю я равнодушно.

– Иди, иди, – говорит он, – а то потеряешь много крови…

– Куда?

– Куда глаза глядят…

И тут же советует:

– Догоняй ефрейтора Стаматко, ищите санитаров…

– Да ведь нужно доложить…

– Я доложу… Давай поторапливайся!

Опираюсь на винтовку, но чувствую, что силы покидают меня. Только теперь я ощущаю боль… И какую боль! Пуля попала в лодыжку!

С трудом пробираемся мы по полузасыпанному окопу.

– Санитар! Эй, куда санитары делись? – кричит Стаматко; голос его ударяется о стенки окопа и бесшумно опадает, как проколотый мяч.

– Не туда! – кричит кто-то сзади нас и, потянув за рукав, толкает в другой ход. – Идите прямо, и дай вам бог!

Словно выбравшиеся из преисподней, мы в изумлении озираем дивный мир божий. Странно! Шум боя доносится сюда глухим сдавленным эхом.

– Да где же санитары? – спрашивает Стаматко и громко кричит: – Эй, люди, где здесь перевязочный пункт?

Навстречу нам идут солдаты с патронными ящиками на плечах. Они машинально, не поднимая головы, отвечают:

– Близко, близко, вон там, за теми скалами.

Стаматко спешит, и я не поспеваю за ним. Опираясь обеими руками на винтовку, с трудом волоку раненую ногу. Ловлю его взгляд и, не замечая в нем сочувствия, говорю:

– Стаматко, ты иди себе к перевязочному пункту, там встретимся.

– Верно, – кривя губы, соглашается он, – я поспешу. Болит, братец, ох, как бо-ли-ит!

Но шагов через десять я снова нагоняю его: сидит, поджидая меня.

– Что случилось? – спрашиваю.

– Тебя жду, пойдем вместе. Вижу, ты не можешь идти, еще упадешь где-нибудь, беда будет.

Уже совсем рассвело: прохладно. Вокруг все не знакомо и таинственно. По обеим сторонам тропинки усыпанные цветами кусты шиповника. Вдали – небольшая поляна с группой тонких белых березок. Там – перевязочный пункт. Напрягая последние силы, добираемся до него.

Здесь полно раненых. Единственный фельдшер и два санитара усердно работают, – но за кого раньше приняться? Стомы, оханье, брань, проклятия, изувеченные тела – совсем как на бойне.

Кто-то говорит, словно для того, чтобы облегчить боль:

– А мы снова отбросили их, мать их сербскую раз-этак.

– О своей матери лучше подумай, вот останешься без ног – будешь как бурдюк с дерьмом, тогда узнаешь! – злобно отвечает другой, рассерженный "пафосом" первого, столь неуместным в этой обстановке.

Подходит и наша очередь. Стаматко ранен в локоть – кость раздроблена, даже смотреть тяжело. Моя нога тоже не лучше. Мне разрезали сапог до самого низа и перебинтовали ногу. Но это только для того, чтобы остановить кровотечение. Теперь нам нужно как-то добираться дальше – до полкового лазарета по ту сторону Брегалницы, в село Драмчу. Туда, по крайней мере, направил нас фельдшер.

Перед нами излучина реки, теряющейся вдали в зарослях камышей и тростника. Тихая, широкая, она уже начала пересыхать, разделенная песчаными островами на несколько рукавов. Всего неделю тому назад, вспоминаем мы со Стаматко, она была глубже. Нам нужно переправиться через нее, но как? Ему проще, прошлепает в сапогах, и все. А мою раненую ногу нельзя мочить – так я слышал от других солдат. Стаматко тоже слышал об этом. Что делать?

Подвода, за которой мы шли, давно обогнала нас. В начале пути мы встречали много телег из обоза; наверно, еще подъедет кто-нибудь, поможет нам переправиться.

– А там все еще громыхает, – замечает Стаматко.

Мы почти не слышим грохота продолжающегося сражения. Нам не хочется думать о нем, словно бы его и не было. Так иногда человек избегает вспоминать о каком-нибудь постыдном или позорном моменте своей жизни. Нет, нет – подальше от этих воспоминаний!

Но все же как бы перейти реку? Стаматко торопится, ему невтерпеж. Он едва стоит на ногах и как-то изменился в лине. Курносый нос его заострился, глаза перестали улыбаться.

– Что-то голова кружится, – говорит он.

– Слушай, Стаматко, волков бояться – в лес не ходить, пошли вброд.

– Нет, боюсь я за тебя. Знаешь что? Давай-ка я тебя перенесу.

– Ты? С твоей рукой? Оставь, пожалуйста.

– Причем тут рука? Я на спине перенесу.

Он настаивает, не желая терять время.

– Река-то всего метров десять, подумаешь, делов! Давай!

Он подставляет спину, и я повисаю на нем; винтовку и ранец он несет в здоровой руке. Со мной тоже ранец и винтовка. Он с трудом бредет под тяжелой пошей. Бода заливается ему в сапоги. Едва переводя дух, добирается он до противоположного берега.

Мы опускаемся на землю, и я с тревогой спрашиваю:

– Что с тобой? Отчего ты так посинел?

– А ты? – с ужасом шепчет он, указывая на мои застывшие пальцы, тонкие, как щепки. – Уж не заболел ли ты? Смотри, как у тебя голос осип!

Под звездами Голака
1

Как бы то ни было, мы – солдаты, и у нас определенная цель. Против воли, с трудом поднимаемся мы, чтобы продолжить наш путь, путь к спасению.

– Чудно, – говорит Стаматко, – это что, шоссе?

– Да.

– А там что – тоже шоссе? – И он указывает рукой в сторону.

– Нет.

– А мне видятся два шоссе… Чудно…

И он опускается в придорожную канаву.

– Проклятый ранец, до чего тяжелый! И винтовка эта – неужели они не могли взять ее…

Он совершенно обессилел и не в состоянии идти дальше.

Понимаю его состояние, но чем я могу помочь ему? Острая боль сжимает мне сердце.

– Давай, Стаматко, давай, братец, – подбодряю его, – только бы добраться до лазарета, а там видно будет.

Я сам едва волочу ноги, рука отказывается держать винтовку. Земля зовет! Зовет неотразимо, как мягкая пуховая постель. Хочется лечь, блаженно вытянуться и лежать так, лежать до второго пришествия. Мы боимся смотреть правде в глаза, но она с развернутыми знаменами надвигается на нас, она хлещет нам в лицо, словно снежная метель, а мы все еще отказываемся признать ее.

Оглядываюсь на Стаматко. Он пытается идти, но не может, шатается, как пьяный. Наконец после отчаянных усилий он трогается в путь, хотя ноги и заплетаются. Лицо его перекошено мучительной гримасой. Согнувшись, опираясь на винтовку, он торопится, с явным намерением обогнать меня. Неужели он боится? Должно быть, видя мое опасное состояние, он считает за лучшее от меня отделаться. Тем более что я едва тащусь, задерживая его.

Мы почти не разговариваем. Голоса у нас осипли. Это первый признак зловещей напасти, второй – невообразимая слабость и желание лечь. Сознание, что мы обречены, что все напрасно и спасенья нет, давит нас, как огромный камень. Дорога белеет впереди, безлюдная и пыльная, вьется, подымаясь вверх меж пологих холмов, поросших низким, словно подстриженным кустарником. Мысль, что нам предстоит пройти этот долгий путь, лишает нас последних сил.

Вдруг сзади на дороге слышится скрип повозки. В ней сидит пожилой солдат, направляющийся за боеприпасами. Поравнявшись с нами, он останавливается.

– Что, солдатики? Ранены, что ли?

То, что мы ранены, – и так видно. Но возьмет ли он нас к себе в повозку? Вот в чем вопрос.

– Вы куда? В лазарет?

– Да, – едва вырывается из моего осипшего горла.

– Давайте садитесь, подвезу вас в гору, а там уж недалеко.

Возможность сократить путь придает нам силы. Мы взбираемся на повозку – с трудом, с натугой, но все же взбираемся.

– Ну, еще немного, еще немного, – подбадривает он нас и затем прибавляет. – Плохи ваши дела, ребята.

Мы, как трупы, валимся в повозку, и она трогается.

Солнце стоит высоко и бьет нам прямо в глаза. Возница вначале равнодушно поглядывает на нас, но мало-помалу впадает в беспокойство. Его удивляет наше молчание. Последние силы явно покидают нас. В самом деле, кого он везет? Может быть, слух о холере дошел и до него; он инстинктивно хлестнул лошадей, и повозка, увлекаемая сильными животными, затарахтела по усыпанной щебнем дороге. Мы трясемся в повозке, скрючившись в три погибели, зажав голову меж колен, без всякой мысли и малейшего понятия о том, что с нами происходит, совершенно безучастные к себе и своей судьбе.

Возница перестает расспрашивать нас. Может быть, он и не подумал ничего плохого. Только время от времени с обычными "любезностями" понукает лошадей – дорога-то в гору! Повозка катится, а мы в полузабытьи едва понимаем, куда нас везут и зачем. Деревья, скалы, кусты, все двоится в наших глазах, принимая самые причудливые очертания. Иногда я стукаюсь головой об голову Стаматко, но он, как и я, не чувствует никакой потребности отодвинуться, да мы и не в состоянии этого сделать. Болезнь все больше разбирает нас, разрывает нам все нутро. Нам кажется, что мы движемся не вверх, а проваливаемся вниз, в бездонную пропасть, под землю.

Приоткрыв один глаз, поглядываю на кусты вдоль дороги: каждый куст или дерево напоминает какое-нибудь животное – почему это все вокруг столь необычно, неестественно, преувеличено? Руки мои высохли, как у покойника, ногти отливают синевой. Да, все ясно, сомневаться не приходится, только бы скорее все кончилось!

Солдат останавливает лошадей, и расталкивает нас:

– Эй, ребята, слезайте, приехали.

Приехали? Куда приехали?

Открываю глаза: кругом бескрайняя холмистая местность, изрезанная оврагами, кое-где покрытая плешивым лесом.

– Отсюда вам напрямик – полковой лазарет вон там. Я, правда, точно не знаю, но раз вы говорите: он в Драмче, то Драмча – вот она.

Действительно, вдали, словно заплаты, маячат на убогом пейзаже несколько домишек и загонов для скота. Где-то там лазарет. Мы с трудом слезаем с повозки и тут же валимся на землю; она прогрета июльским солнцем, да и ноги не держат нас. Мы уже не интересуемся друг другом: в нас убито всякое чувство, всякая воля.

Солдат хлестнул лошадей, и повозка понеслась вниз, словно убегая от опасности. Впрочем, зачем напрасно укорять возницу, ведь у человека важное поручение, – он едет за снарядами. Благодарение богу, что хоть так помог нам…

Нет, мы уже не люди – так безразличны мы друг другу. У нас одно только желание – лежать, пока не угаснет последняя искра жизни.

– Пойдем, – говорю я, толкая товарища локтем. – Нужно идти!

– Нет, – мотает он головой и указывает на дуло винтовки.

Проклятая мысль! Она шевелится и у меня в голове. Зачем позволять смерти издеваться над нами, топтать нас, превращать в трупы, в падаль, когда в нашей власти опередить смерть?

– Нет, – говорю, – глупо, и, кроме того, – надрывно кричу я, – не все умирают!

Мы лежим ничком, лежим час, два – в надежде, что силы возвратятся к нам, вернется бодрость. Проезжают повозки, проходят раненые, останавливаются около нас, перекидываются с нами словом-другим и тут же, словно ошпаренные, отступают назад и спешат дальше. Стаматко, видимо, более истощен, чем я: на все мои предложения встать и пойти отвечает отрицательно.

В конце концов мы трогаемся по направлению, указанному возницей. Вернее, тащимся. Раны уже не причиняют боли – мы не обращаем на них внимания, но странно, что мы до сих пор не бросили винтовок, когда нет сил, чтобы нести даже пачку патронов.

Не пройдя и сотни шагов, снова ложимся. Ложимся вниз лицом, чтобы не видеть неба, – в его свете чудится насмешка над нашим жалким положением. Лицом к земле, которая скоро примет нас, – в таком положении застала нас ночь с ее звездами и неизвестностью.

Я смотрю на свои руки. Какие они окоченелые! Вот он, конец, какое счастье, что скоро все кончится! Прекратится это страшное унижение!

Нет сил даже голову повернуть. Что со Стаматко? Эта мысль поражает меня. Очевидно, я начинаю терять представление о времени. Давно ли мы, шатаясь, как пьяные, шли рядом по дороге смерти?

С трудом протягиваю руку и нащупываю ранец у него на спине. Только сейчас ощущаю, как мучительно лежать без подушки. После долгих усилий снимаю ранец и подкладываю под голову. Рядом со мной винтовка, но она уже не вызывает былого благоговения, скорее – полное равнодушие. Хотя она и сослужила службу – заменила костыль.

Во рту горечь. От долгого голодания слюны почти нет, язык сухой, омертвелый. Думал ли я когда-нибудь, что доведется подыхать от холеры в этой чужой и пустынной местности, поросшей орешником и терновником? Такое и в голову никогда не приходило, да чего не делает с человеком война! Ставит его в самые противоестественные и глупые, в самые унизительные положения, чтобы затем раздавить, как муху или червя. Примером тому мы – я и Стаматко. Вот она – собачья смерть.

Время от времени до меня долетают глухие, хриплые стоны, похожие на вздохи умирающего. Догадываюсь – это охает от боли Стаматко. Рана мучает его, постоянно, напоминает о себе. Счастливец! Если он способен чувствовать боль, значит, в нем есть еще жизнь. А моя нога словно одеревенела. Ни малейшей боли, никаких признаков жизни. Впрочем, черт его знает, что это такое…

Смотри-ка! Все это, оказывается, сон. Ох, какой ужасный, мучительный сон! И позиции и сражения – все это приснилось мне. Только одно не сон – фельдфебель Запрян. Он стоит перед ротой во весь свой исполинский рост, с черными усищами, как всегда аккуратно причесанный и выбритый (у него был свой «придворный» парикмахер), и, кривясь неизменной презрительной улыбкой, мягким баритоном скандирует:

– Ротный недоволен вами. Сообщаю об этом, чтоб вы знали… Такой, говорит, распущенной команды мне не нужно. Кто служить не желает – скатертью дорога, пускай убирается…

– Как это убирается, господин фельдфебель? Такое говоришь, чего и быть не может.

– Это какой умник там возражает? А ну-ка, ну-ка, поглядим на него. Пусть выйдет на два шага вперед. А, это ты, Лазар? Знаешь, что я с такой интеллигенцией делаю? Сортиры чистить посылаю.

Лазар не сдается:

– Работы мы не боимся, господин фельдфебель. Люди бывалые.

– Ясное дело, не нам чета!

Он подходит и хватает Лазара за ухо, немилосердно выкручивает, затем принимается бить по лицу: сначала правой рукой, потом левой, снова – правой и снова – левой.

– Кто служить не желает – скатертью дорога, пускай убирается.

Легко сказать, а попробуй сделать. Да-а-а…

Бр-р-р! Холодно. Удивительно все же, что я чувствую холод. Ночью, пока я лежал на животе и звезды совершали надо мной свой путь, я, погрузившись в небытие, как бы отсутствовал.

Медленно приоткрываю один глаз: утро, безоблачный, ясный летний день. Передо мной качается травинка, высокая, как тополь: может быть, это и есть тополь, хотя, если судить по мухе, которая сидит на ней, скорее травинка. За ней и другие травинки тихо раскачиваются и шелестят, шелестят… Это – шаги. Шум шагов доходит до моего слуха. Чей-то голос произносит:

– Да нет, нет… Никакого человека здесь нет…

– Но ведь тот сказал, что здесь еще один лежит.

Рассудок мой ясен. "Тот" – это Стаматко. Он, наверное, встал и выбрался на шоссе.

– А вот он! – говорит первый.

– Нашел? – откликается второй. – Иду.

Две пары сапог топчут траву, и она шелестит под ними… Подходят.

– Да он богу душу отдал.

– Смотри-ка. Бедняга!..

Стоят. Почему они не толкнут меня, – может, я бы откликнулся, и они поняли бы, что я жив. Стоят.

Странные люди. Долгий, мучительный миг. Нет, не могу подать им знака, нет сил даже пальцем шевельнуть. Да, он прав – это настоящая смерть.

– А тот и ранец бросил и винтовку.

– Зачем они ему на том свете?

– Все же нужно сказать санитарам, чтоб зарыли и этого. Не трожь! Кто знает, от чего он помер.

Его товарищ понимающе замолкает.

Небольшое замешательство.

– Эй, парень! – кричит снова один из них более мягкосердечный.

– Кричи, кричи, если делать нечего. Ко второму пришествию авось проснется.

Как мне дать знать, что я жив? Однако – жив ли я на самом деле? Это большой вопрос. Возможно, он прав. Может быть, сознание живет еще какое-то время в мозгу после того, как сердце уже перестало биться. Но скоро и оно насовсем угаснет.

Шаги удаляются. Притворились добросовестными, трусы. Холера нагнала страху на весь фронт. Да и зачем им это нужно: поднимать безжизненное существо, тащить его целых сто шагов до шоссе – тяжелая и неприятная работа. Пусть уж умирает себе тихо и спокойно. Земля ему пухом!

2

Между одним днем и другим пролетает глубокая пропасть – ночь. Какие только тайны, заговоры, преступления не покрывает она! Корабли плывут по бескрайним морям, на пути к большому городу прорезают темноту равнин поезда, с трепетом ожидаемые тысячами сердец…

В мягком лунном свете скачут по полю конокрады, звон гитар разносится в тенистых аллеях вдоль шоссе. О, жалкая участь – умереть, как червяку, бессмысленной, мерзкой, подлой смертью!

Не хочется вспоминать ни о чем красивом. Всякое воспоминание о жизни – святотатство: оно оскверняется нечистотами и отбросами смерти! А с ней невозможно бороться! Она бросается на тебя из засады, сокрушает физически и затем плюет тебе в душу. Ты задыхаешься от нечеловеческой, бессильной злобы, пока не настает момент полного отупения. Ты сдаешься. Сопротивление кажется бесполезным. Тогда смерть наступает тебе ногой на горло и взирает с видом победителя…

Нет, отогнать подальше всякое воспоминание о жизни, о прекрасном райском саде, где светит солнце, цветут деревья и колышутся волны золотистых нив… Только бы скорее все кончилось, скорее бы угасло это обманчивое сознание, которое все еще продолжает тлеть, когда исчезла уже последняя надежда!

Какое счастье небо – ясное или облачное, – я не знаю; если судить по тому, что одежда на мне отсырела, наверное, шел дождь. Я не заметил – лежу лицом к земле, к мраку и ночи: так легче погружаться в небытие.

Открываю глаза и смотрю в сторону: тонкий серп месяца серебряной лодкой застыл меж жемчужных облаков. Нет, это сон, так не бывает в действительности. Это картина японского художника, немая сказка или уголок рая. Жизнь – вне малых глаз, уже прикрытых и мутных, она отделена какой-то серой пустыней или черной бездной, далекая и непостижимая, как эта серебряная ладья на небе, как угасающее воспоминание.

Итак, я весь день пролежал в забытьи. Вчера серп луны был на том же месте, что и сейчас, – на западе, над синими, молчаливыми горами. Закрываю глаза, чтоб не видеть синевы, закрываю их от слабости, – будто на веки давят большие клубы мрака.

Что это? Колокол!

Ясно слышу: звон колокола. Очень далекий, едва уловимый. Из царства жизни.

Это не погребальный звон, а словно бы набат, и множество людей сбегаются, кричат, размахивают руками, опьяненные какой-то огромной радостью.

Затем все затихает; снова наступает тишина, глубокая и густая, как тина.

Скоро ли наступит конец? Зачем это мучение?

А! То был не колокол, а голос, неуловимый и тонкий, как звук струны. Серебряной стрелой, незаметной глазу, он летит откуда-то и, вонзаясь в землю, начинает звенеть.

Кто-то совсем ясно произносит:

– Ты не умрешь.

– Почему?

– Я утверждаю это.

– Но я хочу умереть… Мне отвратителен этот позор, я не желаю, чтобы смерть, точно насытившаяся змея, изрыгнула меня из своей пасти.

Голос откликается, на этот раз уже издалека.

– Нет, ты не умрешь!

Ах, эта пакостная, мерзкая смерть! Почему она медлит? С каким наслаждением плюнул бы я ей в лицо, по она никогда не встанет лицом к лицу, она подкрадывается сзади, подлая тварь!

Мы идем: я и маленький мальчик, которого я вытащил из реки. Мать будет бить его, и я иду, чтобы рассказать, как было дело. Ребенок ни в чем не виноват, – он швырял плоские камешки, наблюдая, как они скачут по воде. Увлекшись, он нечаянно упал в реку.

Странное дело, чем ближе подходим мы к дому, тем сильнее мальчик растет, а я уменьшаюсь; я уменьшаюсь еще и еще, пока мы не сливаемся в одно целое. Вот и мама на пороге; я проскальзываю в дверь, прежде чем она успевает схватить меня.

– Осленок этакий, с ума меня свел!

Я ношусь из комнаты в комнату, – удивительно, как много комнат в доме, – и чувствую, что она гонится за мной, приговаривая:

– Погоди, я тебя проучу.

Вот и последняя комната. Быстро захлопнув дверь, я упираюсь в нее спиной, хоть и знаю, что сопротивление бесполезно.

Мать нажимает на дверь с той стороны, и я не могу устоять. Дверь медленно открывается, а я закрываю лицо локтем, чтобы спрятаться от пощечины. Но что это?

Я цепенею. Нет, мама не такая высокая, она не носит такого длинного черного платья. Кто эта женщина?

Она медленно поворачивается ко мне, и я вижу ее лицо – тонкое, худое, матовой белизны, с мягкой, доброй улыбкой.

В руке у нее розга. Но нет, она не собирается пороть меня. Взглянув на меня печальными, глубоко запавшими глазами, женщина медленно выходит из комнаты.

Озадаченный, я на мгновение застываю на месте, а с моей мокрой одежды тонкими струйками стекает на пол вода.

– Мама! Мама!

– Командир роты недоволен вами. Никакого порядка, никакой дисциплины. Тащитесь, как неживые. Во всей дивизии не сыщешь такой распущенной роты. Срамота, ведь вы же болгарские солдаты… пруссаки Балкан. Противно смотреть на вас.

Это фельдфебель Запрян. Я не вижу его, ибо нахожусь за забором. Я опоздал и спешу встать в строй.

Он продолжает:

– Так. Интеллигенция прибывает с опозданием на полчаса. Как пить дать, погубит нас эта интеллигенция. Думаешь, раз у тебя диплом есть, так и голова тоже? Ошибаешься. Вот, к примеру, Михал: и придурковат и неграмотен, а куда более исправный солдат, чем ты; горе царю и отечеству от таких защитников!

Он презрительно машет рукой.

– Но я уже нестроевой, господин фельдфебель, – робко и неуверенно заявляю я.

– Что?

– Я уже исключен из списков.

– Как так исключен?

– Вот, нога, – показываю раненую ногу.

– Значит, как раненый?

– Нет, как мертвый… как холерный.

Запрян вздрагивает. Лицо его бледнеет, слова застревают в горле. Он не знает, что сказать, все его красноречие вдруг иссякает. Наконец он подталкивает двух солдат с правого фланга и говорит дрожащим голосом:

– Носилки, скорее!

Нет, это было давно, в прошлой жизни, потому что нынешняя жизнь – лишь преддверие смерти, а может быть, и сама смерть. Открываю глаза и вижу облака, которые медленно, словно по кругу, плывут в небе, и вместе с ними пускаюсь в плавание и я, и вершины вокруг меня – вся земля. Мы несемся к чему-то новому, неизведанному, сверхъестественному. Вращение, все усиливаясь, становится неудержимым, вихревым…

Дух захватывает при мысли, что мы не сумеем остановить его.

– Сто-о-ой!

Это голос унтера Илии Топалова. Мы останавливаемся посредине узкой полянки, окруженной поседевшими вязами, и ждем. Двое осужденных тоже останавливаются. Руки их связаны за спиной, они сгибаются под тяжестью страшного испытания.

Унтер Илия выглядит растерянным, надломленным. Надо же, чтобы именно ему досталась эта гнусная роль – никогда, ни на одну минуту не мог он предположить такого. Невдалеке следом за нами идет взводный. Он приближается и приказывает приговоренным рыть яму. Зажмурив глаза, они долго роют – роют собственную могилу… Этого требует закон. Шпионов уничтожают, как вредных насекомых. Они роют – всю жизнь бы рыли, лишь бы оттянуть то страшное, что их ждет! Но нет, закон неумолим.

Их ставят у края ямы и привязывают к двум вкопанным в землю столбам. Завязывают глаза. Полковой священник читает им что-то из Писания: он похож на ворона, вцепившегося в падаль. Затем оглашают приговор, – формальности должны быть соблюдены.

Звучит команда.

Мы застываем в позиции "смирно".

– Внимание! Наводи!

Долгое, бесконечное мгновение. Винтовки дрожат у нас в руках, в глазах мигают огненные шары, пока наконец не раздается новая команда: "Пли!"

Странно: столбы торчат, а людей нет. Устремляемся к яме. Почему мы так взволнованы, из-за чего?

Может быть, у меня расстроены нервы, может, я ошибаюсь: в яме лежит унтер Илия Топалов.

– Нет, – кричу я, – нет! Произошла ошибка! Ужасная ошибка!

– А тебе какое дело? – откликается Лазар Ливадийский. – Сиди, не рыпайся. Не суй голову в петлю.

– Но ведь человек невиновен!

– А ты? В чем твоя вина?

Гремит гром. Что-то происходит наверху, в небе. Вот опять. Сквозь веки ощущаю свет молний – они словно пронизывают череп и достигают мозга.

Это бой великанов. Новый удар грома с другой стороны неба, еще более сильный. Начинается!

Вспышки молний и раскаты грома учащаются, скрещиваются исполинские копья, земля дрожит.

Тук! Что-то стукнуло мне в спину. Первая капля.

Значит, я еще не отбыл? Я последний из путников, и караван, должно быть, скоро тронется.

Медленно открываю глаза. Небесные рапиры скрещиваются с глухим металлическим звоном.

Тук, тук, тук! В этом есть что-то веселое. Тук, тук, тук! – словно это стучится сама жизнь.

Буря усиливается, ревет, мчится с цокотом бесчисленной конницы, бухает своей небесной артиллерией. Будто обваливаются горы, рушится мир, – далекие вершины, озаренные внезапным светом, выступают из тьмы, как башни исполинской крепости.

Дождь льет неудержимо. За несколько минут я до нитки промок. По траве несутся потоки, вода, как пьяная, с веселым смехом перекатывается через меня.

А я лежу в луже, не в силах шевельнуть рукой, чтобы защититься от страшного врага!

Вдруг меня осеняет мысль.

Письма в ранце намокли! Вот несчастье! Письма, написанные крупным, неровным почерком, с подписью в конце: "Р".

Да ведь это было совсем недавно, прошло всего два месяца. А может быть, и давно, много веков тому назад. Акации перед балконом отцветают, роняя белые лепестки, и издают тяжелый аромат.

Чья-то тень появляется в окне и подает условный знак. Белое письмо медленно падает на землю. Вот они – целая связка; каждый вечер одно и то же: спешу домой, чтобы прочитать написанное, и затем с улыбкой засыпаю.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю