355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Любовь Ковшова » Земную жизнь пройдя до половины (СИ) » Текст книги (страница 20)
Земную жизнь пройдя до половины (СИ)
  • Текст добавлен: 3 апреля 2017, 07:30

Текст книги "Земную жизнь пройдя до половины (СИ)"


Автор книги: Любовь Ковшова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 22 страниц)

Народ находился здесь разный и по возрасту и по количеству лет, прожитых в нашем маленьком городке, но историю его все знали неплохо. И контингент, о котором упомянул биолог, был известен. Его, этот самый контингент, начиная с мая 46-го года гнали сюда теплушками с зарешеченными просветами окон по той самой узкоколейке, что показана в фильме «Путевка в жизнь». Потом с лающими выкриками команд вооруженные «педагоги» водили контингент колоннами на строительство будущих объектов для создания атомной бомбы. А курировал и строительство, и научные исследования, и, в частности, педагогов-надзирателей незабвенный Лаврентий Палыч Берия, яростно-крутой характер которого был до сих пор на слуху. Чего стоил хотя бы список, составленный им перед испытанием первой атомной бомбы. Расположенные по ранжиру фамилии создателей бомбы имели параллельно два столбца, один означал «в случае успеха», второй – «при неудаче». Если в первом столбце стояло: «Золотая Звезда Героя», то во втором коротко – «расстрел», если в первом, например, – «орден Трудового Красного Знамени», то во втором – «10 лет», и прочее все в том же соответствии.

Может быть, в связи с такими ассоциациями первая патетическая фраза биолога одобрения у слушателей не вызвала. Однако биолог этого не заметил и продолжил в том же возвышенном тоне:

– Как известно, – его как заклинило на этом обороте, – последние два года по инициативе бывшего генерального секретаря ЦК КПСС Константина Устиновича Черненко готовилась и готовится теперь реформа школы. В основном документе по этой реформе сказано… Сейчас, сейчас… – Он полез во внутренний карман пиджака, достал сложенные вчетверо бумаги. – Вот оно, – и зачитал торжественным до подвыва голосом: «Многомиллионный отряд советского учительства – гордость нашей страны, надежная опора партии в воспитании молодежи!» – Он победно оглядел зал, выдержал паузу и сменил тон не то на обиженный, не то на оскорбленный: – А тут появляется некий гражданин и словесно и письменно унижает советского учителя.

– Истец, поконкретнее, пожалуйста, – строго сказал судья. – Как именно ответчик унижал советского учителя?

Биолог помялся, потом проговорил не столь упористо:

– Он обвинил меня в вымогательстве взятки.

В зале опять хмыкнули, и даже послышалось слово «демагог», произнесенное сквозь зубы. Теперь я разглядела, что это был первый комсомольский секретарь Чуйко, сидевший позади меня.

– Нет, я не про вас спрашиваю, – чуть раздраженно произнес судья. – Так что он сказал именно про советского учителя?

Дервенист забормотал что-то невнятное.

– Довольно, – сказал судья. – От общих вопросов перейдем к конкретным. Истец, изложите, как было дело.

Потом то же самое излагал ответчик.

Выступления, что истца, что ответчика, получились как отражения друг друга в кривом зеркале. Если истец утверждал, что ответчик пришел к нему сам по себе, то ответчик говорил, что был вызван по телефону истцом. Если первый удивлялся, зачем его позвали разговаривать в мужской туалет, то второй возмущался:

– Мне б и в голову не пришло его туда звать. Он же сам сказал: «Чтоб не мешали, а то люди ходят». Ну, думаю, учитель, лучше знает.

Разнобой был и в передаче самого разговора. У биолога он звучал так, что пришел гражданин, рассказал анекдот про типа из калинарного техникума, Пугачеву и туалетную бумагу, поболтал про погоду, спросил про сына и ушел.

– А что его сын?! – картинно раскидывал в стороны руки дервенист. – Я к нему претензий не имею. И зачем его отец приходил, мне лично непонятно.

У ответчика сперва почти все совпадало: был анекдот, только рассказывал его биолог, и про дождь говорил он же, – а вот затем расходилось, и была фраза про «Изборник Святослава» и «не во вред ребятам».

Ответчик замолчал, затем неизвестно к чему добавил:

– Да, я там в заявлении не написал, он еще сказал: «Говорят, вы – хороший организатор».

Видно было, как он волнуется, как дергается у него щека на очередную ложь дервениста.

– Неужели ни одного свидетеля не было? Постарайтесь вспомнить, может, хоть фактик какой, – упрашивающе сказал ему один из заседателей, сивенький старик в полувоенном кителе без погон, но с целой колодой орденских планок.

– Нет, – помотал головой ответчик, – никого там не было, и вообще никаких ни фактов, ни доказательств у меня нет.

В судебном помещении повисла тишина, нарушаемая лишь дальними раскатами уходящей грозы. Судья посмотрел в окно, забрызганное каплями недавнего дождя, и сказал скучным голосом:

– Суд удаляется для вынесения решения.

Тут же вскочила конопатенькая секретарша и звонко прокричала:

– Прошу всех встать!

Все встали и после долгого вынужденного молчания разом заговорили, кто о чем. Неизвестно, что там решал суд, а бывшие в зале, похоже, всё уже решили по-своему.

– Да разве у нас такие учителя были, – сокрушалась незнакомая мне пожилая тетка.

– А самое противное, что этот год серебряных медалей нет. Поставит он им по четверке, и сдавай в институт все экзамены вместо одного-двух по профилю. Могут и не поступить. – Это кто-то из родителей выпускников.

Бушевал Чуйко, показывал биологу пудовый кулак:

– Поговорить бы с тобой по рабоче-крестьянски, гад! Комсомолец называется! Выгнать к чертовой матери!

Голубоглазая и сплошь седая, блокадница и поэтесса Наполеоновна по-детски теребила моего мужа:

– Костя, давай тебе костюм купим. А то у него костюм с жилеткой, а у тебя с двумя дырками.

Малоизвестный Пашка поводил густющими бровями в сторону биолога и бормотал:

– Ничего. Еще не вечер.

И только двое среди шума и гомона, казалось, сохраняли спокойствие: со впавшими щеками и натянутый, как гитарная струна, ответчик, на которого мне было стыдно смотреть за сказанное перед судом злое, в запальчивости: «Если ты перед этим подонком извинишься, я с тобой разведусь», и уверенный в победе своей лжи внук надзирателя, презрительно глядящий на всех в зале, которых нескрываемо считал быдлом.

Ох, какая ненависть, требуя выхода, бурлила во мне к этому бородатому, ушедшему в плечи лицу! И неправда, что ненависть ослепляет, – наоборот, она давала необычайную прозорливость. Я теперь точно видела ту опасность, что скрывалась в нем и в таких, как он, стоило им получить власть или возможность безнаказанности…

Додумать я не успела. В зал впорхнула девчушка-секретарь и радостно прозвенела:

– Прошу всех встать. Суд идет.

Что-то недолго совещался суд. Наверное, им тоже все было ясно. Решение же они приняли прямо соломоново: «Восстановить честное имя истца за недоказанностью».

Слова судьи вызвали у нашего супостата такую торжествующую и самодовольную ухмылку, что меня сорвало с места, и уже не сдерживаемая ничем ненависть выплеснулась криком:

– Рано радуешься! Запомни: при свидетелях говорю, если хоть с одним моим ребенком что случится, прирежу, сука!

Почему-то я особенно напирала на слова: «говорю при свидетелях». Может быть, мне казалось, что от сказанного прилюдно невозможно будет отступиться. Хоть отступаться я вовсе не собиралась.

Наверно, так же показалось и биологу. Он явственно побелел, и у него затряслись руки, так что стало слышно шуршание бумаг, зажатых в кулаке. Похоже, он мне поверил.

После этого суд как-то быстро свернулся. Судья и заседатели сделали вид, что ничего не слышали, и удалились. На том судебная история закончилась, но история с биологом-дервенистом, оказалось, только начинается.

Май шел к концу, а погода словно одичала: теплыни и холода чередовались, как в лихорадке. Впрочем, последние учебные дни лихорадили не хуже погоды. Звонили, как обычно, звонки на урок, но тишины после грохочущих переменок не наступало. Кого-то отпускали на репетицию «последнего звонка», кто-то несся в библиотеку сдавать книги, где-то класс с топотом уходил на экскурсию, где-то на классном часе зачитывали годовые оценки.

Как и боялась одна из родительниц, дервенист влепил-таки четверки трем кандидатам на медаль. Однако нашему Димке не посмел. Наверно, хорошо помнились ему слова «при свидетелях». И детей наших в школе никто больше не трогал. А через учительницу рисования нам было передано:

– Буду я с этим хиляком возиться. Сам сдохнет!

Ох, не следовало ему так говорить. Что-то большое, темное, оказывается, невостребованно хранилось в глубине души, а тут рванулось на поверхность, заполнило меня всю и вошло в слова:

– Скажи ему, что он сдохнет первый. И скоро. Обещаю, – отчетливо разделяя звуки, выговорила я и положила трубку.

Еще никогда и никому я не желала смерти. Нет, слова: «Чтоб ты сдох!» – конечно, были, особенно отцовскому коню Воронку, который долго не хотел меня признавать и то и дело сбрасывал на землю. Но за этим ничего не стояло. Так, фигура речи. Сейчас же все было иначе. Слова были туго набиты ненавистью и прямым их смыслом. И меня потрясало, что такое было во мне. Но я ничего не могла с этим поделать и, подозреваю, не хотела. Заклинанием просились на язык те страшные слова, как только всплывало имя биолога, а оно еще часто всплывало в нашей жизни.

Правда, долгое время косвенно.

Сначала одни из родителей оспаривали четверку, что биолог поставил их дочери, и оспорили. Остальные просто махнули рукой, и в классе вместо четырех медалистов осталось двое. И мы с мужем чувствовали себя в этом виноватыми.

Потом нашего дервениста исключили из комсомола. Видно, Чуйко не забыл своего обещания на суде.

Спустя четыре года мне в руки попала статья дервениста не то для городской многотиражки, не то для радио, которая так никуда и не пошла. В ней поминались и те события.


«У меня в классе учился мальчик. Способный. Но занимался он по справке, то есть он может находиться на уроке, а может и не быть.

Он приходил ко мне отчитываться. Претензий у меня к нему не было, так как он рассказывал все, что ему я задавал. И вот меня обвиняют в том, что я затащил его отца в туалет и вымогал принести какую-то книгу. Но что интересно, впоследствии ни тот товарищ, ни утверждавшие это завгороно и его инспектор в суд на меня не подали.

В суд я пошел. Но позднее. Был суд по делу защиты чести и достоинства.

Суд удовлетворил мой иск. 13 мая 1985 года это было, а 30 мая меня исключили из комсомола.

Сейчас пришло письмо из ЦК, разбираются с моей политической реабилитацией. Исключили из комсомола по методике неправильно: присутствовало 7 комсомольцев-учителей, а 200 человек комсомольцев-учеников отсутствовало. На собрании присутствовал тогдашний первый секретарь комсомола, и он дал понять, что меня следует выгнать. Выгнали меня. После этого у нас был разговор с завгороно. Он сказал, что мне надо уходить из школы, так как я – некомсомолец и мне должно быть стыдно смотреть в глаза детям. Я удивился – почему мне должно быть стыдно, если меня ни за что выгнали? Это вам должно быть стыдно».

Но это после, а пока дервенист года на полтора выпал из нашего зрения.

II

17 мая грянуло постановление о борьбе с пьянством. Наверно, это была первая из обещанных перемен. И вначале казалось, что нас она не касается. Не пьянчуги же мы какие, чтоб не обойтись без спиртного?! Ну, позакрывали винные отделы в продуктовых магазинах, оставили на весь город точек пять: где-то на аэродроме, у кафе «Рябинушка», что стояло на высоком взгорке над рынком, где еще – не знаю. Ну, сократили время продажи, на что народ сразу откликнулся частушкой:

 
На дворе поет петух,
В клубе – Пугачева.
Магазин закрыт до двух,
Ключ у Горбачева.
 

Ну и что? Как говорится: наша хата с краю.

Это ж надо додуматься так рассуждать! Особенно мне, выросшей в деревне, где говорят не про хату с краю, а – «Что миру, то и бабе». Так нам и вышло.

Катились к концу Димкины выпускные экзамены, и среди них незаметно подкрался мой день рождения. Отмечать его не хотелось, чем старше становишься, тем он менее заманчив. Но утром меня разбудил нежный и вкрадчивый запах роз. Они стояли возле кровати в трехлитровой банке, только что срезанные, еще все в каплях росы. Домашние сообщили, что те, кто их принес, не велели говорить, кто они такие, сказали, что вечером узнаю. Значит, следовало ждать гостей, и я поплелась на кухню готовить, а после обеда – что делать?! – отправилась закупать праздник.

Очередь к «Рябинушке» походила на демонстрацию, по крайней мере размерами. Растрепанно закручиваясь рядами, она начиналась в котловине рынка, потом, сужаясь, вдавливалась в бетонную с чугунными перилами лестницу, ведущую под развесистой зеленью деревьев наверх к заветной двери. Рядом по разъезженному ногами взгорку взбирались потрепанные типы, пытались прорваться без очереди. От перил их отпихивали очередники, и они кто катился, кто по грязи съезжал вниз.

– Нет, нипочем они ее не возьмут, – сказал рядом благообразный гражданин в сединах. – Не зря ж ее Сапун-горой прозвали.

С этих слов прояснился недавно слышанный на автобусной остановке разговор двух мужиков:

– Ну, что? На Сапун-гору подадимся?

– Не. Лучше к бабе Шуре.

И восхитила образность народного фольклора и скорость его отклика на все.

Очередь в своем протяжении менялась. Если в конце ее шли легкие разговоры, а местами даже вспыхивал смех, то уже на лестнице люди угрюмо молчали или переругивались. Но самое напряженное место было в дверях. Одновременные вход и выход сужали и без того узость места. Здесь и въезжали в нос локтем, и разбивали с такими трудами добытую бутылку. И только один, исключительно веселый, проорал, сдавленный в двери:

– Вперед! От безалкогольной свадьбы к непорочному зачатию!

В общем, когда спустя четыре часа я, сильно помятая, возвращалась домой с вином и водкой, праздник мне был уже не в праздник.

Традиционного шампанского не было и на выпускном вечере. Мальчишки запирались в пустых классах и пили самогонку, вероятно, все от той же знаменитой бабы Шуры. И ничего хорошего это не обещало.

Как ничего хорошего не обещали и последующие реформы «нового мшленья» головы с пятном.

В августе он объявил односторонний мораторий на все ядерные взрывы. Наш городок, что разрабатывал, создавал и испытывал атомное оружие, сразу стал ненужным.

– Болван! Хочет Америке угодить, – сказал малоизвестный Пашка, который после суда незаметно перетек в разряд друзей, оказался кандидатом химических наук и замечательно интересным человеком. – Он своей заплатанной башкой решил, что Америка растрогается и тоже прекратит испытания. Ага, дожидайся! И не подумает. Мы только от них отстанем.

Одновременно, словно специально направленные, поползли по стране слухи, что любые нехватки из-за «оборонки», что всё, мол, им отдавали, а они на народном горбу барствовали.

– Хватит нас обжирать! – кричал в соседнем за зоной селе мордатый парень в глаза мужикам, не раз лазившим в штольню после испытаний атомной бомбы.

И мужики отводили глаза. Разве могли они объяснить мордатому дураку, что если б не страх перед ними, то давно бы любезная Горбачеву Америка сделала бы с нашей страной то же, что с Хиросимой и Нагасаки.

Но с февраля уже не слухи, а статьи в газетах и журналах, радио– и телепередачи начали поливать грязью не только нашу «оборонку», но всё подряд. Заработала объявленная Горбачевым гласность. Повылазили никому ранее не известные, развязные и нахальные от неумения писать и говорить, новые журналисты, которых скоро стали звать «журналюгами» и крепко не любить.

Ожидание перемен постепенно сменялось опасением их. В голове вставала цитата из «Гамлета»: «Неладно что-то в Датском королевстве». Но пока с вопросительным оттенком. А вот после Чернобыльской аварии вопроса больше не было. Вместо него стояла жирная утвердительная точка. Вопрос заключался в другом: как вообще такое могло случится?

Помню, как в нашем Московском инженерно-физическом, стуча каблучками по бетонной дорожке, мы бесстрашно бегали мимо трехэтажного белого куба реактора. Из лекций и учебников мы твердо знали, что ни с ним, ни с нами ничего плохого произойти не может. Правда, среди ребят ходила не вполне приличная шутка: «Храни государственную тайну: не говори женщинам, что работаешь на реакторе». Но это была шутка, не более. Сам профессор Гусев, один из тех, с кого начинались советские реакторы, говорил: «При надобности атомную станцию можно поставить на Красной площади, и ничего не будет. А бояться нужно, когда будут мотоциклы с атомными двигателями». И это было безусловно верным.

Просто уму непостижимо, что могли наворочать там экспериментаторы-мотоциклисты, чтоб сотворить Чернобыльский апокалипсис?!

На физиков в очередной раз вылили ушат грязи. Но теперь им было не до того. По горкомам, не смолкая, трезвонили телефоны, шла запись добровольцев-ликвидаторов Чернобыльской аварии. Потом были хождения по врачам, где их пропускали без очереди и уже называли «чернобыльцами». Только через медкомиссию удалось прорваться не всем. Так, у моего мужа вдруг нашли бессимптомную язву желудка, и вместо Чернобыля он загремел в больницу.

Все болезни от нервов, а язва тем более. Тут сказался весь прошедший год, где тяжелая история с дервенистом-биологом и ежедневная, невыносимо унижающая, с государственным размахом травля ученых. Не забыть, как раскрашенная соплячка в телевизионном интервью спрашивала академика Юлия Борисовича Харитона:

– А вам не стыдно?

И наш легендарный Ю.Б., маленький, тощенький, лопоухий, с печальным еврейским взглядом, отдавший всю жизнь науке и защите отечества и никогда ничего не тащивший к себе, непонимающе смотрел в ее наглые козьи глаза и не знал, что ответить.

В общем, товарищи уехали, а муж лежал в больнице и завидовал им, глядя по телевизору репортажи из Чернобыля, расстраивался, курил по две пачки в день, и язва залечивалась плохо. Его и в следующие смены туда не пустили.

Лето шло с обложными дождями, тягучее, сонное. И только однажды всколыхнулось известием о гибели кораблей в Новороссийске.

Зато осенью события понеслись вскачь. Смешалось все: и начало вывода войск из Афганистана, и закон, превращающий ни на что не годных ленивых и толстомордых троешников, помалу спекулирующих и подворовывающих, в благородных кооператоров, и замелькавшее слово «рынок», который должен был наладить жизнь в нашей стране и который почему-то резал ухо, и, наконец-то, увольнение пресловутого дервениста из школы.

Увольняли биолога за один-единственный прогул, и понятно было, что это только предлог. Директор школы по прозвищу Цезарь, данному за солидность, лысину и медальный профиль, сидел, словно кот у мышиной норки, ждал, за что можно зацепиться, чтоб убрать биолога из школы, и дождался. А причины складывались из другого. Отчасти о них напишет сам биолог все в той же, так и не опубликованной статье под названием «Я – советский безработный»:


«История моей работы в школе такова: за это время я очень здорово поконфликтовал. Дело в том, что мне кабинет дали после покойной учительницы. Ключ был у меня, второй – у всех.

Произошла грязная история. Из кабинета украли микроскоп стоимостью 36 рублей. Пришлось выплачивать мне. По молодости-то я возмущаться начал. Мне сказали – не возникай, не надо. Отобрали кабинет. Потом мне дают теплицу.

Я требую ремонта теплицы, мне отказывают, и дальше все пошло, поехало…

Когда я пришел в гороно, меня удивила некомпетентность наших товарищей по биологии. Меня, в частности, удивило, что еще Вернадского в 1986 году там считали буржуазным спецом. Меня удивило, что когда на моих занятиях по изучению происхождения человека от обезьяны, где присутствовал зав. гороно, он многое на свой счет почему-то принимал.

Меня крайне возмутило, как поставлено экологическое воспитание в школах. Всероссийское общество охраны природы собирает раз в год марки… и все.

Когда я тоже стал возникать, мне сказали: «Алексей, ты ведь молодой, будешь возникать, мы найдем способ тебя успокоить, доказать, что ты – никчемный учитель».

И, в общем, они это сделали наполовину. За 3,5 года у меня было 15 выговоров. Я был молодой специалист. Когда я консультировался с прокурором, он сказал, что мне вообще не имеют права давать выговоры. А директор на суде потом делал ударения именно на эти выговоры».

Хитроумный Цезарь не очень-то любил выносить сор из избы и, скорей всего, не стал бы доводить дело до суда. Он бы тихой сапой дожал биолога до заявления по собственному желанию.

Но биолог сам подтолкнул события. Как-то в запале он сказал учительнице рисования, с которой вроде бы дружился:

– Я этого Цезаря непременно подсижу и на его месте директором буду.

Подружка дервениста кому-то пересказала разговор, он пошел гулять по школе, некоторые верили. Когда же докатился до директора, то Цезарь не выдержал и при первой же возможности пошел в атаку и написал приказ об увольнении за прогул.

Дервенист не сдался и по проторенной дорожке отправился в суд. Но в этот раз доказательств у суда хватало, демагогия, как и раньше, на него не действовала, приказ директора он не отменил, и дервенисту пришлось попрощаться со школой, как оказалось потом, навсегда.

У маленьких городков есть свои особенности. Здесь если не каждый знает каждого, то узнать о каждом всю подноготную не составляет труда, а уж в одной организации тем более. И неудивительно, что биолога с такой дурной славой ни в одну школу города не взяли.

Он сунулся в химическую лабораторию нашего НИИ, где как назло нарвался на Пашку. Тот сразу вспомнил суд, шевеля своими густющими бровями, позлорадствовал:

– Ага. Я ж говорил: «Еще не вечер», – и биолога не взял да еще красочно расписал его коллегам.

А если присчитать испорченные отношения с завкадрами НИИ, чья дочь неудачно училась у биолога, то путь в самое большое предприятие города был ему надежно перекрыт.

Дервенист пробивался, как мог:


«В 1987 году я обратился к тогдашнему председателю исполкома по двум вопросам: мне нужна работа, мне нужно, чтобы гороно прекратило сплетни. Тогда он мне сказал, что я хам, аполитичный субъект, чтобы я уматывал.

Ходил я к депутатам. Стенка. Поехал в Москву. Обратился в президиум Верховного Совета, но результата никакого.

С 26 ноября до 7 декабря я проводил голодовку с сохранением социальной активности. Я требовал работу по специальности. Пытался устроиться на работу не по специальности. Работал худ. руком в Доме молодежи, пытался устроиться лаборантом. Но меня везде доставали. Телефонные переговоры.

На меня государство затратило 5 тысяч рублей (на обучение). И я мог бы работать и биологом и химиком. А мне предлагают работать лесником (с высшим-то образованием!).

В настоящее время состою в ряде обществ: являюсь ректором народного университета при нашем ДК, консультантом охраны природы Горсовета, членом Дома ученых, членом общества «Знание», членом советской Волго-Вятской ассоциации при Академии наук СССР, членом охотобщества…

Но это общественные поручения. В настоящее время я – советский безработный».

Ну, положим, лукавил тут микробиолог-дервенист. К 89-му году, когда эта статья писалась, он уже много где поработал, а не только худруком в Доме молодежи. Почти весь 87-й год он пробыл лаборантом в медсанчасти. Потом была работа педагогом-организатором в детском клубе с каким-то романтичным названием вроде «Юности», «Факела», «Радуги» или тому подобным, расположенным в подвале жилого дома. Но нигде не клеилось и не нравилось.

Хотя, быть может, в клубе и нравилось. Еще оставалось много поклонников со времен школы, которые по вечерам крутились в его клубе, также заходили выпускники. И биолог опять был в центре внимания, что ему льстило и давало возможность проповедовать свой способ жизни и борьбы с этим поганым миром, не признающим его. Так что он мог бы задержаться здесь и подольше.

Но вся беда заключалась в том, что вокруг дервениста всегда и всюду словно прогибалась мораль, и люди, попавшие в этот прогиб, изменялись: откуда-то в них появлялась злость, мелочность, склочность и даже более того – жестокость. Особенно действовал он на подростков. Вчерашние хулиганистые школьники, чьими самыми страшными проступками было курение, матерная ругань да битье парковых фонарей из рогаток, радующее веселым звоном летящих стекол, – общаясь с биологом, стремительно зверели. И в окружении потомственного педагога сам собой возникал не коллектив, а стая, где все серые и все воют, а это в свою очередь неминуемо вело к преступлению.

Сперва это было просто задирание прохожих, потом избиение какого-нибудь чужака, подвернувшегося под руку, потом драки с окрестной ребятней под согласованный крик: «Бей скотов!» Мимо клуба дервениста стало опасно ходить. И кончилось все групповым изнасилованием случайно попавшейся девчонки.

И опять был суд – уже привычное явление в жизни дервениста. Пострадавшая девочка лежала в больнице, и психиатры категорически возражали против ее присутствия на суде. А шестеро пацанов на скамье подсудимых не поднимали глаз, боялись смотреть на ее родителей.

Дервенист в подсудимые не попал, шел свидетелем, делал вид, что понятия не имеет, откуда у ребят ключ от клуба и бутылки с остатками сивухи под столом для настольного тенниса, а сам он якобы болел и в клубе тем вечером не был.

Пацаны лепетали, что дверь в клуб, мол, просто не была заперта, и так и пошли в тюрьму, не выдав своего наставника. Его уволили за халатность.

Вот тогда-то он написал статью «Я – советский безработный». Но ни словом не обмолвился в ней про семь искалеченных молодых жизней, к чему он безусловно был причастен.

Но неужели же не грызла совесть и не было жалко сломанных на самом расцвете судеб? Похоже, что – нет. Да какая совесть и жалость могли быть у человека, считающего всех, кроме себя, за мусор?!

Впрямую этот случай нас не касался, и все же… Как-то постыдно было, что, защитив своих детей, мы успокоились и ничего не сделали для защиты других.

О чем-то схожем думал и друг Пашка.

Мы втроем курили на лавочке в сквере за Вечным огнем, и Пашка возмущался так громогласно, что его плотный баритон заполнял собой весь сквер:

– Удавить бы гниду, да сидеть за него не хочется. Я живу здесь с рождения, за сорок лет с лишком, почти полвека, подобного не слышал. Вон хорошие люди мрут, всё на похороны ходим, а эта гадина никак не сдохнет.

– Ты ж сам говорил: «Еще не вечер!» – сказал муж, бросил окурок в урну и задумчиво добавил: – Времена меняются.

Сентябрьский ветер трепал желтые пряди плакучих берез у Вечного огня, и было невыносимо жаль чего-то. Наверно, того, что люди на этой прекрасной земле не умели жить в радость себе и другим, как только и должно жить настоящим людям.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю