355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лев Копелев » Мы жили в Москве » Текст книги (страница 12)
Мы жили в Москве
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 09:58

Текст книги "Мы жили в Москве"


Автор книги: Лев Копелев


Соавторы: Раиса Орлова
сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 29 страниц)

На обратном пути: "Я наконец прочитал роман "Доктор Живаго". Мне не понравилась эта книга".

Лев: "А В., который тебе так нравится, считает ее вершиной нашей литературы. Надо бы вам поспорить". – "Зачем же спорить? Каждый воспринимает по-своему. Зачем одному пытаться переубедить другого? Не хочу и думаю, что невозможно убедить другого человека воспринимать роман так, как воспринимаю я".

20 марта. У Евгения Евтушенко. Вознесенский, Аксенов, Ахмадулина, Окуджава, Евгения Гинзбург и мы со Львом. Аннемари осталась в гостинице, болит голова.

Генрих: "Поймите, за приезд сюда, за встречи с друзьями я вынужден платить, вынужден встречаться с функционерами".

– Кто, по-вашему, лучшие советские прозаики?

Евтушенко: "Платонов... – Потом добавляет. – Зощенко, Булгаков, Бабель, Домбровский".

Белла: "Только Платонов".

Аксенов: "Проза Мандельштама".

Лев произносит тост: "Двести лет тому назад энциклопедисты верили, что если все станут грамотными, если будут хорошие дороги, по которым будут ходить удобные омнибусы, человечество будет счастливо. Сто лет назад наши основоположники верили, что если отменить частную собственность, то при паре, электричестве, железных дорогах не будет войн и все будут счастливы.

А сейчас мы знаем, что и завоевание космоса, и телевидение не устраняют войн и не приносят счастья.

Но и двести и сто лет назад существовали иррациональные ценности, их воплощает ваше ремесло, их воплощает творчество Генриха Бёлля".

Когда мы уже уходили, Белла Ахмадулина шепнула: "Скажите ему, чтобы он за нас молился".

Странно – за столом сидели люди с всемирной славой: Бёлль, Евгения Семеновна, Аксенов, Евтушенко, Вознесенский, Окуджава...

Поэты начали читать свои стихи, Лев переводил для Генриха. Когда дошла очередь до хозяина дома, гости заторопились уходить.

...Еще недавно они были друзьями, а сейчас их отношения далеки от строки из песни Окуджавы, посвященной Ф. Светову:

Возьмемся за руки, друзья,

Чтоб не пропасть поодиночке...

Они не держатся за руки. Они становятся друг другу все более чужими...

Из дневников Л.

Март, 1971 год. Опять письмо от Ш. из "Фройндшафт" *. Они хотят что-нибудь о Бёлле. И как раз вчера получили его неопубликованные стихи. "Кельнский самиздат"! Впервые читаю Бёлля-поэта. Перевожу Р. и друзьям. Поэзия, пробивающаяся сквозь косноязычный перевод. Срочно спрашиваю разрешения опубликовать. И помощи в комментариях. (Кто такой Гереон? В Москве никто из германистов не знает.)

* "Фройндшафт" – немецкая газета, выходящая три раза в неделю в городе Целинограде. Там с сорок первого года живут несколько сот тысяч немцев, высланных с Волги, с Кавказа, с Украины.

Письмо от Г. Б. Разрешает публиковать стихи. А Гереон, оказывается, популярный кельнский святой мученик, римский офицер-христианин, погиб вместе со своими легионерами, не отступаясь от веры...

Все-таки знаменательно – стихи Бёлля будут впервые напечатаны по-немецки в... Казахстане, в городе Целинограде. Тоже ирония истории!

7 октября. Пришел без предупреждения С., он теперь ведает поэзией в "Новом мире". Жовиальничает и мнется, мол, как живете, почему не показываетесь, хотя до сих пор мы только здоровались.

Спрашиваю прямо, в чем дело. "Хотим напечатать что-нибудь ваше про Бёлля. Он ведь, кажется, приехать должен? И ему, и вам, и нам будет приятно". Так, все ясно. Показываю номер "Фройндшафт": "Могу для вас перевести и сделать врезку". Полный восторг! Давайте, давайте скорее. К первому номеру".

Вокруг А. Солженицына ситуация становилась все более сложной. С одной стороны, ширилась мировая слава, в 1970 году он был награжден Нобелевской премией. С другой стороны – нападки в советской прессе на него усиливались.

Бёлль – неустанно, при всех обстоятельствах – защищал Солженицына. Оба непременно хотели встретиться.

* * *

Из дневников Р.

15 февраля 1972 г. Прилетели Бёлли. В аэропорту увидели их сначала издали, в очереди к паспортному контролю. Движутся медленно, пропускают, как сквозь шлюзы. Он выглядит измученным. И раньше я знала от Льва о травле: шпрингеровские газеты обвиняли Бёлля в том, что он вдохновляет террористов и даже помогает им. Неужели этому верят, могут верить?

Как ему это должно быть мучительно. Нет, не предназначен он для политической деятельности – ни в каком обществе, ни в какой форме.

Едем в гостиницу. Опять "Будапешт". Аннемари рассказывает: с осени они побывали в Югославии, в Венгрии, в Ирландии, в США, в Англии, в Швеции...

17 февраля. В мастерской Биргера. Генрих опять говорил, что у Б. на этих картинах свет – не предмет изображения, а материал, средство художника.

Рассказывает о поездке в США: "В этой стране трудно жить слабым людям, очень трудно". Во всем, что говорит, – неприязнь к богатым, к благополучным, к пресыщенным.

Генрих рассказывает: "Стеженский меня почти истерически упрекал, что я хожу "не к тем людям". Я рассердился: "Не учи, буду ходить к тем, к кому хочу. Если помешаете, устрою большой скандал".

В СП все эти дни паническая суета – как предотвратить встречу Бёлля с Солженицыным? В. Стеженский заходил ежедневно, а три года не бывал. Спрашивал каждый раз: "Генрих не у вас?" Я разозлилась: "Поищи под столом или под кроватями". Прибегала вибрирующая Н.: "Они не должны встречаться. Неужели вы не понимаете, что это повредит всем. После этого у нас запретят книги Бёлля". Заходил Костя, ему везде мерещатся филеры – у нашего подъезда, на противоположном тротуаре. И машины, паркующиеся против наших окон.

18 февраля. А. и Г. приехали к нам из редакции "Иностранной литературы" обедать. Они довольны, что у нас никакой торжественности, что мы их не "принимаем", а просто вместе обедаем. Потом Генрих с Л. пошли серьезно, без помех разговаривать в парк.

Вечером собралось почти тридцать человек. И возникло подобие пресс-конференции. Его посадили за стол, остальные разместились на стульях, на диване, на полу. И опять вопросы превращаются в споры. Некоторые очень страстно, напористо наседают на него: почему на Западе бунтуют молодые? Ведь у них там есть свобода слова, свобода печати, свобода собраний; чего им еще недостает?

Он старается объяснить относительность свободы. "У нас по-настоящему свободные журналисты остались едва ли не только на телевидении. Те, кто в газетах, зависят в большинстве своем от издателей, от редакторов, от их партийных покровителей". И снова – беды Африки, Латинской Америки, Азии.

Минутами – будто разговор глухонемых.

Я слышу мало, отрывками, сную между комнатой и кухней.

Из дневников Л.

20 февраля. Мы с Аннемари и Генрихом у Солженицына. Блины. "Прощеное воскресенье". За столом И. Шафаревич – математик, член-корреспондент АН. Молчалив, очень благовоспитан, очень правильно говорит по-немецки...

Генрих лучится радостью. Вспоминает, как в детстве в школе больше всего любил математику. "Немецкий язык и литературу у нас преподавали очень скучно". О делах не говорим. С. уверен, что квартира прослушивается: только пишем на отдельных листах, которые сразу же уничтожаем.

Острое чувство: Бёлль не менее, чем С., – душевно, быть может, даже более, – близок традициям Толстого, Достоевского, Чехова. А мне он ближе и как писатель, и как человек. Для него каждый человек – всегда цель, люди никогда не средство, не иллюстрация (аллегория, олицетворение) идеи, принципа.

Несколько дней спустя.

Вторая их встреча – на нейтральной почве; все очень конспирируем. С. передал тексты своего завещания и еще кое-что. Ни в первый, ни во второй раз я не заметил филеров; впрочем, теперь у них есть электроника, издалека видят.

Г. Б. и А. С. друг другу понравились. У Генриха это как и всегда: все его чувства на лице написаны и в глазах. Но и С. вроде потеплел, хотя и с ним – говорит о своем и едва слушает.

22 февраля. Бёлли ездили во Владимир с Георгием Брейтбурдом, сотрудником Инокомиссии СП. "Он очень любезен, умен, но в идеологических вопросах жесток, не гибок. Но не так глуп, как Володя. Ему хочется приспосабливаться к европейцам".

Позвонил Анатолий Якобсон: "Наташку Горбаневскую освободили! Это тоже подарок Бёллю".

Рассказываю об этом Генриху. Он несколько раз просил за нее и сам, и от имени ПЕН-клуба. Он мог помочь, потому что у него была власть. Но ощущать власть для него – непривычно, нестерпимо. Это его обязывает переписываться, разговаривать с такими людьми, с которыми он вовсе не хотел бы знаться; и тут же оговаривается, что и среди функционеров есть люди... Вот Брейтбурд – функционер, но у него такие печальные глаза, та самая еврейская печаль.

Рассказываю ему о завете Короленко: "Ищите человеческое в человеке". Оказывается, он и Короленко читал. Вспоминает: рассказы Короленко и Лескова впервые прочитал в одном сборнике еще в юности. И тогда же ощутил: они очень хорошие, по-русски и по-украински хорошие. Но как объяснить, в чем их русскость и украинскость, – и тогда не мог, и сейчас не может.

Это ему нужно, он хочет писать о рейнском, рейнско-немецком. Геррес, Гейне, Маркс – прежде всего рейнцы.

С 23 февраля по 6 марта Бёлли были в Ленинграде, Тбилиси, Ялте.

24 февраля. Вчера в "Литгазете" – причесанное интервью с Бёллем. Две статейки против Солженицына – Мартти Ларни и какой-то гедеэровской дуры. И ко всему – страшное письмо Варлама Шаламова, проклинающего Запад и наших "отщепенцев", и Солженицына.

Так Чаковский подыгрывает Шпрингеру, целеустремленно дискредитируя Бёлля в глазах его читателей. В Союзе писателей, видно, разработана стратегия приручения Бёлля. Стеженcкий действует нахально, Брейтбурд и К. и Т. – ласково-обволакивающе или уныло-печально. Но Генрих не поддается. Ему очень одиноко. Дома травят, а здесь льстят.

Об этом сердито говорил и нам: "Я политик, я тактик. Их расчеты не оправдаются. И вовсе я не добродушный, как они воображают, да и вы тоже. Я умею быть очень твердым, очень жестким".

Вот и он самого себя не знает...

"За эту неделю не меньше пятидесяти человек требовали от меня, чтобы я помог им спасать Россию. И у каждого свой план, свой рецепт спасения".

Из дневника Р.

7 марта. Л. приводит Генриху запись беседы с ним, которую готовят в журнале "Иностранная литература". Возмущается искажениями смысла, вычеркивает, исправляет.

Несколько раз по поводу "подходов" к нему деятелей СП: "Я могу быть и очень злым". Напоминаю ему слова Горького о Толстом. "Барина в нем было ровно столько, сколько нужно для холопов". "Нет, это другое. По-моему, трагедия Толстого и в том, что он никогда не переставал быть барином".

Аннемари и Генрих поехали с Л. на Новодевичье кладбище. Поставили корзину цветов на могилу Твардовского. Заходили в церковь. При ней напоминанием о монастыре живут девять стареньких монахинь. Генрих подробно расспрашивал одну о жизни.

8 марта. С утра у Самойловых в Опалихе. Аннемари и Генрих слушают стихи С. в подстрочных переводах Л.

С. читает отрывки и пересказывает поэму "Нюрнбергские каникулы". Поэт, Витольд Ствош, средневековый скульптор, резчик по дереву и сказочный кот идут в "преславный Нюрнберг".

Генрих: "А вы знаете, о чем нам говорит название этого города?"

"Знаю, нацистские парады, а потом – процесс военных преступников. Но мой Нюрнберг, Нюрнберг Ствоша и Ганса Сакса будет жить дольше того, о котором думают сегодня у вас".

"Приезжайте, я поведу вас в Нюрнберг".

"Скорее я попаду в свой. Ведь мои нюрнбергские каникулы – это убегание от смерти".

Долгие разговоры о ПЕН-клубе, о том, что теперь угрожает Солженицыну.

На обратном пути Генрих в машине мне: "Не оставляй Л. и не болей. Когда Аннемари больна, я – как потерянный. Такие уж мы эгоисты".

Вечером ужин с литераторами. Снова и снова – воспоминания, рассказы о тридцать седьмом годе.

И снова находится радикал: "Вы в ФРГ должны иметь такое правительство, которое нас бы несколько лет бойкотировало, быть может, это сбило бы с наших спесь".

И так говорил еще не самый крайний. Его приятеля не позвали на ужин, чтобы тот не устроил скандала "гнилому либералу" Бёллю.

9 марта. Как все эти дни, c утра звонит Генрих. Голос усталый, печальный. "Мне здесь трудно. Все возлагают на меня самые разные надежды. А я не могу их оправдать. И вам станет легче, когда я уеду. Я ведь вижу, что к вам пристают, как многие жалуются, что меня "показали" не им, а другим".

11 марта. Приехали с Генрихом к Надежде Яковлевне (Мандельштам). "Я должен увидеть эту великую женщину. Чем ей можно помочь? Что я должен для нее сделать?"

Она в постели. Тяжелая одышка.

Он осторожно расспрашивает. Она: "Я жалею, что родилась в России..."

"А я часто представляю себе, что было бы со мною, если б я родился в России или в Китае..."

Она расспрашивает о немецкой молодежи.

Оба не ждут от будущего ничего хорошего.

Вечером звонила Н., которая оставалась у Надежды Яковлевны. Та говорила: "У него на редкость хорошее лицо... Оказывается, есть еще и там люди, которые испытывают ответственность за нас, за нашу страну".

12 марта. Генрих пришел возбужденный, раздраженный. Предстоят визиты к Льву Гинзбургу, потом к Константину Симонову. "С вами и вашими друзьями я говорю все, что думаю и чувствую... А там придется выбирать выражения, там будут и функционеры. Но и с ними я должен видеться, должен для того, чтобы иметь возможность видеть других, своих".

13 марта. Генрих идет на обед с руководителями Союза писателей, они его давно и настойчиво приглашали. Л. очень раздражен: "Зачем это нужно?" Я успокаиваю: "Ведь Генрих – писатель, он должен встречаться не только с друзьями".

После обеда мы у них в гостинице. Они рассказывают: "Были Верченко, Озеров, Луконин – "толстый поэт" – с женами". А до этого в издательстве "Прогресс" Генриху представили Павлова, переводчика Сталина.

За обедом длинные и скучные тосты. Генрих молчал. Озеров все нажимал: "Мы – ваши друзья, а вы нам не верите, встречаетесь не с теми людьми, с кем надо". Генрих: "Я встречаюсь со своими друзьями". – "Это мы ваши друзья, поймите". И говорил еще больше и все одно и то же, о советском миролюбии и советском гуманизме, о некоторых злопыхателях, обиженных тем, что их народ не признает... Сосед Аннемари по столу (видимо, заметив ее отчужденность), сказал: "Вам, наверно, непривычны наши речи". Аннемари: "Что вы, мне такие речи очень привычны, ведь мы оба учились в католических школах". Сосед поперхнулся.

Генрих: "Озеров считает меня школьником, нашкодившим, но не совсем безнадежным".

Вечером у В., новой приятельницы Бёллей. Понедельник, тринадцатое, но вечер получился прекрасным. Л. много пел украинские, русские и немецкие революционные песни. Наши меломаны ужасались, а Генрих и Аннемари были довольны. Просили еще. Генрих: "У меня с песнями сложные отношения. Сначала в скаутах, потом трудовая повинность, потом солдатчина. Подъем в пять утра; стоишь сонный, голодным, и команда – "веселую песню".

Тосты Л: "Упаси нас Бог от спасителей всего человечества и отдельных стран. А Генрих спасает людей. Это единственное, что можно сделать". Генрих: "Мы с Аннемари в Кёльне иногда говорили, что, пожалуй, самые лучшие наши друзья – в России".

Я сказала, что Бёлль научил меня различать причастие буйвола и причастие агнца. Этот выбор нам приходится делать ежедневно.

На обратном пути Генрих: "Я боюсь – завтра в Прагу. Этой поездки я боюсь. Там все гораздо хуже. И там возлагают на меня ответственность, слишком большую".

14 марта. Провожаем Бёллей. Кроме нас с Костей Богатыревым на аэродроме только функционеры. Косоруков смотрит откровенно ненавидяще, остальные отстраняются, едва здороваются.

* * *

8 февраля 1975 года.

Р. Встречаем Бёллей в аэропорту. Они стоят в очереди к пограничнику проверка паспортов. Ирина Роднянская: "Может быть, лауреату Нобелевской премии можно без очереди?" Но они продолжают стоять.

На этот раз визу ему посол Фалин привез домой.

Оставляем вещи в гостинице и едем к нам пить чай.

Они оба выглядят лучше, чем три года назад. Хотя он вдруг приложил руку к левому уху: "Не слышу. Забыл дома уши". – "Что случилось?" "Старость". (Оказалось, что частичная потеря слуха после небольшой автоаварии.)

У нас Вильгельмина, Борис, Костя с женой.

Л. Бёлли рассказывают, как ровно год тому назад к ним прилетел Солженицын.

Сначала был телефонный звонок министра: "Примете ли гостя?" "Конечно, если он захочет". Потом позвонил Брандт с тем же вопросом, получил тот же ответ. А. Солженицына привезли из Франкфурта на машине. И следом – сотни машин корреспондентов со всех стран. Заглядывали в окна, в щели ставен. Дом в осаде. Взвод полиции. На кухне – полицейский командный штаб. Во дворе – полевые кухни.

Александр не успокоился, пока не позвонил в Москву, не поговорил с женой.

"Нам с ним было хорошо. Опять поразила его твердость. Он увидел снимок на стене: "Это ваша мама?" – "Нет, Роза Люксембург". Он очень удивился, но ничего не сказал.

С Цюрихом я поддерживаю все время связь – переписываемся и говорим по телефону, мы хотим вскоре повидаться...

Кто-то предложил, чтобы несколько наших писателей – Ленц, Грасс, Фриш – встретились бы с ним, поговорили, рассказали бы о том, что происходит у нас. У него представления о нашем мире нереальные. Но я был против; из этого ничего не могло получиться...

...Мне очень понравился "Голос из хора" Синявского. Автор по-настоящему образован, у него чувство юмора, пишет смело...

...Прочитал книгу В. Корнилова "Без рук, без ног" – очень интересно. Сочетание традиционного письма и эксперимента.

Расспрашивает о Надежде Яковлевне: "Как наша старая дама?"

Пришел еще гость, В. Корнилов. Пересказываем похвалу Бёлля.

"...Я эту повесть писал в Якутии. А перед этим все читал "Хлеб ранних лет" ...Мне важнее всего там – два потока времени: медленное прошедшее и быстрое настоящее... В книгах Бёлля есть безумие, оно мне очень близко. Каждый писатель немного безумен. И в отношениях Бёлля с Богом есть безумие".

Бёлль слушает задумчиво, переспрашивает. Ему кажется, что это опасная почва для размышлений.

Рассказывает, что редактирует перевод Евангелий. Они обнаружили 2500 ошибок. "Это ведь писали не ангелы, а люди".

Рассказывает:

"Один из недавно эмигрировавших советских литераторов выступал в Западном Берлине на собрании, устроенном, Шпрингером и, Штраусом, и говорил о епископе, Шарфе как о фашисте. Шарф молодым священником был в Сопротивлении, сидел в гитлеровском концлагере, потом – в ульбрихтовском. Он подлинный христианин. Он приходил как священник ко всем заключенным. Приходил и к тому нацистскому болвану, который стрелял в советского солдата. Приходил и к террористам.

А литератор, называющий себя правозащитником, говорил гнусности о, Шарфе в аудитории, где половина – старые и новые нацисты".

Только прожив несколько лет в Германии, мы поняли, насколько сложна и трудна была жизнь Генриха в те годы. Мы до такой степени были захвачены всем, что происходило у нас, так много было наших забот и горя, что мы и не могли себе представить все, что пришлось претерпеть ему и его семье в семидесятые годы. Его тогда травили как "вдохновителя" террористов, не прекращались злобные нападки по радио, по телевидению, в бульварных газетах. Его проклинали и некоторые церковные и политические деятели. Полиция проводила обыски в квартирах его сыновей, он получал письма с угрозами.

Мы знали обо всем этом больше, чем наши московские друзья и знакомые. И все же это знание было поверхностным. Извне, со стороны.

Когда Бёлль приехал в Москву в 1970 году, некоторые радикальные диссиденты возмущались: "Как может он приезжать после вторжения в Чехословакию? Как может он общаться с функционерами разбойничьего государства?"

Напрасно старались мы переубедить таких максималистов. Отважные, самоотверженные, фанатичные, но односторонние, они владели абсолютной истиной в двухмерном мире.

Но мы сами и не подозревали, до какой степени односторонними были наши отношения с Генрихом Бёллем. Мы возлагали на него наши заботы, страхи, горести. К нам часто прибегали: "Надо немедленно сообщить Бёллю: такому-то, такой-то угрожает опасность... Такие-то арестованы..." И мы писали ему, телеграфировали, звонили и недостаточно думали о том, что он все чаще, все тяжелее болеет. И что каждая наша просьба отрывает его от работы, и это бывает мучительным...

Бёлль не хотел проводить очередной конгресс ПЕН-клуба в Югославии там писатели сидят в тюрьмах. Но к нему приехал посол Югославии уговаривать: "Ведь вы можете помочь".

После заседаний Конгресса Тито пригласил его, Притчетта, еще нескольких коллег к себе. Показывал парк, которым гордится. Долго говорил о соловьях. Бёллю это надоело. "Я стал спрашивать об арестованных. Он сделал вид, что не знал. Обещал помочь. Но обманул, вскоре арестовали Михайло Михайлова".

"Тито говорит по-немецки с акцентом, но свободно. Его заботят национальные проблемы и что будет после его смерти. Любезен. Умная, хорошая жена; вот она просто обрадовалась, когда я заговорил о заключенных".

На перевыборной конференции ПЕНа его спросили: "Почему СССР не вступил в ПЕН-клуб во время вашего президентства?" Бёлль ответил: "Я был против. Они исключают писателей именно тогда, когда тех преследуют власти".

Его спрашивали о контактах; ответил, что контакты были, но односторонние. "Они приглашают, кого они хотят, а к нам посылают не тех, кого мы приглашаем, а вот уже двадцать лет тех же самых old boring boys".

Из дневников Р.

9 феврали. Воскресенье. Утром Аннемари и Генрих у нас. Рассказывали о сыновьях, о поездке в Израиль. Мы знакомили с нашими внуками – Леней и Маришкой.

Едем в Переделкино. Кладбище, могилы Пастернака и Чуковского. Дом Пастернака. Генрих: "Как здесь все запущено, разорено..."

Дом Чуковского – любовно, бережно устроенный музей. Генрих: "Такое вижу впервые. Хотя, кажется, дом Гёте в Веймаре похож. У нас это не принято".

Вечер – на даче Евгения Евтушенко. Празднуется день рождения его жены Гали.

Майя Луговская произносит тост: "Необходимы новые идеи".

Бёлль возражает: "Нет, идея христианства прекрасна, идея социализма тоже хороша, и они друг другу не противоречат. Главное – не идеи, а то, как их воплощают в жизнь".

10 февраля. Еду в мастерскую Биргера. Впервые вижу двойной портрет Андрей Сахаров с Люсей. Мне нужно долго смотреть, чтобы "войти" в портрет. Жаль, что не видны его глаза, веки приспущены.

Аннемари на обратном пути: "Мне по-прежнему больше нравятся пейзажи, чем портреты".

Генрих вспоминает, как в прошлый раз ездил в Ялту и Грузию, его сопровождали "жадные и глупые функционеры". Ответственный сотрудник Союза писателей прямо выпрашивал у него деньги (то же самое мы слышали от Анны Зегерс и Эрвина, Штриттматера).

Генрих прочитал английский перевод книги Л. "Хранить вечно". Когда мы вдвоем: "Хотел бы поговорить с тобой. Понимаешь ли ты, на что вы идете, чем рискуете? Готова ли ты?"

– Я понимаю. Я готова. (Так ответила. А себя спрашивала: готова ли?)

...В посольстве ФРГ возня вокруг приема Бёлля: "Кого приглашать из русских?" Они хотели только деятелей СП и нескольких официальных писателей. Он сказал, что не придет, если не пригласят его друзей. Посол телеграфировал в Бонн, согласовывал. "Нельзя вызывать новую напряженность, у ФРГ много выгодных торговых сделок в СССР". Решили прием делать только для немцев.

12 февраля. У нас. Условились с утра встретиться только вчетвером, а потом придут Сахаровы – знакомиться. Бёлли задержались. Люся с Андреем пришли раньше. Мы с Машей готовим обед. Внезапное открытие: выпить нечего. Андрей идет в "Березку". Маша: "Ну, ты даешь, мама, Сахарова за водкой послала".

Генрих и Андрей – понимание с первых минут. Они, кажется, даже внешне, по манере говорить, чем-то похожи друг на друга.

Сахаровы пригласили всех в Жуковку. Они спешили, им необходимо было уйти сразу после обеда.

"Сейчас роман не пишу. Отдыхаю. Очень устал".

Л. долго рассказывал о Короленко, о Сергее Алексеевиче Желудкове, о его либеральном, экуменическом православии.

"Да, я его помню. Но, к сожалению, здесь я встречаю чаще таких, для кого существуют только их проблемы, и весь мир обязан заниматься только их проблемами".

Аннемари: "Костя все меня убеждал, что вообще не надо было переводить фразу из "Группового портрета": "Каждый порядочный человек в юности хоть на время увлекался коммунизмом". Он говорил, что здесь эти слова не поймут, что это вызовет неприязнь, может даже от Бёлля оттолкнуть. Неужели он прав?"

Генрих: "Почему здесь не хотят понять, что для нас коммунизм – не опасность, для нас опасность – сдвиг вправо".

13 февраля. Лев болен. Бёлли поехали в Жуковку к Сахаровым с Костей Богатыревым.

14 февраля. В мастерской Эрнста Неизвестного. Эрнст показывает модели огромного монумента – памятник, символ мировой культуры. Должно быть стометровое сооружение, вроде похожее на дерево, с фигурами, буквами, орнаментом. Генрих: "Скульптор такого размаха может быть только в России. У нас вообще почти нет монументальной скульптуры... Где воздвигнуть это великанское творение?) Может быть, в Синае, у Суэцкого канала? На границе между Израилем и Египтом, Азией и Африкой?"

Обед у корреспондента немецкого радио Клеменса. Войновичи, Богатыревы, Корниловы. Генрих рассказывал, как в прошлый приезд Федоренко, Стеженский, Озеров убеждали его в своей любви и дружбе. Озеров даже обнял и расцеловал. "Стеженский меня вчера спрашивал: "А ты ни в ком не разочаровался из тех, кого защищал?" ...Ему я сказал, что ни в ком не разочаровался".

Каждый хочет поговорить с ним хоть несколько минут наедине.

С Войновичем.

– Надо организовать ПЕН-клуб и принимать не только диссидентов. Вот меня приняли во французский ПЕН на следующий день после того, как исключили из Союза писателей. Это была для меня моральная поддержка.

Генрих: "Мы тогда договорились с Пьером Эммануэлем, чтобы вас принять во французский, потому что тогда франко-русские отношения были лучше, чем германо-русские. Чем можно вам помочь сейчас? Я еще не читал ваш роман; вернусь – прочитаю, напишу рецензию".

Войнович: "Буду счастлив. Но еще прошу – напишите мне открытку, просто по почте".

Из дневников Л.

14 февраля. Вечером у нас. Встреча Аннемари и Генриха с четырьмя молодыми христианами. Три женщины и молодой парень. Философы, литераторы, богословски образованы.

Расспрашивают, почему западная молодежь так дико бунтует, почему ни церковь, ни Генрих не противостоят советской пропаганде, советской агентуре. Уже по их вопросам ясно: они убеждены, что студенты в Париже, в Берлине, в США и многие левые журналисты одурачены, доведены до безумия коммунистами, агентами КГБ. И вообще идет наступление Антихриста.

Генрих и Аннемари вместе пытаются объяснить, что вызывало недовольство студентов. В Берлине в шестьдесят седьмом году во время студенческой демонстрации против приезда шаха полицейские убили студента, и убийц не судили. Среди профессуры многие с нацистских времен ничего не забыли, ничему не научились. Бёлли говорят о войне во Вьетнаме, о миллионах голодающих в Африке, в Латинской Америке.

Едва успеваю переводить, они все время прерывают, особенно возбужден молодой человек. "А не кажется ли господину Бёллю, что он сам подвергается влиянию коммунистической или, скажем, социалистической идеологии?" Генрих: "А вы не задумывались над тем, почему лучшие писатели Латинской Америки стали социалистами, коммунистами – Астуриас, Маркес, Неруда, Амаду?.. Неужели все они – агенты Москвы? Они социалисты или коммунисты потому, что их народы голодают. И у нас в Германии главная опасность не слева, а справа. У нас левых не больше двух процентов..."

...Прерывают: "В октябре семнадцатого года в России было четыре процента большевиков". Генрих: "Но большевики были единая и воинственная партия. А среди наших двух процентов левых – сотни группировок, они враждуют между собой. Среди них есть и противники насилия, и наивные утописты". – "У вас скрытые симпатии к левым". – "Вовсе не скрытые. Потому что именно среди левых я нахожу многих людей, бескорыстно заинтересованных чужими бедами, которые стараются хоть как-то помочь, в том числе и вам".

"Неужели нет бескорыстных консерваторов?"

"Есть, мы таких знаем и уважаем. Вот я смотрю на вас, слушаю вас и убежден: родись вы в Сицилии, вы были бы коммунистами". И.: "Да, это так. В двадцатые годы я ходила бы в красной косынке. Мой дедушка был народовольцем".

Генрих смотрит участливо, слушает внимательно, но иногда взрывается.

"На меня набросились здесь некоторые ваши писатели – почему я написал письмо в защиту писателя, который сидит во франкистской тюрьме. Ведь здесь куда больше арестованных литераторов. Но такая бухгалтерия отвратительна. Когда подсчитывают, где больше, а где меньше страдающих. Почему люди, полагающие себя христианами, не могут сострадать вьетнамцам, которые погибают от американских бомб, или детям, которые умирают от голода?" Он начинает горячиться. – "Ведь против войны во Вьетнаме выступали и многие церковные иерархии, и гуманные консерваторы в Америке и в Европе..."

Девушки не хотят усугублять спор. Они любят Бёлля, и две возражают, чуть не плача. Переводят разговор на богословские темы. Почему на Западе такое обмирщение церквей? Они слыхали, что там уже не боятся отлучения.

Генрих: "А чего ж тут бояться? Ведь отлучает не Бог, а папа. Он тоже человек. Наш город Кёльн разные папы за семьсот лет отлучали то ли семьдесят два, то ли семьдесят три раза. Отлучали за непокорность епископам все население. Это означало, что церкви закрывали, нельзя было ни крестить, ни хоронить, ни венчать; тогда это ведь было очень страшно. Но и тогда находились смелые священники, которые служили тайные мессы в криптах в подвалах церквей, и там причащали, и крестили, и отпевали, и венчали. Они верили в Бога, а не в папу".

Он устал, непрерывно курит, пьет холодный кофе, глотает какие-то таблетки.

Аннемари: "У людей нашего поколения нет больше страха отлучения. Поэтому сейчас и отлучают реже. Старики еще боялись".

И.: "А мы очень боимся. Отлучение – ведь это ужасно. Это значит быть отвергнутым церковью".

"Почему?"

И.: "Потому что в нас дух послушания".

Генрих: "В этом наше различие. В Восточной церкви сильнее символическое начало. А у нас отлучение всегда было орудием политической борьбы".

"Вы знаете Евангелие с детства. Вы привыкли. А мне оно открылось уже взрослой. Я и раньше видела добро, но всегда бессильное, жалкое. А тут впервые ощутила связь добра и силы. Церковь – это сила".

Аннемари: "А по-моему, христианская церковь и сила, то есть власть, это понятия несовместимые".

"Но мы говорим о духовной силе, о духовной власти".

Генрих: "Духовная власть может увечить души страшнее любой политической. Я никогда не забуду того, что церковь сделала с моей бабушкой, с моей матерью. Они были рабынями. Они были уверены, что не имеют права даже книги читать. И сегодня действует церковная цензура. В прошлом году к шестидесятилетию известного теолога, иезуита Раннера, готовили сборник в его честь. Мы с ним друзья, он хотел, чтобы и я участвовал. Я написал. Но цензура потребовала снять несколько абзацев. Редакторов я всегда внимательно слушаю, но идеологической цензуры не принимаю. А Раннер не хотел, чтобы сборник выпускали без моего участия. Так он и сегодня еще не вышел..."


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю