Текст книги "Мы жили в Москве"
Автор книги: Лев Копелев
Соавторы: Раиса Орлова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 29 страниц)
В тот послеитальянский день она была оживленней, чем всегда.
Говорит о верстке "Бега времени":
– Они опять перепутали строки в чистых листах. У меня просто предынфарктное состояние.
– Анна Андреевна, что же будет?
– Я послала телеграмму. Но они не посчитаются со мной. Они-то выйдут из положения: вклеят портрет Насера. Вы смеетесь, а надо плакать.
Но и сама смеется.
* * *
Л. Август шестьдесят пятого года. Мы с Генрихом Бёллем в Ленинграде. Он тогда работал над сценарием телефильма "Достоевский и Петербург".
Владимир Григорьевич Адмони и Тамара Исаковна Сильман предлагают повезти его к Ахматовой в Комарове. С утра я спешу рассказать Бёллю про Ахматову. Он очень внимательно слушает, переспрашивает. Я пытаюсь объяснить особенности ее поэзии. Из этого возникает вовсе "посторонний" разговор о том, почему в современной русской поэзии преобладают рифмованные мелодические стихи, а в немецкой они почти исчезли.
Приезжаем в Комарово. За деревьями маленький домик – "будка". Через застекленную террасу-пенал идем в комнату.
Анна Андреевна в нарядной шали, держится чопорнее, чем обычно, "принимает" иноземного гостя.
Нас много, едва умещаемся. Анна Андреевна говорит по-французски. Бёлль отвечает по-французски с трудом. Потом они переходят на английский, это ей нелегко. Тогда мы с Владимиром Григорьевичем становимся толмачами.
Оказывается, Бёлль читал ее стихи и по-немецки, и по-английски. Сказал, что ему немецкие переводы нравятся больше, чем английские. Немецкий язык по духу, по степени свободы ближе русскому, чем английский.
На обратном пути я упрекнул его: зачем он молча слушал мою "лекцию"? Он хитро улыбался: "Я услышал кое-что новое. А если бы я сказал, что знаю, ты перестал бы рассказывать, стал бы меня экзаменовать".
Кто-то говорит, что в этом году Нобелевская премия будет присуждена Ахматовой. Она царственно: "И хлопотно, и не нужно, и один швед сказал, что не дадут". Мы вопросительно глядим на Бёлля: "Кто знает, кто знает..."
Анне Андреевне нравится замысел фильма "Достоевский и Петербург". Нравится, что Генрих хочет возможно больше текстов Достоевского и образы Петербурга. Не как иллюстрации к ним, а самостоятельно, как фон. И его собственные короткие вставки будут не комментариями, а просто справками об улицах, о домах.
Она расспрашивала, что Бёлль уже видел, где побывал.
– И про Сенную площадь не забыли?
Бёлль рассказывает о внуке Достоевского – ленинградском инженере. Выйдя на пенсию, он стал неутомимым, дотошным исследователем и биографом деда. Нас он заставлял считать шаги от "дома Раскольникова" до "дома процентщицы", показывал дверь, за которой был спрятан топор. Посетовал, что несколько обнаруженных им квартир Мармеладовых не совпадают с описаниями, и доверительно сказал: "Вероятно, в романе квартира, так сказать, синтетическая..."
Бёлль ответил ему вполне серьезно:
– Вы, конечно, правы. Писатели иногда делают такие синтезы.
Анна Андреевна смеялась.
Прощаясь, Бёлль поцеловал ей руку. Такое мы увидели впервые. И совсем необычно для него торжественно сказал:
– Я очень рад, очень горжусь, что увидел главу русской литературы. Достойную главу великой литературы.
Анна Андреевна говорила потом:
– А он, пожалуй, лучший из иностранцев, которых я встречала. Они ведь почти все – дикари. А он удивительно милый человек.
Р. Ахматова попросила меня задержаться.
– Как наше дело?
Дело Иосифа Бродского. Я рассказала о новых ходатайствах, наших и зарубежных. В прокуратуре в последний раз сказали, что скоро освободят.
На обратном пути мы встречаем Даниила Гранина, и он успевает мне шепнуть: "Нас с Дудиным вызвал Демичев, он дал команду пересмотреть дело Бродского".
Л. Февраль 1966 года. Процесс Синявского-Даниэля. Постыдное судилище.
И президиум Союза писателей одобрил приговор – семь и пять лет лагерей.
В те дни Анна Андреевна вышла из больницы после инфаркта. Она несколько раз звонила нам, приглашала. А я не решался, трусил из-за радиорепортажа Рихтера о Таорминском чествовании, – общие знакомые рассказывали Анне Андреевне, что брошюру он прислал нам.
И она каждый раз говорила:
– Пожалуйста, не забудьте захватить с собой статью этого немца, говорят, она занятная.
Но как показать ей этот лихой репортаж, с шуточками по поводу ее возраста, внешности? Я ссылался на какие-то срочные дела, оттягивал, авось удастся прийти и без злополучной брошюры.
Анна Андреевна звонила снова. Уклоняться было уже невозможно. Она сказала, что приготовила нам свои новые книги – "Бег времени" и сборник переводов.
Двадцать седьмого февраля мы пришли на Ордынку. Она была такой же, как и раньше, величаво приветливой. Казалось, нет и следов болезни.
– Врачи меня называют медицинским чудом. Когда привезли в больницу, считали, что я умру немедленно. А я обманула медицину.
Но через некоторое время стало заметно: устает, бледнеет.
Расспрашивала о процессе Синявского-Даниэля. Тогда мы еще надеялись на кассацию, на помилование, на предстоящий съезд партии.
– Я только сейчас узнала, что академик Виноградов участвовал в этой подлости, был председателем экспертной комиссии. А ведь он настоящий ученый, мы пятьдесят лет знакомы, даже дружны. Он интересно писал о моих стихах. Но теперь нельзя подавать ему руки.
Спрашивала, кто из литераторов защищал арестованных.
– Это хорошо. Все-таки другие времена. Хорошо. Показала темно-серую толстую книгу.
– Вот, можете полюбоваться, как американцы издают Ахматову. Собрание сочинений, том первый. Возмутительно! В предисловии напутано и наврано. Всунули два чужих стихотворения неведомо чьих. Я ничего подобного написать не могла. Везде ошибки. Множество опечаток.
Мы пытаемся возражать.
– Хорошо все-таки, что книга есть. Напечатан "Реквием". Ошибки исправят во втором издании. А чужие стихи? Может быть, это стихи Журавлева, который украл два ваших? Вот американцы ему и "возместили" – око за око.
Смеется коротко и отмахивается.
– Нет, нет, возмутительная книга. Показывает старые снимки.
– Здесь я в том же платье, что на портрете Альтмана, и поза такая же.
...Снимок тоненькой гимнастки, лежит на животе, голова закинута, упирается в пятки. Сильные, красивые ноги.
– Вот кем я должна была бы стать – циркачкой.
...Снимок, полученный из ЦГАЛИ; там хранится книжечка из бересты сборник стихов Ахматовой, записанных по памяти в женском лагере. Отчетливо врезанные в бересту строки:
Двадцать первое. Ночь. Понедельник.
Очертанья столицы во мгле.
Сочинил же какой-то бездельник,
Что бывает любовь на земле.
Заметив наши умоляющие взгляды, подарила снимок, на обороте дата и ее "А", пересеченное летучим росчерком.
Переводил ей с листа Рихтера, разумеется, пропустив шутку о "красавице 1905 года", путаницу в разных мужьях.
Она слушала с явным удовольствием. Несколько раз смеялась.
– Да, да, именно так было. Ах, этот смешной долговязый ирландец, никто не понял, что он читал... Прелестно. Вот как надо писать репортажи. Хоть бы кто-нибудь из наших у него поучился. Может быть, послать Рихтеру мою книгу? Или лучше снимок – ведь он по-русски не читает.
Мы боялись, что утомили ее, несколько раз порывались уйти. Но она не отпускала. Прочла несколько стихотворений:
Другие уводят любимых,
Я с завистью вслед не гляжу,
Одна на скамье подсудимых
Уж скоро полвека сижу.
Сменяются лица конвоя
В инфаркте шестой прокурор...
Когда мы прощались, она сказала:
– Оставьте мне, пожалуйста, эту книжечку Рихтера. Хочу проглядеть.
Л. 28 февраля.
Утром звонок. В голосе – улыбка.
– Я все прочла и оценила ваше джентльменство. А теперь очень прошу переведите для меня всё. Полностью, без купюр. Мы сегодня с Ниной Антоновной уезжаем в санаторий, но Виктор Ефимович и мальчики будут к нам ездить. Пожалуйста, пришлите перевод, как только закончите.
Переводил я старательно. Машинистка спешно перепечатывала. 5 марта в 10.15 я позвонил Ардову, он должен был ехать в санаторий. Договорились, что он по пути захватит перевод. Через час позвонил он:
– Анна Андреевна умерла. Примерно тогда же, когда мы с вами разговаривали.
Дневник
Значит, 27 февраля я в последний раз слышал ее голос. Растерянность. Горе. Звоню, звоню, звоню. Труднее всего сказать Лидии Корнеевне. Позвонил в Берлин Рихтеру. Это ведь словно завещание...
Позвонила Аня *. Рассказала, что накануне Анна Андреевна просила прислать ей Новый Завет – хотела сличать тексты Евангелия с текстами кумранских рукописей. Утром пятого марта проснулась очень веселая. Но завтракать не пошла, чувствовала слабость. Сестра сделала ей укол. Она шутила с ней. И умерла, улыбаясь.
* Дочь Ирины Пуниной, в те дни была с Анной Андреевной.
Седьмого марта утром панихида в церкви Николы в Кузнецах – заказала Мария Вениаминовна Юдина. Собралось человек сорок.
Молодой священник служил серьезно, сосредоточенно. Двое певчих, причетницы в черных платках. Когда пели "Со святыми упокой...", древние, печально утешающие слова, глаза намокли. Стояли с маленькими свечками. Хорист махнул нам – "Вечная память". Все пели. Вечером в доме у друзей поминки. Слушали голос Анны Андреевны. Грудной, очень низкий, усталый голос. Несколько стихотворений, сопровождает перестук дождя за окном. От этого все значительнее, величественнее и печальнее. И слышней, внятнее глубинная отстраненная мудрость стихов. "Я" звучит, как "Она"; и страстные признания – непосредственная действительность любви и тоска чувственных воспоминаний, пронизаны мыслью – трезвой, пронзительно ясной мыслью.
Шестое, седьмое, восьмое марта: непрерывные телефонные звонки, долгие переговоры. Союз писателей поручил Арсению Тарковскому, Льву Озерову и Виктору Ардову сопровождать гроб в Ленинград. Но что будет в Москве? Руководители Союза явно трусят, боятся, чтобы не было "демонстрации", хотят, чтобы все прошло возможно скорее. Снова и снова звонят друзья, знакомые и незнакомые, спрашивают: "Неужели правда, что не дадут проститься?" Когда-то Ахматова писала:
Какой сумасшедший Суриков
Мой последний опишет путь?
И получилось так, что, не облеченный никакими полномочиями, я стал, не отходя от телефона, действовать от имени "комиссии Союза писателей по похоронам Ахматовой".
Давний и самый надежный способ – обращался не к большим начальникам, а к малым исполнителям. Звонил на аэродром, в отдел перевозки грузов, бархатным голосом поздравлял девушек с наступающим праздником, объяснял, какой великой женщиной была Анна Ахматова, вот такое горе, такая печаль накануне Женского дня. Без труда получил разрешение привезти гроб на два и даже на три часа позднее указанного срока, прямо к самолету. Всем, кто нам звонил, мы говорили, чтобы утром шли прямо к моргу, минуя промежуточную "явку" в Союзе.
Девятого марта. На рассвете приехали Эткинд и Дудин. Я снова позвонил на аэродром, убедился, что новая смена будет выполнять вчерашнее соглашение. К десяти поехали в морг. Холодный дождь. Мокрый серый маленький дворик на задах больницы Склифосовского. В небольшой серо-белесой каморке, на постаменте – гроб.
Платиновая седина. И розовое лицо, сглаженное, почти без морщин. Все черты скульптурно отчетливы. Не смерть – Успение.
У гроба Нина Антоновна Ольшевская, Аня, Надежда Яковлевна Мандельштам, Ника Глен, Юля Живова. И всё шли, медленно теснясь, задерживаясь, безмолвные люди. Много знакомых лиц, но больше совсем незнакомых.
Рая поехала за Лидией Корнеевной. Очень тревожно за нее, за ее сердце. Люди идут и идут. Несут цветы. Венков не видно – это не казенные похороны.
В тесноте, в печальном шепоте, всхлипываниях внезапное ощущение единства. Печальное единство. Естественное и свободное.
Случится это в тот московский день,
Когда я город навсегда покину
И устремлюсь к желанному притину,
Свою меж вас еще оставив тень.
Когда хоронили Пастернака, тоже не было извещения, тоже не хотели, боялись прощания. И тогда в жаркий июньский день многие приехали в Переделкино вопреки, назло гонителям. Среди тысяч провожавших сновали десятки иностранных корреспондентов, топтуны и фотографы КГБ, метались чиновники Литфонда... У его гроба прозвучали не только печальные, но и гневные, обличительные слова...
Прощание с Ахматовой было иным. Только скорбным. И скорбь – тихая, смиренная и гордая. Всё ей враждебное – трусливые происки, злые страхи далеко от гроба, где-то там, за дверьми кабинетов Союза писателей и других учреждений.
У входа в морг на замызганные ступени вышел Ардов.
– Товарищи, начнем траурный митинг.
Он произносил обычные слова – надгробная риторика. Но в голосе неподдельное горе. Потом говорил Лев Озеров:
"...Ахматова! Это имя – огромный вздох..." Эти слова пятьдесят лет назад вырвались из уст Марины Цветаевой. И мы повторяем их сегодня. И будем повторять всегда, потому что у больших художников нет смерти, есть только день рождения... Завершилась большая жизнь Анны Андреевны Ахматовой. Начинается, уже началось ее бессмертие..."
Ефим Эткинд говорил:
"В статье о Пушкине Ахматова писала, что Николая Первого и Бенкендорфа теперь знают лишь как гонителей Пушкина, как его ничтожных современников... Мы живем в эпоху Ахматовой. И наши потомки будут относиться к гонителям Ахматовой так же, как мы сегодня относимся к гонителям Пушкина".
Р. В тот же вечер было собрание в Союзе писателей – "Итоги литературного года". Кто-то из президиума объявил:
– Умерла Анна Ахматова. Почтим ее память вставанием.
Тамара Владимировна Иванова говорила взволнованно и гневно:
– Во дворе морга мне было смертельно стыдно за нашу организацию. Ведь времени было достаточно. Митинг мог быть и не самостийным, мог бы быть и здесь.
Ей отвечал Михалков:
– Хочу дать справку: это закономерно, что в адрес президиума тут ряд записок о смерти Анны Ахматовой. Спрашивают, почему московские писатели не получили возможности проститься. Считаю долгом рассказать, чтобы не было кривотолков. Она умерла в санатории, оттуда, как положено, была доставлена в морг Склифосовского – накануне праздника Восьмого марта. Тут уж ничего нельзя было поделать. По просьбе родственников вчера была по русскому православному обычаю панихида. А через три дня в Ленинграде будет гражданская.
Тамара Владимировна с места, громко:
– Все неправда! Все не так! Михалков:
– Я имею информацию от Союза писателей, от руководства, совершенно точную. Мы обращались в ряд инстанций, никаких препятствий нет. Меня самого многое удивило, но...
На этом собрании говорила и я (это оказалось моим последним выступлением в Союзе).
Говорила о замечательных рукописях, которые все еще не стали книгами: "Реквием" Анны Ахматовой, "Крутой маршрут" Евгении Гинзбург, "Софья Петровна" Лидии Чуковской, "Новое назначение" Александра Бека, вторая часть романа "За правое дело" Василия Гроссмана ("Жизнь и судьба", но тогда я этого названия не знала). И тоже спрашивала: почему московским писателям, почему москвичам не позволили проститься с великим поэтом?
Ответ секретаря московского отделения:
– Два слова о похоронах. Михалков сказал правду. Регламент был такой установлен. Но, конечно, московскому отделению – и я себя тут не отделяю надо найти возможность проводить Ахматову. Эту ошибку надо исправить, сделать большой вечер. А покойников бояться не надо!
Никакого "большого вечера Ахматовой" в Союзе писателей не было. А покойников боялись по-прежнему. Даже тех, кого хоронили торжественно Эренбурга, Паустовского, Твардовского. Их гробы охраняли, сопровождали до могилы мундирные и штатские стражи, не подпускали "посторонних"...
Из дневника Л.
9 марта. В полночь я уезжал в Ленинград вместе с Иваном Дмитриевичем Рожанским и Вячеславом Всеволодовичем Ивановым. На вокзале толпились уезжающие и провожающие. Михаил Ардов с приятелями принес чемоданы Анны Андреевны, среди них главный – с рукописями, тетрадями, записными книжками. (В последующие годы я с горьким чувством вспоминал, как мы своими руками отдали их на вокзале встречавшим нас родственникам. Ирина Пунина разорила и разбазарила потом бесценный архив, продавала по частям в ЦГАЛИ, Ленинградской библиотеке Салтыкова-Щедрина, постыдно судилась с единственным законным наследником Львом Гумилевым.)
...Большой сине-белый собор. Пришли втроем с И. и М. Внутри – толчея. Обедня заканчивалась ритуальными здравицами, потом поминаниями по спискам. Толпа все густела. Вижу много знакомых лиц, ленинградские литераторы. Началось отпевание, но не видно, где гроб. Угадываю – там, куда шел митрополит. Люди с фото– и киноаппаратами снимают, подсвечивают, взбираются на табуретки. Внезапно пронзительный крик: "Хулиганы! Прекратите! Здесь храм!" Кричит Лев Гумилев... Пели, молились дольше, чем в Москве на панихиде. Служили пышнее и казеннее... По-своему казенно. Но вопреки всему, по-новому внятно сжимает сердце "Прости грехи вольные и невольные, с умыслом и без умысла... и сотвори вечную память..."
Сотвори память!
Когда началось прощание, мы сперва протиснулись к выходу, уже оттуда пробились к гробу. Юноши и девушки, сцепив руки, стояли живой оградой вокруг.
...Анатолий Найман заметил нас с И., пропустил. У гроба Аня, в темно-лиловом шарфе, заплаканная, усталая. По-светски знакомит с нами Льва Николаевича: "Это московские друзья Акумы" *. Он похож на мать лицом и какими-то интонациями, оттенками голоса. Но весь мельче. Невысокий. Болезненно одутловатое лицо. Глаза тусклые. Сердито кивнул нам, отрывисто, словно отмахиваясь, торопливо пожал руки. Отдаю ему стихи Беллы Ахмадулиной, посвященные смерти Ахматовой.
* Так называли Анну Андреевну в семье Пуниных.
– Никаких стихов у гроба не надо. Пошлость!
Вокруг много молодых. Бледный, взъерошенный Иосиф Бродский, угрюмо потемневший Толя Найман, незнакомый нам парень, широколицый, волосы в кружок, рот искривлен болью.
Вдоль гроба идут и идут – петербургские старухи в шапочках, повязанных шалями, нарядные девушки, юноши, интеллигенты, работяги в старых ватниках и снова петербургские старушки. Они целуют в лоб, покрытый белой полоской с черной славянской вязью. Некоторые плачут тихо, другие вслух причитают: "Боже, какая красивая". Распорядитель испуганно бормочет:
– Товарищи, пожалуйста, прошу поскорее, другие тоже хотят проститься. В Союзе писателей надо быть в два.
Кто-то сказал:
– Какая огромная ахматовка.
Молодые цепью оттесняют толпу. Выносим гроб к катафалку. Церковный двор запружен. На паперти – нищие, громко переговариваются.
– Она молитвенная была, прилежная... Завсегда подавала не меньше двугривенного, а то и по рублю на праздник. Хорошая была женщина, Царствие ей Небесное...
Пытаемся догонять катафалк на такси, на Литейном постовой милиционер задерживает: – Въезда на Воинова нет. Правительственные похороны.
Еще недавно ее поносили, прорабатывали от Владивостока до Либавы, но похороны "правительственные".
У Дома писателей толпа. Очередь на несколько кварталов. Сую писательский билет сначала лейтенанту, потом майору, потом полковнику, нас втискивают вне очереди в главный парадный вход. Сочувствующий милиционер: "Вы нажмите, утрамбуются". Там давка. Движемся медленно, шажками, подолгу стоим. За несколько минут одну ступеньку.
На втором этаже у гроба идет гражданская панихида.
В Комарове на кладбище двинулись несколько автобусов и множество легковых машин. У выезда из города внезапная остановка, все повернули обратно. Оказывается, забыли крест. Легковые машины обогнали катафалк. Большая толпа встречала его у ворот кладбища. В Комарове еще настоящая зима. К вечеру стало подмораживать. Топтались в снегу более ста человек. Олег Волков сказал:
"Семья просит, чтобы вы говорили у могилы". Речь у меня была подготовлена, впервые написал заранее. Волков несколько раз настойчиво называл мою фамилию ленинградскому литератору, открывшему траурный митинг.
Первым говорил Юрий Макогоненко. Вместо меня назвали Михалкова. Он в толпе грелся, попрыгивая, толкал соседей плечами, едва ли не хихикая. Достал из кармана бумагу с машинописным текстом и прочел нечто бесцветное, бездумное.
Потом говорил Арсений Тарковский, с трудом сдерживая слезы.
Последнее целование. Священник посыпал земли, положил листок с молитвой. Гроб забили. Когда забросали могилу, возник спор, куда ставить крест, в головах или в ногах. Спорили все более шумно, ссылаясь на обычаи и церковные правила. Высоким голосом сердился Лев Николаевич. Возражал ему священник. И опять кто-то сказал: "Посмертная ахматовка".
В ту же ночь мы уехали в Москву. В вагоне Надежда Яковлевна Мандельштам рассказывала о поминках в комаровской будке: "Пунины ненавидят Леву, он их тоже. Теперь начнется с архивом. Ирина Пунина еще натворит..." Она оказалась права.
* * *
Л. Первый вечер памяти Ахматовой устроили студенты математического факультета МГУ 31 марта 1966 года.
За полчаса до начала Тарковского и меня пригласили в деканат. Секретарь парткома и заместитель декана, встревоженные и смущенные, спросили, о чем мы собираемся говорить. Не можем ли показать тексты или хотя бы "тезисы выступлений".
Мы отказались:
– Никаких текстов и тезисов нет. Будем говорить то, что знаем, помним.
– Но вы понимаете, не надо заострять, ведь возможны политически сомнительные моменты. Среди наших студентов, то есть у некоторых, есть нездоровый интерес... Ведь было известное постановление ЦК, оно еще не отменено. Но, с другой стороны, конечно, великая поэтесса... Это первый вечер, нельзя допускать, чтобы возникла нездоровая политическая сенсация.
Мы с разной степенью раздраженности отвечали, по сути, одно и то же. Мы не собираемся устраивать никаких политических демонстраций, все будут говорить о великом поэте.
Начал студент В. Гефтер.
"Анна Андреевна обещала нам в прошлом году, что в первый же приезд в Москву придет к нам. Она не пришла, но она с нами".
Арсений Тарковский
"...Анна Ахматова умерла в том возрасте, когда людей принято считать старыми. При каждой встрече с ней я радовался тому, что ее ум становился все глубже, поэзия все больше адресована векам. Процесс внутреннего развития продолжался у нее до самого конца..."
Маргарита Алигер рассказывала о том, как она очутилась с Ахматовой в одной каюте, когда уезжали в эвакуацию:
"Анна Ахматова всегда была достойна времени, когда жила... Она была соизмерима с великими событиями истории и за это историей вознаграждена..."
Семен Липкин
"...Все говорили здесь о гармонии. Это верно. Но есть еще одна вещь, которая делает поэта поэтом. Это мысль. Без глубокой мысли нет поэзии, хотя она не составляет всего в поэзии... Когда читаешь Ахматову, – а я читаю ее всю жизнь, – как Пушкина, Лермонтова, Тютчева, поэтов ее ряда, всегда ощущаю, она умнее тебя...
...Вы, математики, знаете: то, что несправедливо, то неверно. А раз неверно, то и бессмысленно. Нет такой силы, которая отняла бы у Ахматовой Россию, а у России – Ахматову".
Вяч. Вс. Иванов
"Анна Ахматова много читала, много думала и о том, что отличает древнюю культуру Востока от Запада, и о том, что значит современная наука и чем она похожа на современное искусство. Но меня уводит от воспоминаний об этих разговорах мысль о ее судьбе. Большой поэт всегда смотрится в судьбу, как в зеркало...
Ее судьба была страшной. Анна Андреевна сама это понимала, но знала наперед, что связана именно с этой судьбой.
После тифа в Ташкенте ей пригрезилась пьеса, которая оказалась настолько похожей на то, что случилось потом, что она пьесу сожгла... Ей были присущи ясновидение, колдовство, ворожба, это особый дар, без которого не бывает великих поэтов... При этом она человек на редкость здравого смысла, веселый. Трудно представить себе, насколько веселый. До самого последнего времени для нее не существовало возраста. Иосиф Бродский, стихи которого она так ценила, был для нее таким же современником, как и Мандельштам, которого она всегда выделяла из ряда великих поэтов".
В заключение слушали магнитофонные записи. В большом зале, в безмолвии нескольких сотен молодых людей ее голос звучал совсем по-иному, чем раньше, когда мы слушали ее дома, звучал по-новому печально и торжественно.
В тот же вечер я прочитал речь, которую не удалось произнести у могилы.
"Поэзия Ахматовой, ее судьба, ее облик – прекрасный и величественный олицетворяет Россию в самые трудные, трагические годы ее тысячелетней истории.
"Анна всея Руси" – так называла ее Марина Цветаева.
Анна всея Руси! Это гордость, непреклонная и в унижениях, и в смертельном страхе. Это смирение, именно смирение, а не кротость, и насмешливая трезвость даже в минуты высокого торжества. Величавая скорбь и вечно молодая озорная улыбка, женственность самая нежная и мужество самое отважное. Сильная изящная мысль ученого, ясновидение строгой пророчицы и неподдельное, наивное изумление перед красотой, перед тайнами жизни, та ведовская одержимость, когда чародейка и сама зачарована любовью, дыханием земли, колдовскими ладами заговорного слова.
Наше священное ремесло
Существует тысячи лет...
С ним и без света миру светло.
Но еще ни один не сказал поэт,
Что мудрости нет, и старости нет,
А может, и смерти нет.
Анна всея Руси, венчанная двойным венчанием – терновым венцом и звездной короной поэзии.
Ее поэзия целостна и многолика, она растет из живых противоречий, из единства сердца и разума, неостудимо-жаркого смятенного сердца и разума, блистательного, прозрачно-ясного. Ее поэзия открыта, распахнута настежь и сокровенна, таинственна, как ее жизнь, исполненная безмерных страданий и беспримерных побед, долгих печалей и мгновений радости...
В стихах Ахматовой – напевы русских песен – скорбных плачей, тихих молитв, лукавых частушек, безысходной острожной тоски, неизбывные мечты о счастье и бездны отчаяния.
В самых разных стихах – разных по настроению, по темам, по словарю всегда явствен ахматовский лад, звучит ее неподражаемый голос. Но явственно также их корневое родство с Пушкиным, родство прямого поэтического наследования, родство слова и мироощущения, глубоко национального и вселенского. Ее поэзия запечатлела строгие ритмы петербургского гранита; свечение белых ночей; шелест царскосельских рощ, северных лесов и садов Ташкента; дыхание Невы и Черного моря, разрывы бомб на улицах блокадного Ленинграда; историю и современность России.
Пушкинская "всемирная отзывчивость" (Достоевский) присуща и Ахматовой, так же, как едва ли не всем нашим лучшим поэтам. В ее стихах живут образы древней Эллады и Рима, библейского Востока и современной Европы. Мужество Лондона, пылающего под бомбами, боль Парижа, захваченного гитлеровцами, это и ее мужество и ее боль...
Ее величие тем более явственно, что проступает отнюдь не в пустыне. Анна Ахматова была и наследницей и современницей великанов. Наш век озарен несравненным созвездием – Блок, Хлебников, Белый, Гумилев, Маяковский, Есенин, Мандельштам, Ходасевич, Цветаева, Пастернак. Она замыкает ряд, завершает эпоху.
...Она бессмертна, как бессмертно русское слово. А ее хулители осуждены либо на высшую меру полного забвения, либо на вечное, геростратовски-постыдное заключение в нонпарели комментариев к последнему тому будущего академического Полного собрания ее сочинений.
Для всех, кто знал Анну Андреевну, кто испытал счастье видеть ее и слышать, жизнь стала беднее, тусклее.
Однако нам остается память о ней, печальное и гордое утешение.
...Вечная память. Это не только слова молитвы – заупокойной скорбной мольбы и надежды. Это убежденное знание. Сознавая и чувствуя первозданный смысл этих слов, мы твердо знаем и верим – вечная память".
ЧУДО КОРНЕЯ ЧУКОВСКОГО
1. Идем издалека
Л. Вначале был "Крокодил". Эта книга – одна из первых, которую читал самостоятельно, не по складам. Значит, примерно в восемнадцатом году. Стихи нравились и запоминались сами собой. А книжка, хотя и сказочная, полная веселых нелепиц, казалось, таила еще и некий сокровенный смысл. То ли от бонны-немки я услышал, то ли кто-то из ребят во дворе рассказывал, то ли сам додумался, но в первый школьный год я был убежден, что "Крокодил" книга про революцию, что звери – это красные, а городовой и Ваня Васильчиков – белые, сам же Крокодил – вместо Ленина и Троцкого.
...Несколько лет спустя в газетах и журналах шумели о "чуковщине". Тогда ниспровержение сказок и фантастики меня не смущало, все это пережитки старого режима, а детей новой эпохи следует сызмальства приучать к правде, к разумному, научному пониманию природы. Нигде и никогда не было и нет никаких великанов, гномов, русалок, фей; ни звери, ни вещи не могут разговаривать. Значит, незачем сочинять и печатать выдумки...
Книгу "От двух до пяти" я прочел, когда работал в заводской газете. Читал с удовольствием. Запомнил словечки, смешные фразы. Но это были милые безделки, пестрые бирюльки у подножия великих строек пятилетки.
Студентом в Москве я несколько раз слышал, как Чуковского и "чуковщину" сердито поминали в лекциях по педагогике и педологии. Товарищи, ходившие на вечер памяти Маяковского в клуб МГУ, рассказывали будто, Шкловский набросился на Чуковского чуть ли не с кулаками. Этакий коротыш накинулся на верзилу. Кричал: "Вы всегда ненавидели Маяковского, а теперь примазываетесь..."
Увидел я Чуковского впервые весной 1940 года. На большом собрании литераторов и театральных работников обсуждали его статью о шекспировских переводах Анны Радловой, которые он критиковал уничтожающе резко. Многие примеры неудачно переведенных слов и выражений были убедительны. Однако запальчивый тон, категорические оценки и выводы представлялись несправедливыми, предвзятыми. Консервативный стародум отвергал новаторские дерзания.
Дискуссией руководил Михаил Михайлович Морозов, заведующий кабинетом, Шекспира при ВТО. Он был тогда – не только для меня – самым авторитетным шекспироведом и явно благоволил Радловой. В кулуарных доверительных разговорах он давал понять: Чуковский набросился на Рад-лову теперь, хотя переводы опубликованы давно, потому что ее некогда похвалил Радек, которого недавно осудили в процессе "Троцкистско-бухаринского центра", и, вероятно, теперь никто не осмелится заступиться. А сам Чуковский и его сын хотят либо заново переводить, Шекспира, либо редактировать старые переводы. "Корней хитрейшая бестия, ничего не делает без расчета..."
Выступая в дискуссии, Морозов обильно цитировал Шекспира по-английски, щеголяя оксфордским "королевским" произношением, и доказывал, что переводить великого народного британского драматурга, который писал изысканнейшим, возвышеннейшим, грациознейшим поэтическим стилем, однако не пренебрегал и сочным, смачным, грубоватым, воистину площадным просторечием, следует отнюдь не архаичным, высоким стилем и не усредненным, приглаженным книжным языком, а живой, современной речью. И вполне допустимы вольности.