355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лев Копелев » Мы жили в Москве » Текст книги (страница 8)
Мы жили в Москве
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 09:58

Текст книги "Мы жили в Москве"


Автор книги: Лев Копелев


Соавторы: Раиса Орлова
сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 29 страниц)

В этой квартире праздновали дни рождения, свадьбы, защиты диссертаций, выход книг и ее обитатели, и многие друзья.

В прощальный вечер нам было грустно и торжественно. Однако то и дело вспоминались веселые происшествия, розыгрыши, старые шутки – смеялись и говорили: "А ведь и на поминках смеются".

* * *

В майский день 1964 года в нашем доме встретились самые разные надежды.

Мы все надеялись, что скоро освободят Бродского.

Молодые актеры надеялись на то, что их театр станет самым лучшим в Москве, в Союзе.

Наталья Долинина надеялась на успех своей пьесы и новых задуманных ею пьес и книг.

Р. собирала материалы для книги о Мартине Лютере Кинге. Л. написал первые главы книги о Брехте и продолжал работать над большой книгой о Гете. После февральской поездки 64-го года в ГДР мы надеялись, что поедем снова туда и дальше на Запад к Бёллю.

Некоторые надежды осуществлялись, и это рождало новые, все более беспочвенные надежды, укрепляло старые иллюзии.

В тот майский день у нас в доме впервые собирали передачу для ссыльного.

Тогда возник фонд, упоминаемый в записке Лидии Чуковской, который мы называли еще "наш Красный Крест". Одним из его создателей и постоянных, неутомимых деятелей была Сара Бабёнышева. Мы не можем назвать другие имена – тех, кто живет в России.

В 1966 году уже во многих домах собирали передачи для Синявского и Даниэля.

В 1974 году Александр Солженицын объявил о создании Общественного фонда, которому передал все гонорары от изданий "Архипелага ГУЛага"; и с тех пор действовали как распорядители К. Любарский, А. Гинзбург, С. Ходорович и другие.

В последующие годы в нашей новой квартире на Красноармейской улице одни приносили, другие уносили сумки, чемоданы, тюки для заключенных, их семей, для ссыльных.

В семидесятые годы становилось всё больше посылок от зарубежных друзей.

Когда в 1976 году "неизвестные злоумышленники" проломили голову Константину Богатыреву – другу Пастернака и Сахаровых, к нам приходили посылки с лекарствами от Генриха Бёлля и других немецких, австрийских, швейцарских писателей.

В 1979 году, в дни Международной книжной ярмарки, американские издатели притащили несколько больших мешков – витамины, лекарства, разнообразную одежду.

Все это потом распределяла Татьяна Великанова – она и Анатолий Марченко с самого начала были деятельными участниками Фонда помощи.

Не прошло и двух лет, и передачи собирали уже для них обоих – Татьяна в ссылке, Анатолий в лагере.

Посылок и передач становилось все больше, и они были все обильнее, а надежд становилось все меньше.

* * *

Из дневника Л.

17 мая 65 г. В ЦДЛ – встреча с зам. пред. Верховного Суда Теребиловым. Сдавленный череп, лицо в жировых складках, холодные пустые глаза. Говорит бойко, с претензиями на образованность, но обороты и произношение канцелярско-газетного жаргона: "показывают о том", "имеет место низкий уровень", "присяженные заседатели", "всемирно известный гуманизьм нашего советского суда"...

Я пытался заговорить о Бродском. Он схватился за голову – дешевый актерский пафос: "Не надо, не надо! Не оказывайте давления. Это дело сейчас на рассмотрении. Если вы начнете здесь обсуждать, я должен буду давать себе отвод". Но дальше сам же заговорил, врал, путал: "Бродский сейчас в лагере под Иркутском" (в действительности он был не в лагере, а в ссылке в Архангельской области). Говоря уже о чем-то другом, опять ко мне: "Надо признать, товарищ Копелевич, что ваш Бродский не отвечает кондициям".

На мой вопрос: "Какие именно кондиции предусмотрены Уголовным кодексом?" – опять замахал руками, и на меня зашикали.

Он умильно рассказывал о демократических порядках в Верховном Суде и при этом заметил, что "происходит необходимое ужесточение карательной политики". Доверительно, – мол, товарищи писатели не выдадут, оглашаю секретные материалы, – прочитал несколько писем со множеством подписей из разных городов – требование смертной казни для малолетних убийц и насильников, 12-14-летних мальчишек. Некоторые требовали вешать публично.

И он говорил об этом почти сочувственно, мол, вот как наш народ возмущается ростом преступности. И взывал к нашему сочувствию: каково им, верховным судьям, противостоять такому нажиму снизу, отстаивать нормы закона и гуманности! Он оправдывал применение обратной силы закона о смертной казни за крупные хищения и взятки. "Каждый такой случай рассматривается особыми правительственными комиссиями". Я спросил: "Значит, эти комиссии выполняли функции суда и приговаривали к смерти преступника, которого сами не видели, не допрашивали, и приговаривали по закону, принятому уже после его ареста?"

Ответа не было.

* * *

На что же я тогда все-таки надеялся, на что рассчитывал? Позднее уже было неловко вспомнить, но вспоминать нужно.

Я всё еще по-марксистски надеялся на развитие материальной базы – так же, как и некоторые друзья, – на развитие научно-технической революции, на то, что "электронные отделы кадров", кибернетические роботы-контролеры избавят от склок и доносительств (20 лет спустя я с ужасом узнал о новых высотных зданиях КГБ, заполненных компьютерами).

Надеялся и на развитие общественного мнения, способного противодействовать цензуре, которая все же стала слабее.

Надеялся и на здравый смысл образованных аппаратчиков-прагматиков. А временами надеялся на мирный военно-дворцовый переворот, на маршалов-бонапартистов, которые попросту разгонят пару миллионов захребетников: партийно-комсомольско-профсоюзных и советских чиновников и будут вынуждены опираться на специалистов, на ученых.

Еще в 65-м году, в день двадцатилетия победы, когда на банкет в ЦДЛ пришел маршал Жуков, тогда еще почти опальный, я, правда, спьяну горланил, провозглашал ему восторженные здравицы.

* * *

В июле 1965 года Л. опять поехал в ГДР по приглашению Института истории Национальной Народной армии.

Записи из дневника

27 июля. Спор с Анной Зегерс. Она все понимает. Печально о первом послевоенном приезде в Москву: "Ich war so dйgoыtй vor allen" *. О деле Бродского расспрашивает. Взрывается, когда плохо говорю об Эренбурге: "Он мой друг, он в тысяча девятьсот сороковом году в Париже спас мою семью, если ты будешь так о нем говорить, то лучше уходи". Роди вмешивается, успокаивает и ее и меня. Потчует тяжелым венгерским красным вином. У Анны познакомился с Кристой Вольф и ее мужем Герхардом.

* Мне все было так отвратительно (нем., фр.).

28-30 июля. Потсдам. Утром по улице марширует колонна вермахта. Те же мундиры, те же сапоги, тот же шаг. Те же каркающие команды. Жутковато. Подполковник В. жалуется: "Советские друзья встречаются с нами только Первого мая и Седьмого ноября на торжественных заседаниях. Пьем. Тосты "Дружба, дружба". Иногда танцуем с их женами, а они с нашими очень редко. Они в город в магазины ходят, а мы в их магазины пройти не можем".

...Советский городок. Старые Фридриховские казармы. Узорную чугунную ограду закрыли зеленым дощатым забором. Идиотская нелепость – снаружи проезжая дорога по холму, оттуда все видно – двор, садики, в окна квартир смотреть можно. Как объяснишь такое?

2 авг. Экскурсия вдоль стены. Экскурсовод – рыжий майор-саксонец, самоуверен, развязен, гордится, что его западная печать называет "Враль Эрих". Наш бывший фронтовой антифашист Ф. Дослужился до высоких чинов. Сперва казался мне сытым, самодовольным, ожиревшим. Выпили. Оказывается, и для него стена – нестерпимый ужас. Обрадовался, что я так же думаю. "А ведь эту стену строили и твои ученики, черный майор". Что мне отвечать? Но он: "Знаю, знаю, я тебя не виню, знаю, за что ты сидел".

...Долгий ночной разговор с Гюнтером. Упрямо доказывает необходимость стены: "Все врачи удрали, многие инженеры, мастера. Вот построим социализм, тогда и стену снесем".

3 авг. Людвигсфельде. Заводы автомобилей, раньше производили и самолеты. Эмиль К., тоже бывший мой ученик, жалуется: "Труднейшие проблемы на заводе после стены. Мы приняли несколько сот квалифицированных рабочих, они живут здесь, а раньше работали там, на Западе. Представь себе: приезжают на собственных машинах, требуют – дай им место, где парковаться. В цехах работают вдвое-втрое продуктивнее наших, реже курят и таким образом повышают нормы, снижают расценки. До драк доходило, наши им кричали: "Вы холуи капиталистов, и здесь подхалимничаете". А они нашим: "Лодыри, вас как баранов гоняют. Лодыри, потому и зарабатывать не можете". Труднейшие проблемы. Сейчас кое-как сглаживается. Наши прежние стали работать получше, эти новые – похуже. Уравнивается. Но ведь марксизм учит: социалистическое производство должно во всем превосходить капиталистическое". У меня не хватило мужества признаться бывшему ученику, что я уже так не думаю. Что, во всяком случае, наш социализм куда хуже.

4 авг. У Эрнста Буша. Он словно бы и не постарел, все такой же насупленно и насмешливо ворчливо-приветливый. В светлой комнате много книг, картин и звукозаписывающих устройств, магнитофонов, ленточных, пластиночных, вмонтированных в стеллажи и на отдельных столиках. Представляет молодую жену и двухлетнего сына, толстого, румяного. "Похож на меня?" Прокручивает старые песни, те самые, которые я слушал в 35-м году тридцать лет назад! – в Москве в клубе Тельмана, и тогда знобило от восторга, и уже после бисирования запомнил наизусть: "Друм, линкс, цвай, драй", и песню безработного, и брехтовскую "Балладу о мертвом солдате". Расспрашиваю о Брехте, говорит скупо. "Лучше я тебе спою, что такое брехтовская диалектика". И поет балладу о святой грешнице Ивлин Ру. Она хотела любой ценой добраться до святой земли. Взошла на корабль, обещав заплатить за проезд своим телом, с ней спала вся команда от капитана до юнги, и ее уже не хотели отпускать. Она утопилась, но в рай ее не пустили как блудницу, грешницу; и дьявол в аду не принял как святую, набожную богомолку.

"Это я сам музыку подобрал, ничего не придумывал, я даже толком нот не знаю, вспомнил мелодии двух старых матросских песен и соединил..."

5 авг. У Штриттматеров в Шульценхофе. Большой крестьянский дом. Деревянная мебель, много картин примитивистов. Конюшня. Белые "арабы" и коричневые лохматые пони.

Рабочий кабинет Эрвина – на чердаке над конюшней. Чудесные мне с детства знакомые крепкие запахи и звуки – похрустывание, фырканье, топтанье.

Эрвин – настоящий член кооператива. Он "владеет" лошадьми, кормит, пестует, школит. Но продает их кооператив для своих фондов. В деревне большие приусадебные участки, много цветников, но крестьяне сами не продают своих излишков, "торговля – не крестьянское дело. На то есть посредники". Это не запрет, это традиция. У дорог – высокие платформы для бидонов с молоком (собственность крестьян). Кооперативная ферма имеет свой транспорт. Ежедневно грузовик торгового посреднического кооператива забирает полные бидоны, оставляет пустые; раз в неделю шофер и грузчик – они же счетоводы-инкассаторы – расплачиваются с поставщиками. Никто никого не пытается обжулить. Кооператив доходный. Есть уже и своё начальство, и где-то повыше чиновники, но вот ведь, оказывается, возможны колхозы без голода, без крепостничества. Неужели оно только у нас как проклятье с допетровских времен?

* * *

В эти дни в Москве Фрида умирала. Лечили химией, временами наступало улучшение, и тогда мы надеялись на чудо.

За несколько дней до ее кончины председатель Комитета Госбезопасности Семичастный, тот самый, который в 1958 году назвал Пастернака "свиньей", говорил на идеологическом совещании о литераторах, которые "развращают молодежь", и привел пример: "Вигдорова распространила по всей стране и за рубежом запись суда над Бродским".

Фрида умерла 7 августа 65-го года.

10 августа у ее гроба говорила Лидия Чуковская:

"Из мира ушла большая, добрая сила – Фрида Вигдорова. Каждый, кто ее знал и любил, почувствовал себя сиротливее, несчастнее... Чужой беды для нее не было, чужая беда была для нее собственной, личной бедой... Каждое дело стоило ей много душевных сил. Особенно одно, жгуче-несправедливое, длящееся уже около полутора лет, – дело незаконно осужденного молодого ленинградского поэта. Это дело мы, писатели, должны принять как завещание Фриды Вигдоровой нам и должны продолжать без нее борьбу за ту судьбу, за которую она боролась... Ее имя войдет не только в историю нашей литературы, но и в историю нашей общественной жизни, нашей молодой гражданственности..."

Восьмого сентября в Москве на улице арестовали Андрея Синявского, а несколько дней спустя из Новосибирска привезли арестованного там Юлия Даниэля.

11 сентября сотрудники КГБ произвели обыски у двух московских приятелей А. Солженицына, у которых он оставил на хранение рукописи, письма.

И мы впервые занялись "профилактической чисткой"; рукописи – свои и чужие, – письма, дневники мы распределили на три группы: 1) можно оставить дома, 2) спрятать надолго и подальше и 3) хранить вне дома, но вблизи.

Синявского и Даниэля мы почти не знали, конфискацию архива Солженицына восприняли как угрозу всем. Если после падения Хрущева стал беззащитен прославленный автор "Ивана Денисовича" и "Матренина двора", которого совсем недавно выдвигали на Ленинскую премию, хвалили и в "Правде", и в "Известиях", то чего ждать всем другим? Его судьба неразрывно связана с судьбой нашей литературы, с судьбой страны.

А нам он был еще и лично близок.

Пятого декабря 1965 года в Москве впервые после 1917 года готовилась демонстрация в защиту прав человека и гражданина.

Людмила Алексеева, свидетельница этой демонстрации, в последующие годы стала деятельной участницей правозащитного движения. Она рассказывает:

"За несколько дней до 5 декабря... в Московском университете и в нескольких гуманитарных институтах были разбросаны листовки "Гражданское обращение", напечатанное на пишущей машинке: "...Органами КГБ арестованы два гражданина – писатели А. Синявский и Ю. Даниэль. В данном случае есть основания опасаться нарушения закона о гласности судопроизводства... В прошлом беззакония властей стоили жизни и свободы миллионам советских граждан... Легче пожертвовать одним днем покоя, чем годами терпеть последствия вовремя не остановленного произвола... Ты приглашаешься на митинг гласности, состоящийся 5 декабря в сквере на площади Пушкина у памятника поэту. Пригласи еще двух граждан..."

Автором "Обращения" был Александр Есенин-Вольпин – сын Сергея Есенина, математик и поэт. Вольпин и несколько человек рядом с ним развернули небольшие плакаты: "Требуем гласности суда над Синявским и Даниэлем" и "Уважайте Советскую Конституцию!" Задержали человек двадцать... Отпустили через несколько часов" *.

* Алексеева Л. История инакомыслия, 1984. С. 250-251.

Мы тоже получили это приглашение, однако на демонстрацию не пошли. Не было даже колебаний. Кое-кто говорил, что это может быть и провокация. Мы так не думали, но просто считали – это студенческая затея, вроде тех собраний у памятника Маяковскому, где читали стихи и произносили речи. Мы хотели действовать по-иному: не выходить на улицу, не взывать "всем, всем, всем!", а снова попытаться вразумлять власти и выпросить Синявского и Даниэля, как выпросили Бродского.

Мы начали заступаться за них, думая прежде всего об опасности, нависшей над Солженицыным.

Мы еще продолжали рассчитывать на возможности "прогресса в рамках законности", не замечая, что нас уже затягивало в новый и куда более крутой поворот.

5. ПРОРЫВЫ ЖЕЛЕЗНОГО ЗАНАВЕСА

Русскому Европа так же драгоценна, как Россия: каждый камень в ней мил и дорог. Европа так же была отечеством нашим, как и Россия. Ф. Достоевский. Подросток

1

Нам внятно все, и острый галльский смысл,

И сумрачный германский гений.

Мы помним все – парижских улиц ад,

Венецианские прохлады,

Далеких рощ лимонный аромат

И Кёльна дымные громады...

А. Блок

"У нас украли мир", – говорила Анна Ахматова. Она, ее сверстники еще успели до 1914 года побывать в Париже, Риме, Берлине, Лондоне.

"Мы помним все..." Это блоковское "мы" и всеохватно и конкретно Гумилев, Горький, Пастернак, Ахматова, Цветаева, Мандельштам...

В 20-е и еще в начале 30-х годов некоторые советские литераторы тоже бывали за границей. Маяковский писал о своих поездках стихи, Пильняк, Ильф и Петров, Мих. Кольцов, Илья Эренбург – путевые очерки.

На полках наших библиотек и книжных магазинов были представлены все сколько-нибудь значительные зарубежные авторы. В 20-е годы большими тиражами издавались произведения Анатоля Франса, Ромена Роллана, Бернгарда Келлермана, Стефана Цвейга, Бернарда Шоу, Джека Лондона, О' Генри.

Издавались и книги таких "трудных авторов", как Пруст, Хаксли, Шпенглер, Фрейд. В 30-е годы чрезвычайно популярны были романы Генриха Манна, Фейхтвангера, Голсуорси, Дос Пассоса; начали было публиковать "Улисса" Джойса в журнале, но это было прервано.

Л, "Пролетарии всех стран, соединяйтесь!" – этот призыв украшал государственный герб советской державы, заголовки газет и денежные знаки. Едва ли не в каждом городе были улицы или площади, предприятия, школы, клубы и т. д. имени Карла Либкнехта, Розы Люксембург, Августа Бебеля, Сакко и Ванцетти, Эрнста Тельмана, Андре Марта...

Самая крупная кондитерская фабрика в Москве называлась "Рот-Фронт". Напротив Кремля было здание Коминтерна – штаба мировой революции. И улица называлась улицей Коминтерна еще два года после его ликвидации.

В годы первых двух пятилеток на всех больших заводах и стройках работали группы немцев, американцев, австрийцев, чехов.

Любой приехавший в Россию иностранец, если он не был капиталистом, сразу же становился гражданином СССР – отечества всех трудящихся. Осенью 1934 года несколько сот австрийских социалистов-шуцбундовцев, эмигрировавших после уличных боев в феврале, поселились в Харькове, участвовали в выборах в городской Совет. Трое были избраны депутатами.

Государственный гимн СССР – до первого января 1944 года был "Интернационал". Мы оба школьниками и студентами на собраниях, на праздничных демонстрациях, у походных костров и в домашних застольях пели вперемежку с русскими, украинскими народными и революционными песнями и "Марсельезу", "Бандера Росса", брехтовский "Марш левого фронта"...

В 1934 году XVII съезд партии постановил считать социализм в одной стране построенным. Советских граждан известили, что они живут в бесклассовом обществе. К этому времени уже был издан закон об измене родине. Раньше само это слово считалось идеологически сомнительным, принято было понятие "социалистического отечества". В том же году Сталин, Киров, Жданов решительно осудили "Русскую историю" Покровского, некогда рекомендованную Лениным; был издан новый учебник по истории, в котором прославлялись прогрессивные цари, князья, полководцы, утверждались плодотворность и прогрессивность всех завоеваний.

И все чаще, заглушая песни мировой революции, звучал новый, неофициальный гимн "Широка страна моя родная...".

Миллионы советских граждан в 1937-1938 годах заполняли тюрьмы. Тысячи иностранных коммунистов – почти все руководители компартий Западной Украины, Западной Белоруссии, Польши и Венгрии – были арестованы, многие расстреляны.

А мы тогда пели:

Я другой такой страны не знаю,

Где так вольно дышит человек...

Студент московского Института иностранных языков, бывший ростовский каменщик, добродушный парень, говорил своему другу наедине: "Сейчас главное – бдительность. У нас в институте столько иностранцев, никому доверять нельзя. Я раньше и не знал, какие бывают коварные методы иностранных разведок. Враги народа даже в ЦК, в Совнарком пролезли, а уж инородцы!.. Конечно, есть и среди них честные, но больше тех, кто маскируется. И значит, не доверяй никому!"

* * *

Страшные отступления первых месяцев войны, ужас ленинградской блокады, изуверский, унизительный режим оккупации и нацистских концлагерей возбуждали и болезненно обостряли национальное сознание.

А потом были победы и неостановимое движение от Волги до Эльбы. И от этого – радостный подъем и естественная гордость. Но росло и чванство, вздуваемое казенной пропагандой и густо приправленное ненавистью к противнику. Была у многих и глухая неприязнь к союзникам: меньше нашего воевали, долго тянули с открытием второго фронта.

Так возникало новое, уже шовинистическое сознание, возникало и само собой и насаждалось речами и статьями, стихами, сталинским тостом в июне сорок пятого года о великом русском народе и песнями "А Россия лучше всех!".

Сомневаться в этом было опасно.

Всех бывших военнопленных, даже тех, кто прошел нацистские тюрьмы и концлагеря, всех, кого угнали в Германию как "остарбайтеров", подвергали особой "фильтрации".

Ведь они за границей узнали, насколько люди там богаче жили, чем в стране осуществленного социализма. Но то же видели и солдаты, победно вступавшие в польские, чешские, венгерские, немецкие города.

Именно поэтому командование на первых порах даже поощряло грабежи "священная месть" должна была отдалить советских людей от иноземцев. Потом части оккупационных войск изолировали в казармах, в закрытых поселках. Особым законом запретили браки с иностранцами.

После первых хмельных праздничных встреч с союзниками на Эльбе советский солдат, разговорившийся с американцем, рисковал быть арестованным по подозрению в шпионаже.

Летом сорок пятого года мы верили, что победа над фашизмом означает начало мира. Но вскоре началась холодная война.

Капитан первого ранга Юрьев был заслуженным морским офицером. В 1923-1924 годах он участвовал в походе советских кораблей в Кантон, в гости к Сунь Ятсену. В 1941-1943 годах воевал в Ленинграде, был награжден многими орденами и медалями. В сорок шестом году его включили в советскую военную делегацию в Хельсинки, там он встречался с американскими и английскими офицерами. А потом его арестовали, и следователь потребовал, чтобы Юрьев подробно рассказал, о чем он во время банкета разговаривал со своими соседями по столу – американцем и англичанином (Юрьев говорил по-английски, а следивший за ним офицер СМЕРШа языка не знал).

Юрьев объяснял, что означают ленточки на его орденской колодке, рассказывал о советских орденах всё, что можно было прочитать в газетах, в текстах указов, учреждавших эти ордена. Больше ему не в чем было признаться. Его осудили за "выдачу государственной тайны" и "по подозрению в шпионаже" на 25 лет. До реабилитации он отбыл 10 лет.

Гвардии капитан Сидоренко, командир саперного батальона, много раз раненный, вступивший в партию в Сталинграде, в офицерской компании рассказывал о достоинствах немецких электровозов и строительных машин, которые он отправлял из Германии в СССР. Он был арестован и решением ОСО заочно осужден на 5 лет по ст. 58, п. 10 за "антисоветскую пропаганду", "восхваление вражеской техники".

Роман Пересветов – историк, литератор, фронтовой журналист – после 1945 года работал в Берлине в редакции немецкой газеты "Тэглихе рундшау", которую издавали советские оккупационные власти. Он полюбил немку, сотрудницу редакции, официально попросил разрешения жениться. По новому закону о запрещении браков он был осужден на 7 лет и отбыл их полностью.

Так склепывали железный занавес, так действовали оперативники госбезопасности, отделы кадров, контрразведчики, чтобы никто и не смел общаться с иностранцами без особого разрешения, никто из тех, кому "не положено".

Р. Мне общаться с иностранцами было положено. Я с 1940 года работала в ВОКСе – Всесоюзном обществе культурных связей с заграницей. Мы посылали за границу книги, материалы для выставок, статьи, и я должна была как переводчица помогать приезжающим в СССР американцам и англичанам. Это были военные, политические деятели и журналисты. Писательница Лилиан Хеллман провела у нас в сорок четвертом – сорок пятом годах четыре месяца, я была ее переводчицей, и мы подружились. Это была для меня первая дружба с человеком из другого мира. Она, 'уезжая, подарила мне браслет, написала мне письмо, прислала посылку – свитер и туфли. Три года спустя, в 1948 году, меня вызвали на Лубянку, грозили, допрашивали: "Как вы, советский человек, член партии, посмели принять подарки от иностранки?"

Молодую сотрудницу ВОКСа выгнали с работы за то, что она уединялась с иностранным коммунистом, руководителем Общества дружбы с СССР.

Одни чиновники запрещали общаться с людьми, другие подавляли общение с книгами, журналами, газетами, с произведениями зарубежного искусства.

В 1943 году было прекращено издание журнала "Интернациональная литература", якобы распространявшего "чуждые идеи". И в течение двенадцати лет такого издания не было.

В 1941 году закрыли (опасаясь бомбежек) Музей новой западной живописи (Ромен Роллан сказал, что в этот музей должен приходить каждый, кто изучает современное французское искусство). После войны музей уже не открывали. Картины импрессионистов, Пикассо, Матисса были объявлены формалистическими, декадентскими, и они оставались в запасниках до 1956 года.

Сталину показывали каждый новый фильм перед выходом на экран. Он сказал: "Надо вместо сотен посредственных и плохих картин, которые стоят нам столько денег, делать в год семь-восемь картин, но зато шедевров. На это не жалеть ни сил, ни средств". Это сталинское высказывание, как и все другие, стало применяться расширительно во всех областях духовной жизни. Сокращали издания русских авторов, и тем более решительно сокращали переводы иностранных книг. К концу послевоенного десятилетия в советских библиотеках современную американскую литературу представляли только Теодор Драйзер и Говард Фаст, английскую – Олдридж и Линдсей, французскую – Арагон и Андре Стиль, немецкую – Бехер и Куба. Всю Латинскую Америку представляли Неруда, Амаду, Гильен. Итальянской, испанской, западногерманской литератур не существовало вовсе.

В то время когда в Западной Европе и в США говорили, много писали, спорили о книгах Сартра и Камю, читатели советских газет знали, что экзистенциализм – это "идеология империалистической реакции". Хемингуэй до войны был одним из любимых писателей, но с 1939 года его перестали публиковать, поминали только отрицательно. О Фолкнере, о Кафке не слыхали вовсе.

В ВОКСе, в крупных библиотеках и научных институтах существуют спецхраны (специальные хранилища), в которые запирают газеты, журналы, книги, помеченные шестиугольным штампом, означающим – "Запрещено". Читать их могут только сотрудники, которым это полагается по должности, допущенные особым разрешением начальства.

...Спускаюсь в подвал. С заведующей спецхраном мы на "ты", но каждый раз я должна официально представиться. В особой книге отмечаются часы и минуты прихода и ухода. Там, в спецхране, я читала "Нью-Йорк тайме", лондонскую "Тайме" и составляла обзоры культурной жизни: новые книги, фильмы, театральные постановки и т. д. Эти мои обзоры тоже становились секретными, оставались в спецхране, и читать их могли тоже только допущенные по должности.

Тяжелая железная дверь того подвала символизировала для меня железный занавес, разделяющий миры.

Мои ровесники еще знали, чего нас лишают. В наших книжных шкафах еще оставались томики Хемингуэя, Томаса Манна, Пруста. Но уже школьникам и студентам послевоенных лет все это было едва доступно.

Л. Идеологическая стратегия "премудрого незнанья иноземцев" была неотъемлемой частью всей великодержавной имперской политики.

После победы над Японией Сталин открыто говорил о реванше за поражение 1904-1905 годов. В августе 1946 года в особых постановлениях ЦК грубо поносили Анну Ахматову, Михаила Зощенко, Дмитрия Шостаковича, Сергея Прокофьева и других поэтов, писателей и композиторов за "антипатриотизм и антинародность". После этого в печати, в научных и учебных институтах начались яростные нападки на многих историков, философов, литераторов, которых обвиняли в "низкопоклонстве перед иностранщиной", в недооценке "превосходства" русской культуры перед Западом.

...В МГУ обсуждалась диссертация о Чернышевском. Один из оппонентов сердито упрекал автора диссертации, написавшего, что Чернышевский учился у Фейербаха, Бюхнера, Фогта и других иностранцев. Диссертант сказал: "Это же все цитаты, это слова самого Чернышевского".

Но обличитель не смутился: "Чернышевский писал так по скромности, свойственной русскому человеку, а наш долг – показывать его величие".

Декан факультета Николай Гудзий, филолог, славист, известный за пределами СССР, заметил: "Вы очень правильно говорили о скромности русских людей, но почему же вы хотите лишить нас этого прекрасного свойства?"

В газетах, журналах и во вновь созданном идеологическом еженедельнике ЦК "Культура и жизнь", во многих статьях разоблачали академика Веселовского за космополитизм, за то, что он обнаружил бродячие сюжеты в литературе и фольклорах разных стран, в том числе и в России. В. Пропп, чьи работы о типологии сказок открыли важные закономерности духовного развития современного человека, не только подвергся оскорбительному разносу в печати, но был лишен работы и выслан из Ленинграда.

В "Культуре и жизни" была жестоко изругана незащищенная и неопубликованная диссертация Михаила Бахтина "Франсуа Рабле и народная культура средних веков и Возрождения" (двадцать лет спустя она стала книгой, переведенной в разных странах, о которой новые поколения ученых защищают новые диссертации).

Вторая часть фильма "Иван Грозный" была запрещена потому, что Сергей Эйзенштейн недостаточно высоко оценил "прогрессивного" царя и его опричников. Сомневаться в их прогрессивности для преподавателей истории означало потерю работы, для студента – лишение высшего образования.

Сталинские опричники "восстанавливали честь" России, решительно перекраивая всю историю. Участники национально-освободительных движений против царской державы – польско-венгерский революционный генерал Бем и вождь кавказских горцев Шамиль – были посмертно осуждены как английские и турецкие шпионы, реакционеры.

Изобретателем парового котла было приказано считать не Уатта, а сибирского мастера Ползунова, изобретателем вольтовой дуги – учителя Петрова; в учебниках полагалось писать только "дуга Петрова"; электрическую лампочку изобрел Яблочков, а не Эдисон, и первый аэроплан построил инженер Можайский на двадцать лет раньше братьев Райт. Изобретателем радио был объявлен Попов, а Маркони заподозрен в плагиате...

В газетах рябили заголовки: "Россия – родина радио... родина авиации... родина электричества..." Тогда переиначили старый анекдот о разноплеменных школьниках, пишущих сочинение на тему "Слоны". Англичане: "Промышленное использование слонов", француз – "Сексуальная жизнь слонов", немец – "Слоны – предшественники танков", советский школьник – "Россия родина слонов"...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю