Текст книги "Вступление в должность"
Автор книги: Лидия Вакуловская
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 22 страниц)
Лидия Вакуловская
Вступление в должность
Прерванный побег
1
У Таюнэ лицо белое, в легком румянце, волосы цвета ромашки, с золотинкой. А брови черные, густые, словно углем намалеваны. Из-под них глядят раскосые, разноцветные глаза: один – карий, огнистый, другой – голубой, с крупным черным зрачком, задумчивый и нежный.
Глядя на Таюнэ, не поймешь – русская она, чукчанка или эскимоска. Это оттого, что в жилах ее течет кровь трех народов. Правда, об одном своем предке, от которого досталась ей белая кожа, светлые волосы и один голубой глаз, она даже не подозревала.
Она не знала, что когда-то давным-давно буря загнала с океана в тихую бухточку, на берегу которой стояло десятка два яранг, шхуну веселого американца. Шхуна, набитая пушниной, возвращалась с Чукотки на Аляску, и по причине недавнего удачного торга купец был весел и общителен с жителями стойбища. Он щедро угощал мужчин «огненной водой», одаривал робких чукчанок крошечными поблескивающими монетками, а самой красивой девушке стойбища – Таюнэ оказал великую честь, пригласив с собой на шхуну. Правда, когда кончилась короткая белая ночь и Таюнэ снова сошла на берег, ее черные узкие глаза не блестели прежним бездумным блеском – они омертвели и потухли, как глаза молоденького оленя, внезапно павшего под острым ножом пастуха…
Потом океан, утих. Шхуна белого человека ушла к земле, где просыпается солнце, и в стойбище вскоре забыли о нем.
Не забыла лишь Таюнэ…
Вьюжной весенней ночью, когда ледяной ветер гнал вдоль побережья тучи снега и в укромных ущельях, сопок отяжелевшие важенки приносили тонконогих оленят, Таюнэ родила дочку. Три дня и три ночи над девочкой выл и причитал старик шаман, глухой и высохший до костей от несчетных лет земной жизни. Он ронял слезы в черные морщины щек и исступленно бил в бубен, заклиная злого духа Келлы забрать у новорожденной белую кожу и снежный пух волос и дать ей смуглую кожу и волосы цвета ночи, как у ее матери, как у всех людей стойбища.
Но злой дух Келлы не внял шаману. Мать назвала девочку своим именем – Таюнэ, и она тихо и неслышно росла, отличаясь от прочих детей стойбища цветом глаз и кожи.
То ли всесильный Келлы не простил старшей Таюнэ белого ребенка, то ли шаман напустил в ярангу холодных ветров, колдуя над метавшейся в горячечном бреду роженицей, но с тех пор как на свет появилась синеглазая девочка, жизнь старшей Таюнэ стала затухать. Сухой, резкий кашель раздирал ее грудь, выбрасывал изо рта густую красную воду, мукой сводил лицо. Лютый кашель отпустил Таюнэ лишь тогда, когда в одну из солнечных летних ночей она ушла к Верхним людям. А людям стойбища, которые остались на земле пасти оленей, ловить песцов, бить в море моржей и нерп, она оставила свою трехлетнюю девочку, словно хотела, чтобы все эти люди помнили о ее недолгой жизни у черных сопок на пустынном берегу, куда холодные волны океана занесли на погибель ей шхуну веселого американца.
Когда в тундре в шестнадцатый раз стаяли снега, отступили от берега льдины и в шестнадцатый раз зазеленели мох и ягель, младшая Таюнэ стала женой молодого и ловкого охотника эскимоса, а через год родила ему дочку. Глухой старик шаман давно умер, но в стойбище был другой шаман, такой же высохший и немощный, как его учитель. И этот шаман тоже три дня и три ночи бил над новорожденной в бубен, выл и причитал, отгоняя от яранги злых духов и заклиная духов добрых дать девочке темные глаза и темную кожу, как у всех людей стойбища. Но девочка осталась белой, как и ее мать. И мать назвала ее своим именем – Таюнэ.
Так в стойбище появилась третья Таюнэ – пухлый белый комочек, беспомощно ворочавшийся в кожаном мешке на ягельной подстилке, заменявшей пеленки. Потом комочек подрос, стал выползать из яранги, трогать руками камни, пробовать на вкус землю и траву.
В шесть лет Таюнэ убегала далеко в тундру, где вделись олени, гонялась за резвыми олешками, училась бросать аркан, играла с собаками, катаясь с ними по траве, подолгу искала в сопках и никак не могла найти той расщелины, куда прячется большой теплый бубен – солнце.
Каким-то особым чутьем она улавливала тот час, когда байдары охотников возвращались с моря. Она неслась на берег, опередив всех жителей стойбища, а потом, как все, молча и терпеливо ждала подхода байдар, чтобы кинуться к ним сносить добычу. Из байдары выбиралась мать в задубелой, негнущейся одежде из шкур, устало опускалась на мокрую гальку, брала на колени дочь, нежно гладила ее лицо, волосы, шею. Отпустив маленькую Таюнэ, мать шла помогать мужу.
На берегу загорались костры. Женщины разделывали туши моржей и нерп, мужчины топили на огне жир. Таюнэ вертелась возле матери, смотрела, как ее красные мокрые руки быстро роются во внутренностях нерпы, добираясь до печени. Получив большой кусок печенки, девочка садилась на хвост убитого моржа, жадно вонзала в теплую мякоть острые зубки.
В такие дни, дни удачной охоты, в стойбище становилось гулко и весело. У костров звенели бубны, не затухали танцы. Все были довольны – и люди, и их верные помощники собаки. Люди забывали о недавних голодных днях, о неласковой, насквозь промороженной земле, где они живут и где все труднее становится добывать пищу, о том, что морской зверь все дальше откочевывает от берега в открытое море и охотникам уже невмоготу гоняться за ним на утлых байдарах. Люди были сыты и не хотели думать о завтрашнем дне. Собаки тоже наедались до отвала и дремали у яранг или лениво бродили у костров, помахивая хвостами.
Но однажды пять байдар не вернулись с промысла. Их ждали весь день и всю ночь. На рассвете с моря повалил туман, проглотил яранги. Он держался два дня, и два дня люди жгли на берегу костры, хотя и понимали, что если охотники и заблудились в море, то все равно свет огня не пробьется к ним сквозь такой туман. Потом ветер прогнал туман в сопки, и показалось солнце. Когда оно десять раз прошло над ярангами и наконец упало в море, уже никто не сомневался, что дух Келлы унес охотников к Верхним людям.
Маленькую Таюнэ забрал к себе одинокий старик. Яранга у него была самая ветхая, а старик – самый бедный. Он кормился тем, что давали ему из своей добычи молодые, крепкие охотники, и всем, что у него было, делился с девочкой.
По вечерам, когда они укладывались спать в пологе, старик задувал чадящий жирник и принимался рассказывать Таюнэ о какой-то девушке, которую тоже звали Таюнэ, о каком-то злом белом человеке, приплывшем из неведомой земли, о том, что девушка Таюнэ рано ушла к Верхним людям и не захотела стать его женой, хотя он всегда хотел, чтоб так было, и сам сказал ей об этом, когда жители стойбища танцевали возле костра, чтобы потешить белого человека.
Маленькой Таюнэ эти рассказы были непонятны. Ее воображение не могло нарисовать ни этой незнакомой девушки Таюнэ, ни злого белого человека, ни большой, как сопка, байдары, на которой он плавал, а тем более не могло представить старика молодым, сильным охотником, танцующим у костра. Таюнэ засыпала, думая о том, что завтра ей снова захочется есть, а нерпичий жир кончился, и в яранге нет больше ни кусочка мяса…
Таюнэ было совсем мало лет, когда она впервые и неумело воткнула в снег свой первый капкан на песца, а летом вышла на байдаре в море бить моржей и нерп. Ей было мало лет, чтобы понять, что такое колхоз и что такое школа, зачем они вдруг появились в стойбище и почему вдруг люди вместо обычных яранг из шкур начали делать высокие яранги из дерева и камня, называя их домами. Но когда ей стало шестнадцать лет, она уже жила, как все, в деревянном доме и была охотником колхоза «Вперед». В восемнадцать лет, с опозданием на два года, ей выдали паспорт.
Русская девушка в милицейской форме, приехавшая из райцентра оформлять паспорта, вызвала Таюнэ в сельсовет и, как только та появилась, бойко заговорила с нею по-чукотски:
– Здравствуй и садись. Сейчас заполним бланки, получишь паспорт. Как твоя фамилия?
– Таюнэ, – ответила она, поудобнее усаживаясь напротив русской девушки.
– А зовут?
– Таюнэ, – твердо повторила она.
Русская девушка улыбнулась и сказала:
– Правильно, фамилия твоя Таюнэ, а имени у тебя, значит, нет. Вот и давай вместе выберем тебе имя.
– Зачем? – пожала плечами Таюнэ.
– Ну как – зачем? У всех людей должны быть и фамилия, и имя, – приятным голосом объяснила девушка. – Это раньше у вас имен не было, а теперь в поселке все ребята с именами – Коля, Саша, Петя… Ваш председатель колхоза Айван тоже взял себе имя, даже отчество. Ты ведь как его зовешь, Иван Петрович?
– Зачем? – удивилась Таюнэ. – Айван зову.
– Нет, так не годится, тебе обязательно надо взять имя. Например, Нина. У вас и заведующая школой Нина Павловна, будете тезками. Хочешь стать Ниной?
– Не хочу, – качнула головой Таюнэ. – Зачем две Нины в селе? Путать будут.
– Ну, хорошо, давай другое придумаем. – Девушка на мгновенье призадумалась, потом сказала: – Например, Руслана. Как раз подходит тебе: ты русая, светлая. И потом, оно у Пушкина есть. Помнишь сказку о Руслане?
– Не помню, – ответила Таюнэ.
– Разве в школе не учили? – удивилась девушка.
– Я в школу не ходила, – насупилась Таюнэ.
– Как, совсем? Почему?
– Потому – работать надо, – строго ответила Таюнэ.
– Да-а, нехорошо твои родители сделали. Хоть немного, а надо было поучиться, – покачала головой девушка.
– Их море давно забрало, – сердито ответила Таюнэ. – Меня тогда хороший старик в свою ярангу брал. Теперь он умер, я сама живу.
– Ах вот что, – сочувственно сказала девушка. Помолчала, спросила: – Так хочешь стать Русланой?
– Пускай будет, – кивнула Таюнэ.
– Значит, так и запишем: Рус-ла-на, – сказала девушка, обмакивая перо в чернила.
– Рус-ла-на, – повторила за ней Таюнэ и серьезно сказала: – Пиши.
Так третья Таюнэ стала Таюнэ Русланой.
2
Вчера Таюнэ прошла на легкой моторной лодке километров пятьдесят по бурной речке, переночевала в избушке, а сегодня весь день разбрасывала на своем охотничьем участке моржовое и нерпичье мясо – подкормку песцам и лисам. Мясо было тухлое, с крепким душком, но зато это была верная гарантия того, что звери издалека учуют его запах и, насытившись им раз-другой, приживутся на участке, а зимой хорошо пойдут в капканы.
Участок этот был самым дальним в колхозе. Долгое время охотники упорно отказывались от него – не хотели проводить длинную зиму в одинокой избушке на отшибе от поселка и семьи. То ли потому, что Таюнэ была одинока, то ли потому, что председатель Айван знал ее безотказность в работе, он предложил ей взять этот участок, и девушка согласилась. Всю прошлую зиму она провела на участке, поймала в капканы сто песцов и двадцать жарко-огненных лисиц – такого урожая пушнины никто еще не снимал в колхозе.
Участок остался за ней и в этом году, и Таюнэ уже третий раз за лето приезжала сюда подкармливать зверюшек.
Сейчас она возвращалась в избушку, весело размахивала пустым мешком и во весь голос горланила песню, придумывая на ходу слова:
Ого-го, го-го-го! Таюнэ идет в избушку!
Потому что солнце бежит спать в землю.
А река никогда не спит.
Она всегда говорит с травой,
Или с луной, или с рыбами.
А Таюнэ не с кем говорить,
Поэтому она поет красивую песню.
Много красивых песен знает учительница Оля,
Она недавно приехала в село
И подарила Таюнэ красивое платье.
Песня была бесконечно длинной. Но все, о чем распевала Таюнэ, было правдой. Солнце устало скатывалось за горизонт, и отгоревший день уступал место светлому вечеру. Река действительно о чем-то бормотала с притихшим разнотравьем, и рыбы, резвясь на закате, громко всплескивали в воде. В село на самом деле приехала новая учительница Оля. Она и вправду любила петь на клубной сцене и подарила Таюнэ пестрое ситцевое платье.
Платье было модное, колоколом, и очень нравилось Таюнэ. В селе она не решалась надевать его, боясь попасть на язык местным насмешницам. Но, собираясь на участок, положила в мешок с едой и это платье, и новые туфли на легкой плоской подошве, и даже шелковые чулки. Добравшись до избушки, она первым делом быстро сбросила с себя меховой керкер и надела на себя все, что привезла.
А чтобы совсем стать похожей на учительницу, расплела мелкие косички и накрутила волосы на бумажки, как делала Оля, чтобы получились локоны. Вот в таком преображенном виде Таюнэ второй день носилась по участку, разбрасывала подкормку и от избытка каких-то непонятных чувств распевала обо всем, что видела.
Таюнэ закинула мешок в сараишко, прилепленный сбоку к избушке, взяла в сенях мыло и чайник, побежала к реке. Забравшись в лодку, долго умывалась журчливой холодной водой, тщательно намыливая лицо и руки. Потом зачерпнула в чайник воды, вернулась в избушку, подожгла сухой тальник в железной печке, вскипятила воду и напилась сладкого до липкости чаю с твердыми, как камень, медовыми пряниками.
Покончив с ужином, она зажгла керосиновую лампу, поставила ее на оленью шкуру, разостланную на полу, уселась поближе к лампе и раскрыла букварь.
Недели две назад учительница Оля дала ей букварь, показала буквы и прочитала слова на первых трех страничках. Теперь девушка не расставалась с букварем, выучила наизусть эти странички и по нескольку раз на день бодро повторяла написанное. По-русски она говорила плохо, поэтому все слова получались у нее твердыми, с характерным гортанным акцентом, как у всех чукчей.
– Мам-ма!.. Шур-ра!.. – громко чеканила она по слогам. – Миш-ша! Школ-ла!.. Миш-ша и Маш-ша идут в школ-лу!
То, что было написано дальше, чтению не поддавалось. Буквы там были так перепутаны, что Таюнэ, как ни приглядывалась, не могла найти знакомых «маму», «Мишу» и «школу». Зато дальше шли интересные картинки. Таюнэ подолгу разглядывала их. Картинки были разные: одни понятные, другие вызывали сомнение, а третьих она совсем не понимала.
Вот, например, большой гриб на толстом корне. Или вот сидит медведь, отворотив в сторону морду. Тут все ясно – в тундре сколько хочешь растет грибов и сколько хочешь бродит медведей. Или вот стоит зверь с рогами, чуть-чуть похожий на оленя, но совсем не олень. С этим зверем тоже все в порядке – Таюнэ видела такого странного оленя в кино: зовут его коровой, она дает людям густую белую воду, и люди пьют ее вместо чая или речной воды. Деревья, лошади, яблоки, поезд – все это растет, живет и бегает на других землях, которые показывает в клубе киномеханик Андрюша, и все это не вызывает у Таюнэ недоверия.
Но вот идет на длинных ногах и не олень, и не лошадь. На спине у него две маленькие сопки, а в яме между ними сидит человек. И Таюнэ никак не может понять, что это за зверь и почему у него яма на спине.
«Порченая картинка», – решает Таюнэ.
Пролистав букварь до конца, она снова открывает первые страницы и снова старательно, с придыханием, скандирует:
– Мам-ма! Шур-ра! У Шур-ры мам-ма!..
Решив наконец, что пора спать, она прячет букварь под оленью шкуру, поправляет на полу свою постель из шкур. Снимает туфли, вытирает их ладошкой, ставит к стене. Снимает чулок. Но вдруг, передумав, опять натягивает чулок, идет к окну, занавешенному чернотой ночи, и внимательно разглядывает себя в темном стекле. И неожиданно начинает кружиться вокруг железной печки и громко распевать:
Пусть солнце спит, и река пусть спит,
А Таюнэ не хочет спать!
Она будет танцевать и петь.
А когда прилетит зима,
Все песцы попадут в ее капканы,
И все охотники скажут опять,
Как сказали в прошлом году:
– Ах, какая у нас Таюнэ!
Она оборвала песню и насторожилась. Ей показалось, будто где-то кричит человек. Вот опять… Но теперь крик человека заглушило волчье рычание. Даже не подумав о том, откуда среди ночи близ избушки мог взяться человек, Таюнэ схватила со стены винчестер, выбежала в одних чулках на двор и что есть духу понеслась вдоль берега. Несколько раз девушка выстрелила на ходу, посылая пули не слишком высоко, но и не слишком низко над землей, зная, что, испугавшись близкого выстрела, волк бросит свою жертву.
Так и случилось. Когда она добежала до места недавней схватки, волка поблизости уже не было. Таюнэ заметила лишь темный силуэт зверя, скользнувший по гребню холма. Не целясь, она дважды пальнула в него и бросилась к человеку, недвижно лежавшему в траве.
Похоже, тот потерял сознание. Лицо его, руки, телогрейка были в крови, одежда изодрана, в одной руке од сжимал окровавленный нож. Месяц ярко светил, и Таюнэ хорошо видела человека.
– Кто ты? Вставал! Будем ходить! Я живу мало-мало шага!.. Кто ты? – тормошила она его, вспоминая все русские слова, которые знала.
Человек застонал. Разорванная, кровоточащая бровь его шевельнулась, оплывшее веко приподнялось, но тут же закрылось. Он снова застонал.
– Вставал! Ходить надо! Кто ты?.. – продолжала тормошить его Таюнэ..
Поняв наконец, что человек сам не встанет, Таюнэ закинула за спину винчестер, подхватила человека под руки и волоком потащила к избушке.
Уложив его кое-как на оленьи шкуры, Таюнэ припала ухом к его груди и услышала нечастые, тяжелые толчки сердца. Обрадовалась – жив! Тогда она торопливо оглядела его раны. Самая большая, была на правой ноге… Волк выдрал вместе со штаниной часть икры, из рваной раны, заливая сапог, сочилась кровь. Таюнэ схватила нож, разрезала по шву сапог и ватную штанину, обнажила рану. В аптечке на стене хранились йод и бинт, она достала их; но так как сама не верила в целебные свойства йода, поставила бутылочку на место, а рану густо смазала нерпичьим жиром, потом стала бинтовать.
Покончив с этим, Таюнэ смочила водой тряпицу, осторожно обтерла лицо человека. И вдруг на мгновенье застыла, пораженная тем, что узнала его. Девушка поднялась, отошла на несколько шагов, изучая лицо человека издали. Снова склонилась над ним, удивленно разглядывая его.
Да, это был один из тех пятерых геологов, которых позапрошлым летом задержали в тундре оленеводы из бригады Теютина. Они думали, что это сбежавшие из заключения бандиты, и привели их в село. Тогда Таюнэ вместе со всеми бегала в правление колхоза посмотреть, какие бывают бандиты, и, к своему великому недоумению, обнаружила, что они обыкновенные люди. Но потом в село прилетел самолет, и все вдруг узнали, что бандиты вовсе не бандиты, а геологи, которым Теютин помешал делать важную работу. Теютин так расстроился, что в ту же минуту уехал в бригаду и целый год не показывался в селе, а председатель Айван повел геологов в свой дом и крепко угощал их спиртом и свежей олениной. Потом Таюнэ снова бегала за село посмотреть, как улетают самолетом геологи.
Одним из геологов был этот самый человек. Таюнэ хорошо помнила его. Он был смуглый, у него была вот эта родинка на щеке, на нем была эта же телогрейка, эти же кирзовые сапоги и серая шапка с меховым отворотом…
Человек вдруг дернулся, застонал. Губы его разжались, и под верхней губой блеснул золотой зуб. Таюнэ чуть не вскрикнула от радости – у того геолога тоже был такой красивый зуб.
– Ты хиолог, да? – быстро спросила Таюнэ, склонясь над человеком. – Ты теряла свой товарищ?
Левое веко у человека приоткрылось, правое, вздувшееся, запекшееся синяком, запрыгало. Открытый глаз расширился, в нем дрогнул испуг, и человек хрипло выругался. Таюнэ не поняла того, что он сказал, но одно слово она хорошо расслышала. Учительница Оля, когда читала ей букварь, говорила, что таким словом тоже зовут маму.
Утром, когда он еще спал, ровно и покойно дыша, Таюнэ нагрузила моржовым мясом мешок и отправилась на участок. Отойдя метров сто от береговой пади, она наткнулась, на убитого волка. Помня, что стреляла ночью почти не целясь, она удивилась, обнаружив, что у зверя раздроблен череп. И обрадовалась такой нежданной удаче – в колхозе за каждого убитого волка давали пятьсот рублей премии. В самом веселом настроении она принялась снимать с хищника шкуру.
В полдень она вернулась в избушку.
Человек сидел на полу, привалясь спиной к стене. Он вздрогнул, когда она вошла, резко подтянул под себя забинтованную ногу, словно хотел встать, но скривился от боли и снова выпростал ногу.
– Ты кто? – хрипло спросил он.
Таюнэ улыбнулась ему и старательно выговорила:
– Трастуй! Я Рус-лана! Как ты живош? Ты хиолог, да?
Человек, не моргая, уставился на нее.
– Я Рус-лана, – повторила она, подходя к нему и садясь возле него на шкуры. – Рус-лана Таюнэ. Трастуй.
– Ты что ж, нерусская? – спросил он, подозрительно разглядывая ее. – Чукчанка, что ли?
– Я – охотника, пух-пух! – улыбаясь, сказала она и, выбросив вперед руку, показала, как нажимают на спусковой крючок.
Человек как-то странно хмыкнул, прищурил вспухший глаз и, сверля ее другим черным глазом, растяжно спросил:
– А не темнишь ты, дева Мария?
Она не поняла и с прежним любопытством спросила:
– Ты хиолог, да?
– Ну, геолог, – сказал он, не спуская с нее настороженного взгляда.
– Ты теряла свой товариш? – быстро спросила она.
– Ну, терял, – подтвердил он с прежней настороженностью. И спросил: – А здесь кто с тобой живет?
Она снова не поняла его и молча вопросительно смотрела на него.
– Ну, ты одна в этой хибаре или еще кто есть? – переспросил он, жестикулируя. – Будка эта чья?.. Ну, твой это дом или еще кто живет?
– Это живош Руслана, один Руслана! – заулыбалась она, поняв наконец его. – Это моя дома. Испушка, яранга, клатовка, сарая! – выпалила она все известные ей слова. И быстро сказала: – Руслана есть чай, мяса, рыба. Ты хотела?
Он снова странно хмыкнул, как-то криво усмехнулся, сказал, характерно поведя рукой:
– Ну, давай тащи, раз ты такая добрая.
Она юркнула в сени, быстро внесла, разложила перед ним еду, поставила кружку крепко заваренного чая и, присев рядом, молча и затаенно наблюдала, как он жадно ест.
– Ты Шур-ра? – спросила она, по-прежнему с любопытством разглядывая его.
Он поперхнулся, перестал жевать и уставился на нее черным злым глазом.
– Ты Миш-ша? – снова спросила она.
Он передернул плечом, усмехнулся и с какой-то веселой злостью сказал:
– Нет, не угадала. Я Васька. Василий Батькович. Кумекаешь? – Он ткнул себя пальцем в грудь и подмигнул ей пухлым глазом.
Таюнэ вспыхнула, засияла и нараспев повторила:
– Ва-си-ля… Патко-ов… Кумэкай… – Потом радостно сказала: – Ты – Ва-си-ля, я – Рус-лана, ты – Ку-мэ-кёй, я – Таюнэ. – И добавила, показывая на себя и на него: – Таюнэ Василя село видала. Василя самолет свой товариш хиолога летал. Таюнэ видала, да?
– А-а… да, да, было дело, – подтвердил он, кивая.
Таюнэ быстро дотронулась пальцем до его родинки на щеке, объяснила:
– Таюнэ это видала, зуб такая видала, вся Василя видала! Да?
– Ну и чумная! – ухмыльнулся он и снова жадно накинулся на еду.
3
Шурка Коржов гордился своей воровской профессией. Причастился он к ней с малолетства и давно забыл, как это случилось. Начав одиночкой карманником, он к двадцати семи годам имел уже солидный опыт по части воровского дела, а заодно и по части судимостей.
Собой Шурка парень был видный черноглазый, черноволосый, плотно сбитый. И потому в те короткие отрезки времени, когда Шурка выскакивал из тюрьмы на волю и топтал щегольскими туфлями тротуары больших городов (он предпочитал лишь такие города), когда ехал в трамвае или поднимался на эскалаторе московского метро, на него исподтишка и откровенно заглядывались девушки, а те, что побойчее, даже пытались завязать разговор.
Однако к амурным делам Шурка относился с нескрываемым пренебрежением, считал женский пол болтливым и ненадежным и держался от него подальше. К тому же на воле Шуркина голова пухла от более важных забот: возобновить старые связи, завязать новые, обмозговать очередное дельце. Всему этому Шурка отдавался всей душой и без остатка, потому что все это, вместе взятое, было его работой, мастерством, которое он ценил превыше всего.
Был, правда, случай, когда Шурка решил порвать со своей опасной профессией. Случилось это в начале войны.
Недели за две до тревожных июньских дней Шурка в паре с опытным взломщиком Черепахой очистил ювелирный магазин во Львове. Утро следующего дня они встречали в Ленинграде, а через неделю, заметая следы, очутились в Киеве.
Шурке, к его собственному удивлению, понравился нешумный, потонувший в тополях и каштанах Киев. Город в какой-то молитвенной торжественности простирал с зеленых холмов к палящему солнцу руки тополей, лампадно поблескивал позлащенными маковками церквей, а по Крещатику вольно разгуливал влажный ветерок – с Днепра, – охлаждал жаркие тела прохожих, раскаленный камень домов и тротуаров. Шурка с Черепахой купались в Днепре, лениво похаживали по киевским улицам и осторожно прощупывали подступы к «Ювелирторгу» на Бессарабке.
Война ворвалась в город неожиданно и так же неожиданно изменила его покойный, умиротворенный лик. И когда город вдруг весь затрясся от бомб, затянулся плотной шторой маскировки, оклеился бумажными крестами и захлебнулся гудками воздушных тревог, в Шуркиной душе что-то треснуло и надвое разломилось. В одну половину души скатилось и сжалось в комок все его муторное прошлое, в другой – закипало, рождаясь, будоражное предчувствие чего-то нового, и он, Шурка, уже не мог совладать с собой, чтобы не покориться его подминающей силе. Плюнув на отговоры Черепахи (тот уже взял билеты на почтовый до Москвы), Шурка подался в военкомат, предъявил свой липовый паспорт и потребовал, чтоб его взяли на фронт. В назначенный день он честно явился на сборный пункт и был приглашен к самому военкому.
Но, переступив порог кабинета, Шурка понял, что все его благие порывы рухнули: рядом с военкомом восседал человек в ненавистной Шурке форме.
– Так что, Коржов, будем признаваться или будем отпираться? – спросил он Шурку.
Шурка понял, что отпираться бесполезно.
– Ну что ж, берите, – с улыбочкой сказал он. – Время не то. В другое время вы б меня на дурачка не взяли. А так я вам все львовское золотишко в фонд обороны отдаю.
Лицо человека в милицейской форме стало жестким.
– Нет, Коржов, от таких, как ты, мы в священный фонд обороны подарков не берем.
– Это почему же, гражданин начальник? – обиделся Шурка. – Вам бы благодарить меня. Львов сейчас где? У немцев? А золотишко у меня…
– Ладно, Коржов, – строго перебил его милицейский, – Украденные у государства ценности мы изымем, а суд разберется – благодарить тебя или наказывать. Жаль, дружок твой ускользнул. Но, будь спокоен, далеко не уйдет…
Шурку судили там же, в Киеве. Дело слушалось во время затяжной бомбежки. Судьи вместе с Шуркой в сопровождении милиционера с наганом дважды спускались в убежище и пережидали налет. Шурка во всем признался, а в последнем слове с чувством сказал:
– Пошлите на фронт, чего мне в лагере байдыки бить? Не хуже других воевать буду.
Но судьи рассудили по-своему и вместо фронта отправили Шурку на пять лет в исправительно-трудовой лагерь на Урале. Путь он туда держал в зарешеченном вагоне, прицепленном к длиннющему эшелону с эвакуировавшимся людом.
Из лагеря он вышел за несколько месяцев до победы. А через полгода снова попался при попытке ограбить банк, после чего угодил в лагерь строгого режима. В 1950 году он бежал, благополучно добрался до ближнего аэродрома и, дождавшись ночи, вошел в грязный, переполненный пассажирами барак, где помещалась касса.
– До Хабаровска, – небрежно сказал он, подавая в окошечко сторублевые бумажки.
Кассирша, мельком взглянув на него, торопливо сказала:
– Сейчас, сейчас… Кажется, есть еще одно место…
Она сняла телефонную трубку и, волнуясь, стала просить у кого-то для него место.
– То самое… Да, да… То самое, за которым не явился пассажир, – горячо говорила она.
Лишь потом Шурка понял, что и кассиршу, и всю обслугу аэродрома предупредили о его побеге, что они его ждали и что, когда кассирша звонила и просила «то самое место», она уже заподозрила его и сообщала о нем куда следует. Шурку задержали при посадке в самолет.
Но, попав в лагерь, Шурка опять стал мечтать о побеге, решив, что теперь будет умнее: не явится, как последний олух, на ближний аэродром, а доберется до какого-нибудь дальнего, да и там не вынырнет сразу на свет божий, а переждет месяц-другой, пока поутихнут страсти. Должно быть, так поступил Шуркин кореш Петька Афонин, который год назад бежал из этих мест, а потом изредка присылал Шурке письма без подписи из разных городов. Эти письма вольностранствующего вдали от колючей проволоки Петьки Афонина переворачивали Шурке душу и подстегивали к решительным действиям.
В лагерях, куда Шурку частенько забрасывала судьба, он быстро занимал место в привилегированной верхушке уголовников, так называемых «воров в законе». «Вор в законе» Шурка Коржов презирал всякую физическую работу и с чистой совестью взимал налоги с «мужиков», то есть со всех тех, кто не был профессиональным вором, а отбывал наказания за растрату, спекуляцию, хищения, а то и просто за мешок картошки или копешку сена, прихваченные на колхозном поле. В лагерях сидело немало таких «мужиков» – деревенских, которых послевоенные голод и разруха принудили в чем-то самом малом посягнуть на свою же, коллективную собственность.
Тяжко наказанные за это, они смиренно несли свой крест – исправно работали на строительстве дороги в сопках, безотказно подчинялись администрации и покорно платили налоги со своих малых заработков главарям воровской братии.
После неудачного побега Коржова точно подменили. Он взялся за кирку и лопату и так усердствовал, что пожилой воспитатель, капитан Трофимов, душевно сказал ему:
– Если, Коржов, у нас с вами и дальше так пойдет, вы не через десять, а гораздо раньше будете на свободе. По-моему, вы стали на правильную дорогу, так что не сворачивайте с нее.
– Стараюсь, гражданин воспитатель, – серьезно ответил Шурка, думая про себя, какой Трофимов круглый дурак. – Я, гражданин воспитатель, в последнее время всю свою вину прочувствовал и осознал.
– Правильно, – похвалил Трофимов. – Вот и давайте целиком и полностью исправляться, а я вам помогу.
Капитан Трофимов, видя самоотверженное прилежание Коржова и радуясь тому, как исправляется бывший лихой вор, добился того, что Шурку перевели на строительство жилых домов в поселок, где обычно работали либо заключенные, у которых заканчивался срок наказания, либо те, чьи преступления не были слишком опасны. Эти заключенные работали без охраны и могли ходить в поселок. Шурке, который, по мнению капитана Трофимова, успешно поддавался перевоспитанию, тоже дали пропуск и определили в бригаду, строившую двухэтажный дом как раз в том месте, где начиналась гряда дремучих сопок.
Пять дней Шурка усердствовал, не жалея себя, – таскал камни и цемент, песок и известь. В обеденный час он отправлялся в сопки поискать, как говорил, родничок с холодной водицей. Родничок не попадался, и Шурка исправно возвращался к концу перерыва. На самом же деле он носил в сопки и прятал меж камней кое-какой харч, прихваченный в лагере. На шестой день он исчез. Прораб из вольнонаемных, привыкший к каждодневным отлучкам своего подопечного, хватился лишь к вечеру, когда Шурка отмахал уже километров пятьдесят по безлюдной тундре.