Текст книги "Вступление в должность"
Автор книги: Лидия Вакуловская
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 22 страниц)
Одно время к девицам Касымовым зачастил и Мишка Архангел, и в Оме стали поговаривать, вроде он, женихается к младшей невесте Александре, так что, мол, и свадьба не за горами. Мишка к тому времени бросил работу у Кокулева, трезво поразмыслив, что быть помощником Кокулева, а проще говоря – грузчиком в магазине и на пушном складе, не столь доходно, как самому добывать пушнину и получать за нее хорошую монету. Оставшись в Оме, Архангел жил сперва с Кокулевым в трехстенке, прилепленном к магазину, после переселился к Ивану Егорову. Егорову было за пятьдесят, в Оме он слыл первым охотником, жил в полном достатке, в просторной избе, но радости от достатка испытывал мало, оттого что не имел детей. Охотиться в тайгу он уходил один, пропадал неделями, а вернувшись, запивал с мужиками и, напившись, жаловался на судьбу: «Зачем мне изба, зачем жена такая, когда детей нет? Зачем сам живу?..» Рыдал за рюмкой и винил во всем жену, но как бы ни был пьян и в каком бы растерзанном виде ни являлся домой, никогда не бушевал и жену пальцем не трогал. Но запивал он не так уж часто, а трезвый Егоров жалел свою болезненную Анну, худую эвенку, уже морщинистую, с печальными глазами и непроходящим грудным кашлем, не позволял ей ничего делать, делал все сам, даже мыл полы и стирал белье. Вот взял Егоров раз-другой на охоту с собой Архангела и, оценив его пристрастие к этому занятию, стал обучать своему искусству. И когда поговаривали о Мишкиных видах на Александру Касымову, сам Мишка еще только-только начинал причащаться к охотничьему ремеслу.
Архангел был с Егоровым в тайге, когда сгорел касымовский дом. А сгорел он среди ночи, при лютом морозе. Отчего загорелось, внутри ли, снаружи ли занялось – так и не узнали. Александра с Любашей спали мертвецким сном, и, если бы не сбежались люди и не принялись дубасить кольями по окнам и выламывать двери в охваченной пламенем избе, сгорели бы и они. А так обе успели выскочить полуголыми и босыми из огня, одна – с патефоном в руках, другая – с пластинкой. Дом пылал жарко, сухое дерево споро трещало в зубах огня, огонь ударял в ночное небо высоким факелом, и за какой-то час ладная изба со всем, что в ней было, превратилась в груду раскаленных головней.
Оставшиеся без крова сестры обосновались в пустовавшем доме своего дяди, Матвея Касымова, который кочевал с оленями в тайге и уже забрал к тому времени в свою бригаду подросших сыновей. (То был тяжелый для Матвея год: он схоронил жену, умершую от родовой горячки.) А Мишка, вернувшись из тайги, не пошел больше к сестрам и навсегда заказал к ним дорожку. Может, потому, что невеста голой-босой осталась, может, осудив задним числом веселое поведение сестер, решил, что с Александрой ему не по пути, – так или иначе, а женитьба не состоялась. Но и Александра по Мишке не тужила – той же весной выскочила замуж за одного из прежних ухажеров и покинула избу Матвея, забрав с собою патефон, вынесенный ею из огня, и не взяв пластинку, которую не пожелала отдать ей Любаша, из-за чего сестры навсегда рассорились. Не засиделась у Матвея и Любаша – той же осенью вышла замуж за вдового охотника с двумя детьми и перебралась к нему, принеся с собой в качестве приданого пластинку «Солнце с морем прощалось».
О пожаре Леон, конечно, знал. Но, будучи далеким от всего, что происходило в Оме, от всяких тамошних житейских мелочей, да и не интересуясь ими, он лишь в тот вечер услышал от Николая историю с пластинкой и патефоном, случившуюся три десятка лет тому назад. И Леон от души смеялся, слушая рассказ Николая, часто прерываемый шутливыми репликами старого Матвея, который к тому же живо и комично копировал и своих племянниц, и Архангела, и рыдавшего за рюмкой Ивана Егорова.
В тот вечер из-за стола первым поднялся Кирила – близилось время заступать ему на дежурство в стадо. И, возвращаясь к прерванному разговору о золоте, о чем, казалось бы, давно позабыли, сказал:
– Что ни говори, а занапрасно геологи ноги в тайге сбивают. Хоть бы ты им втолковал, Сохатый. А то сам водишь их, помогаешь пустой ветер искать.
– Втолковывал, да они не слушают, – ответил Леон, не успев еще погасить смех в глазах, вызванный рассказом Николая. И, находясь еще под впечатлением этого рассказа, весело подумал: «Эх, Кирила, ничего ты, брат, не знаешь, – золото-то рядом! Стоит переплыть Везучую, войти в сопки – и бери! Но ты ведь обходишь со стадом эти сопки, верно? Зачем они тебе, раз там нет ягеля оленям? Вот потому и не знаешь!»
Он тоже вышел из-за стола, оправил пятерней густую курчавую бороду, сказал Кириле, придерживая его рукой за плечо:
– Как прилетят опять весной геологи, попробую еще разок втолковать. Посмотрим, что из того выйдет.
А сам опять весело подумал:
«Шарахну скалу взрывчаткой – и крышка!»
Все это было прошлой осенью. Теперь же за всю неделю, прожитую у него Касымовыми, речь о золоте не возникала. Невестки Матвея навели в избушке образцовый порядок: вымыли горячей водой с мылом бревенчатые стены, выскоблили полы, выдраили золой казанки, да еще пошили Леону торбаса из рыжего камуса [6]6
Камус – мех, который покрывает ноги оленей, из него шьют меховые сапоги-торбаса.
[Закрыть]и кухлянку из пепельных оленьих шкур, что было весьма кстати, поскольку его кухлянка и торбаса порядком истрепались. Они снабдили Леона солью, спичками, мукой и мясом, наделили батарейками к «Спидоле» и опять снялись в кочевье.
Леон стоял, опершись на костыли, у избушки и смотрел, как все Касымовы хлопочут возле нарт, запряженных оленями, и не испытывал грусти по поводу их отъезда. Не потому, что не был рад их появлению, напротив – ему нравилось это дружное семейство, и встречаться с ним было приятно. Но он привык к одиночеству и считал нормальным явлением, что люди быстро покидают его, как и сам он покидает тех, с кем недолго общается, чтобы снова воротиться к привычному состоянию одиночества, никогда его не тяготившего.
А они тем временем сносили на нарты свой скарб: одеяла, подушки, узлы со стираным бельем, увязывали веревками. Вот уже Кирила усадил на нарты, куда-то в глубь этих узлов и одеял, четырехлетнего сынишку брата (самого Николая не было, он с ночи дежурил в стаде). Уже и Маша, непомерно толстая в просторной кухлянке, умостилась на тех же нартах, держа на руках закутанную в меха дочь. Уже уселась на другие нарты, поверх подушек и узлов, жена Кирилы Ольга, тоже в кухлянке и малахае и тоже непомерно толстая. Уже и старый Матвей набил табаком перед дорогой трубку, подошел к Леону и, щурясь слезящимися глазами на солнце, сказал с тоскливой протяжностью:
– Э-э, кахда-кахда теперь увити-и-имса!..
– Живы будем, Матвей, свидимся, – ответил Леон.
Вот уже и старик пошел к нартам, где сидела Маша с детьми, отвязал захлестнутую вокруг лиственницы вожжу, сел на передок нарты. Кирила отвязал вожжу, от другого дерева.
– До свиданья, Сохатый!.. – замахали ему рукавицами женщины.
Зашлись колокольчики на оленьих шеях, и нарты унеслись в тайгу. И не стало их, только звон звенел в морозном воздухе, пронизанном ярким солнцем.
Точно опомнившись, щенок, переросший за зиму Найду, бросился по следу нарт, заливаясь прощально-веселым лаем. А Найда как сидела у дверей избушки, так и не сдвинулась с места, только лениво елозила по снегу пушистым хвостом, будто прометала дорожку.
И хотя вокруг был снег, и белой была тайга, и не слышалось стука капели, хотя и пурга еще не допела всех своих заунывных апрельских и майских песен, хотя все это было впереди, еще предстояло изрядно побеситься метелям, весна, однако же, угадывалась. Леон ноздрями чуял ее едва уловимый пряный дух, исходивший, казалось, сверху, с неба, откуда злое апрельское солнце метало огненные пики лучей.
Леон свистом вернул щенка. Тот подлетел и с ходу наскочил на него, ударил в грудь мощными передними лапами, лизнул руку и рухнул ему под ноги, закатался по снегу, переполненный какой-то своей, собачьей, невысказанной радостью.
– Ну, порезвись, порезвись, – благодушно заговорил с ним Леон. – Скоро на охоту с тобой пойдем. Поглядим, на что ты способен.
Леон постоял с минуту, глядя, как купается в снегу, взбив вокруг себя облако дымной белой пыли, Черный (так он прозвал щенка за черную масть), и поскакал на костылях к сараю. Растворил двери и выпустил на волю всех собак:
– Гуляйте! Кончилась зима!
11
За зимой пришла весна, потом и лето припожаловало. В одну из летних ночей в избушке Леона всполошились собаки. Леон и проснулся поэтому. Найда сидела у порога и тонко скулила, длинно вытягивая к потолку шею. Подвывали и лайки в сарае. А Черный тревожно ходил кругами по избушке, замирал в напряженной позе, снова принимался кружить, негромко рыча.
Леон взял ружье, вышел за дверь, выпустив вперед Черного и Найду. Но собаки в тайгу не кинулись, остались с Леоном и сразу угомонились. Стихло и в сарае.
Леон обошел вокруг избушки – может, бурый подходил, да, испугавшись собачьего концерта, предпочел убраться? Однако ничего подозрительного не обнаружил: ни следов, ни звуков. Все было тихо в белой летней ночи, малейшего шороха не улавливало ухо. Тайга спала, облитая сверху донизу крупной росой, и спало в дуплах, гнездах и берлогах все живущее в ней, несмотря на то что было светло, как днем, и в небе румянилось солнце.
И вдруг издалека, с низовья Везучей, донеслось глухое завыванье. И тотчас взвыла Найда, обреченно запрокинув морду. Отозвалось воем несколько лаек в сарае. Зарычал и заскреб передними лапами по земле Черный, расшвыривая в стороны земляное крошево и клочья мха. Похоже, где-то далеко голосила волчица. В последние годы в округе до чертей расплодилось волков, после того как сверху спустили приказ прекратить их отстрел. Минувшей зимой от них здорово пострадало стадо Касымовых, и пастухи в один голос заявляли, что с волками нянькаться нельзя, иначе изведут под корень оленей.
Леон прикрикнул на собак, чтобы умолкли, и прислушался. Но волчица перестала выть. Он подождал немного, ничего не услышал больше и вернулся в избушку. Поняв, что сон разбит и ему не уснуть, надел телогрейку и шапку (тут и летние ночи теплом не щедрились), взял мешок и отправился к Везучей проверить «морды».
Черный, которого Леон уже натаскивал на дикого оленя, сразу пристроился к ноге Леона и шел рядом, держась на полкорпуса впереди. Черный вымахал за это время, сравнялся в росте с новорожденным олешком. Старушка Найда сперва увязалась вослед, но плелась за ними, все больше отставая, пока сама не повернула назад к избушке.
До реки было с полкилометра: сперва таежной закраиной, потом – обогнуть скалу Зуева, затем – пересечь, переступая с валуна на валун, ручей Сероглазку, – и там Везучая.
Леон шел привычным широким шагом, одинаково твердо ступал обеими ногами на мох, оплетавший землю; и правая нога его, мучившая всю зиму, служила так же верно, как и левая, – будто и не было никакого перелома, хотя, случалось, по ночам она еще давала о себе знать тупым нытьем в том месте, где неровно, бугром, срослась кость. Мох мягко оседал под торбасами, мокрыми от росы, роса переливалась, и бисером были усыпаны и мох, и каждая игла зеленых лиственниц.
Он вышел к реке, обойдя стороной береговую площадку у скалы, на которую когда-то обрушилась снежная лавина (он ненавидел то место и всегда обходил его стороной), – вышел к реке и остановился в недоумении, не увидев на берегу своего плотика. Перевернутая вверх днищем лодка лежала на влажной гальке, а плотика не было. Неделю назад он переправлялся на нем на правый берег Везучей, отвез туда три ящика аммонита, а вернувшись, вытащил плот из воды. И вот тебе номер – Везучая украла у него плот.
Леон оглядел место, где оставил плот. Мелкая галька, покрывавшая плотным слоем берег, была разворочена. Видно, когда он ходил в Ому, на реке погулял ветер и волна утащила плот. Леон с досадой кхекнул, жалея об утрате. Как раз теперь, когда он начал переправлять в сопки аммонит, чтоб одним махом рассчитаться с тайниками Одноглазого, ему позарез нужен был плотик. Лодка была старая и тяжелая, он строил ее давно и сделал неумело, а плот получился легкий, верткий, устойчивый на плаву. Рассохшаяся лодка, если даже ее законопатить, не могла его заменить.
Раздосадованный, Леон пошел проверять «морды», поставленные тоже неделю назад, в тот день, когда уходил в Ому.
Все три «морды» были набиты хариусом – серебристой продолговатой рыбешкой. В каждой ловушке шевелился живой клубок весом с добрый пуд. Унести сразу весь улов Леон не мог. Он опорожнил, вытряхнув в мешок, лишь одну «морду» и снова пристроил ее у берега на грунт реки, обратив раскрытой пастью против течения. Закинул на плечо мешок и пошел к избушке.
Он дважды еще ходил к Везучей за рыбой; придирчиво ощупывал глазами место, откуда исчез его плот, и все больше мрачнел от того, что это непредвиденное событие спутало его планы. Он собирался этим вечером отправиться в Ому, с тем чтобы к утру вернуться с ящиком аммонита. И вот теперь он решал: идти или браться за топор и ножовку и сбивать новый плот? И плот, и взрывчатка были одинаково нужны ему. Взрывчатки требовалось много, столько, сколько на складе у Кокулева не взять. Взять можно было у Голышева. Но для этого нужно было по ночам ходить в Ому. Ночами, хотя и белыми, люди все равно спят, а он не желал, чтобы его видели.
Две недели назад Леон впервые с прошлой осени побывал в Оме. Дорога далась ему трудновато. Несмотря на то что брел он медленно и часто отдыхал, нога побаливала. Он и до этого предполагал, что геологов в посёлке нет: если бы прилетели – явились бы к нему. И все же брало сомнение: а вдруг их водит по тайге Архангел, или они взяли в проводники кого-нибудь из старых охотников, скажем, того же Ивана Егорова? Но когда, приблизясь к Оме, увидел на окраине заколоченный балок геологоразведки и увидел поржавевший за зиму висячий замок на сарае-складе, сомнения развеялись. И он усмехнулся, довольный этим обстоятельством: «А-а, наконец-то!.. Надоело наконец-то пустой ветер искать?..» – подумал он словами Кирилы.
Кокулев просиял, когда Леон вошел в магазин.
– Сохатый?! Ну и ну!.. Здравствуй, Сохатый!.. Жив-здоров? Как твоя нога? – Кокулев выбрался из-за прилавка, протягивая Леону обе руки для пожатия. – Николай Касымов по весне из тайги приезжал, говорил, что с тобой случилось. А я думаю: куда пропал, где его пушнина?
Семен Кокулев всегда по-доброму относился к Леону, да и вообще был он человек простодушный, без хитростей. Ворочал пушниной, поседел за прилавком и в вонючем складе, пропахшем звериными шкурами, а не нажил даже избы порядочной. Женился когда-то на эвенке, вошел в их многодетную семью, сам заимел четырех детей, но ходили его домочадцы не в соболях, не в пыжиках и не в беличьих мехах, – одевались так себе, от других не отличаясь, а сам «бог торговли» щеголял в основном в телогрейке и матерчатой шапке с цигейковыми отворотами, наподобие армейской.
Кокулев и теперь сказал Леону, чтобы не скромничал, отоваривался в долг, чем желает, – придет время охоты, пойдет пушнина, тогда и расплатится.
Леон засмеялся:
– Ты что же, считаешь, что я совсем гол как сокол? Чай, не все проел из прежних заработков, а пропить не с кем было.
И сказал Кокулеву, что сейчас ему нужны пачка соли и аммонит. И объяснил, зачем нужна взрывчатка: далеко вода от избушки, вот он и хочет подолбить взрывчаткой землю – может, откроется поблизости подземный родничок. И ничего в этом объяснении не было необычного. Аммонитом в поселке пользовались в хозяйственных нуждах. Траншею для фундамента под дом лопатой не выроешь, лопата вечную мерзлоту не возьмет – аммонит нужен; погреб задумал отладить – проще простого взрывчаткой землю рвануть; зимой поселок для воды берет лед с реки Кумушки – опять же аммонит заменяет лом и лопату, и так далее. Все взрывные работы проводил сам Кокулев, поскольку был обучен этому делу и имел на это соответствующее разрешение.
Пошли на склад. Дорогой Кокулев рассказывал всякие поселковые новости. Помер охотник Иван Егоров, на двадцать лет переживший свою бездетную жену. Никого не осталось в избе, думают ее под краеведческий музей пустить, поссовет о таком музее хлопочет… Товар Кокулеву странный поступил: четыре тюка «аннушка» сбросила, на тюках этикетки – «Шапки мужские». Вспороли тюки – в них цветные тюбетейки, бисером расшитые. Хотел назад отправить, но женщины расхватали тюбетейки. Отпарывают бисер, расшивают им торбаса и меховые тапочки, а тюбетейки – вон… Мишка Архангел жену Изу на Черное море повез. Он на четыре тысячи пушнины зимой сдал, рекорд поставил. Заходил к Кокулеву прощаться, балагурил: другие, мол, на морях загорают, виноград и персики жрут, а его Иза чем хуже? В те дни туманы сильные были, «аннушка» не летала. Мишке надоело ждать, собрался и двинул с Изой пешим ходом по тайге в райцентр. Поди, сейчас уже купаются в теплом море, абрикосы трескают. Изба его на замке, калитка и ворота – тоже, по двору собаки бегают. Договорился с Федором Еремеевым, тот корм собакам через забор кидает. И еще то да се рассказал Кокулев.
Покидая Ому, Леон прошел мимо крепости Архангела с глухим забором, отороченным колючей проволокой, с двумя тяжелыми замками – на воротах и калитке. Верные Мишкины псы достойно сторожили неприступную твердыню семейного счастья: драли глотки по другую сторону забора и кидались на забор, когда он проходил.
Оставив позади Мишкины хоромы, охотник пересек заброшенную, заросшую травой и кустиками молодого тальника площадку для вертолета, обошел, пригибаясь под колючими ветками лиственниц, пустовавший балок, за стены которого уже кое-где уцепился мох, и, подойдя к сараю-складу, совсем замшелому и потому совсем зеленому, поставил наземь ящик с аммонитом, взятым у Кокулева.
Замок на сарае был хлипкий, легко поддался, как легко отлепилась от дверного косяка и сургучная печать – склад был опечатан. Леон вошел в сарай. Минуту привыкал к темноте, к удушливому запаху сырости и плесени. Потом глаза стали различать содержимое склада. Нет, все-таки Голышев собирался вернуться в Ому – ничего не вывез со склада! Все здесь было аккуратно сложено и развешано – должно быть, техник-геолог Вера постаралась. Свисали с жердей сапоги, попарно связанные за ушки. Спальные мешки, палатки, горка выдраенных котелков – всему было отведено свое место. В левом углу, как и помнил Леон, грудились железные ящики со взрывчаткой, с железными ручками, чтобы удобно было переносить. Аммонита в прошлом году забросили Голышеву много, израсходовали за сезон мало – мало били шурфов и закопуш. Голышев в глубь земли не лез, мечтал поймать золото на поверхности, хотел руками хватать самородки. Вообще-то со взрывчаткой было строго, выдавалась она под расписку, хранить ее надлежало в специальном помещении, но в условиях полевых работ не всегда все это соблюдалось. Думать же о том, что кто-то позарится на аммонит и уведет ящик-другой, Голышев совершенно не мог: в Оме народ жил спокойный, воровством здесь и не пахло, потому и не было никогда в поселке даже участкового милиционера.
Охотник закрыл сарай, навесил замок, поднял свой тяжелый железный ящик и стал углубляться в тайгу, прикидывая, сколько ему нужно взрывчатки, чтобы навечно схоронить тайники Одноглазого от любого, даже птичьего ока. За эти две недели он вынес из сарая-склада пять железных ящиков, переправил их на правый берег Везучей, поближе к месту будущих взрывов.
12
В тот день, когда Леон обнаружил, что река унесла его плотик, он взялся мастерить новый, решив какое-то время не ходить на склад Голышева. Начав утро с проверки «морд», он до полудня занимался рыбой: нанизывал на проволоку, развешивал вялить в тени деревьев. Рыба предназначалась для собак, выдерживать ее в солевом тузлуке не требовалось.
Когда возился с рыбой и валил топором предназначенные для плота лиственницы, ошкуривал и стаскивал к избушке нетолстые гладкие стволы, его раздражало нет-нет да и долетавшее со стороны Везучей тоскливое завыванье, которое тревожило собак.
Он выпустил из сарая всех ездовых лаек вместе со щенками, почти утроившими с осени свою численность, и вся собачья орда с утра резвилась на воле, ела какую-то целебную травку, что-то вынюхивала в зарослях мха, рыла носами землю, незлобно переругивалась. В орде верховодил рослый, кудлатый, пепельной масти пес по кличке Танк, уже три года ходивший вожаком в упряжке. Танку подчинялись. Он мог сердитым рыком прервать вспыхнувшую ссору, легким укусом поставить на место строптивого, а находясь в упряжке, ударом лапы или тычком морды заставлял ленивого натянуть постромки, не филонить, а как следует тащить нарты. Не чтили Танка только неразумные, недавно вылупившиеся щенки. Один лохматый забияка, не умевший еще как следует лаять, все время наскакивал на Танка, пискляво тявкал и норовил схватить его беззубым ртом за ногу, так как выше достать не мог. Танк снисходительно поглядывал на храбреца, позволял метаться вокруг себя, проскальзывать под брюхом, как под мостом, и между лапами. Потом, улучив момент, молниеносно прижал его одной передней лапой к земле, подержал немного и оттолкнул от себя. Щенок, не пикнув, мячиком покатился вперед, затем с трудом поднялся и, покачиваясь, как при головокружении, потащился к дереву и спрятался за ствол.
Черный и Найда держались особняком, не снисходили до ездовой рабочей братии. Найда дремала весь день, растянувшись у дверей избушки, грела на солнце старые кости, а Черный – вот уж истинно! – корчил из себя барина. К лайкам не подходил, а если к нему подбегала какая, чтобы обнюхаться и подружиться, Черный лениво отворачивался и с важным видом удалялся, считая, видимо, что ему, фавориту хозяина, нечего якшаться с представителями местной породы, потому что сам он выходец из знати – сеттеров. Черный задавался, того не зная, что сеттер он всего лишь наполовину, по линии матери, а по линии отца состоит в прямом родстве с лайками, ибо не нашлось у Найды здесь другого кавалера, кроме одного из ездовых работяг. Да и шерсть у фаворита была черная, а не красная, как у Найды, и белое пятно светилось на лбу, что никак не свидетельствовало о чистоте его кровей. Да и был он совсем не в мать. Найда – вежливая, ласковая, с полуслова понимала хозяина, его жесты и взгляд. А с Черным ни на птицу, ни на белку не пойдешь – лаем распугает. Но Черный сильный, его можно было натаскать на хищного зверя…
Однако, когда с низовья Везучей доносился тоскливый вой, всех собак – и Черного, и Найду, и лаек, исключая неразумных щенков, объединяла одна тревога, все начинали завывать, каждая на свой лад, и тянули эту нудную симфонию, пока не замирал далекий волчий голос.
Так повторялось раз десять или больше, и Леон не выдержал: бросил топор, загнал в сарай лаек, оставив на дворе одного Танка, и сходил в избушку за ружьем, решив взглянуть, что же там случилось на берегу реки. Он считал, что волчица (голос был тонкий, похожий на собачий, поэтому Леон и думал, что это была волчица) попала в западню и не может выбраться: то ли валуном придавило, то ли в каменный мешок угодила. Тогда она будет выть неделями, пока не сдохнет, и самым верным делом было пристрелить ее.
Он шел по кромке обрыва, нависшего над узкой береговой полосой Везучей. Скала Зуева уже осталась километрах в полутора позади него, позади остались и лодка, и поставленные на хариуса «морды». Обрыв был высок, на его кромке тайга прерывалась, пропуская на север Везучую, и снова продолжалась на другом берегу. Но некоторые лиственницы ухитрились зацепиться и на отвесной стене обрыва и росли не вверх, а в наклон, а то и вовсе горизонтально, тянулись кронами к свинцово-серой воде. Леону хорошо был виден берег реки и стена обрыва, нашпигованная пудовыми валунами и крупными камнями с острыми, как бритва, гранями, за которые держались обнаженными корнями одиночки-лиственницы, и хорошо проглядывалась часть тайги слева, совсем редкая здесь и квелая, с полуусохшими, пораженными грибком деревьями.
Впереди бежал Танк, Черный держался возле хозяина. Леон не случайно взял с собой этих двух собак. Раньше Танк сторожил оленье стадо, за версту чуял волка, и однажды, схватившись со стаей, на себе изведал, чего стоят волчьи клыки. Но одолеть Танка и уволочь оленя матерые не успели – Кирила уложил одного выстрелом, остальные разбежались. Старый Матвей оставил у Леона искусанную волками собаку, тот выходил Танка, обучил бегать в упряжке. Но сторожевая жилка в нем не пропала, Танк не стал трусом, с ним можно было идти к волчьему логову. А Черный был еще молодой, Леон пока натаскивал его на диких оленей, теперь же выдался случай представить ему волчицу.
Постепенно обрыв начал вгибаться в долину – ту самую, где партия Зуева делала свой предпоследний привал, где прыгал от радости Яшка Тумаков, обнаружив на дне лотка золотые знаки, и которую так поспешно покинул Зуев, будто торопился навстречу гибели. И чем ближе подходил Леон к долине, тем резче ударяла в глаза синяя краска, пока совсем не вытеснила зеленую: вся долина была покрыта высокими синими цветами, росшими как гладиолусы, захватывая крупными лепестками половину верхнего стебля. В прежние времена цветов здесь не было, теперь разрослись, заполонив всю площадь от кромки тайги до самого берега Везучей.
Леон подумал уже было, что пора остановиться и подождать, пока волчица снова подаст голос, чтобы, не брести наобум, но почему-то продолжал идти, точно синие цветы магнитом притягивали его к себе. И вдруг сбился с шага и остановился, услышав громкий и злой лай незнакомой собаки, Танк и Черный, ответив таким же злым лаем, кинулись в заросли цветов.
– Танк, нельзя!.. Черный, ко мне!.. Ко мне, нельзя!..– крикнул Леон, совершенно не понимая, откуда могла взяться на берегу реки чья-то собака. И мелькнула мысль: Голышев явился!
Черный послушался, подлетел к хозяину. Леон поймал его за ошейник, взял на поводок и побежал к берегу. Черный рвал поводок, тащил за собой Леона, и тот едва сдерживал разгоряченного пса. Не по Найде все же пошел Черный, Найда никогда бы не вела себя так.
Вначале Леон увидел только Танка и худущего пятнистого пса, сцепившихся в мертвой схватке. Белый в темных подпалинах пес хватал зубами Танка за бока и холку, теснил в заросли цветов. Сам он тоже был искусан, тощие бока его, на которых проступали ребра, сочились кровью.
– Танк, ко мне!.. Ко мне, говорю!.. – крикнул, подбегая, Леон. Он ожидал увидеть хозяина пса, но людей на берегу не было.
Голос человека испугал чужака. Тот отскочил от Танка и заковылял под косым углом к реке. И тогда Леон увидел впереди на берегу свой плот. Плот был перевернут и наполовину затоплен водой. Пятнистый пес доплелся до плота, присел на задние лапы и тоскливо взвыл голосом волчицы, попавшей в западню. Леону показалось, что он где-то видел этого пса.
Чужак не подпускал Леона к плоту. Как только охотник начинал приближаться, тощий, изголодавшийся, исходивший кровью пес со злым лаем кидался навстречу, покинув свой пост у плота. А собаки совсем взбесились: Танк не шел к хозяину и не давался в руки, движимый злобой к чужаку. Танк кидался то к плоту, то назад, отгоняемый пятнистым. Черный тоже рвался в бой, изо всех сил пытаясь вырваться от Леона.
Леон послал пулю в пятнистого, когда тот, отогнав в очередной раз Танка, ковылял к плоту, протягивая за собой по гальке кровавые следы. Тогда охотник отпустил с поводка Черного, столкнул сапогом в реку труп пятнистого и пошел к плоту. Черный и Танк опередили его, но у плота почему-то не остались: поджав хвосты, отбежали в сторону.
Леон стоял и смотрел на свой плот. По спине его пробегали мурашки. Человек угнал его плот и погиб. Человек этот лежал на грунте, придавленный плотом, в воде торчали только разбухшие ноги в резиновых сапогах.
Первым порывом Леона было уйти, не видеть утопленника и не знать, кто он. Но он не мог оторвать глаз от этих резиновых сапог подросткового размера. Какой мальчишка мог появиться у скалы Зуева? Зачем ему понадобился плот? Почему с ним была собака, белая собака в темных подпалинах, которую он уже где-то раньше видел?.. – эти вопросы требовали ответа и удерживали его на месте.
Леон с трудом перевернул разбухший в воде плот, и вместе с ним опрокинулся навзничь утопленник. Он был привязан к плоту веревкой, захлестнутой петлей за кожаный пояс на телогрейке. В распухшем утопленнике с обезображенным лицом Леон узнал Изу. И снова по спине Леона забегали мурашки, снова он подумал, что лучше не ходить бы ему было на поиски примерещившейся волчицы, не видеть и не знать ничего этого. И лучше бы не убивал он пса, который до последнего вздоха, из последних сил оберегал уже мертвую хозяйку…
Он перерезал ножом веревку, отволок тяжелое тело подальше от воды. Телогрейка на груди утопленницы не была застегнута на верхние пуговицы, и вода развернула борта. Леон хотел запахнуть борта лезвием ножа. И вдруг увидел… золото. Тело, раздуваясь, разорвало на груди кофту с глухим воротом, из этой прорехи светился самородок. Леон поддел его кончиком ножа, и крупный самородок шлепнулся на гальку. Тогда он ощупал ножом пропитанную водой одежду. Еще один самородок вылетел из рукава телогрейки. Леон поднял и зашвырнул в реку оба самородка.
Теперь ему нужно было вернуться в избушку – за аммонитом и лопатой, чтобы похоронить Изу. И он пошел.
Танк и Черный, убежавшие подальше от мертвого тела, без зова двинулись за ним.
13
Поиски ничего не дали. Несколько дней сряду Леон обшаривал берега Везучей вниз по течению: сперва – левый, потом перебрался на плотике, который совсем не пострадал, на правый, исходил не меньше пятидесяти километров, оглядывая прибрежные гроты, выступающие из воды каменья и валуны, прощупывал шестом заросли тальника на берегах, словом, обследовал всякое подозрительное место и всякий подозрительный выступ. Но тела Мишки не обнаружил. Видимо, его успело отнести далеко на север.
Леон многое понял и представлял, как это было, но кое-что из случившегося оставалось для него загадкой. Мишка нашел тайник Одноглазого, нашел лишь один тайник, и, наверно, не этим летом, а прошлым, а может, и того раньше, и понемногу брал из тайника, где-то прятал. Теперь же, вероятнее всего, решил взять последний раз и навсегда покинуть Ому, пустив предварительно в поселке слух, будто едет отдыхать на Черное море. Мишка хитрый и скрытный, и последняя их стычка осенью в Оме – это обдуманная Мишкина игра. Архангел дурачил Леона, когда набивался в напарники и утверждал, будто точно знает, что Одноглазый перед смертью выдал Леону тайну, а сам в то же время уже нашел золотишко. Леон считал, что это он подначивает Мишку, а на самом деле Мишка подначивал и дурачил его. И дурачил Голышева, таскал его в тайгу, в бригаду Касымовых, будучи наперед уверенным, что старый Матвей ничего толкового Голышеву не скажет. И все эти уловки для того, чтобы отвести от себя подозрение. Хитрил мужик и дохитрился.