Текст книги "Сочинения"
Автор книги: Лев Карсавин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 33 страниц)
Достоевский и католичество
Идеал гражданского устройства в обществе человеческом «есть единственно только продукт нравственного самосовершенствования единиц, с него и начинается;… было так спокон века и пребудет во веки веков. При начале всякого народа , всякой национальности, идея нравственности всегда предшествовала зарождению национальности, ибо она же и создавала ее. Исходила же эта нравственная идея всегда из идей мистических, из убеждений, что человек вечен, что он не простое земное животное, а связан с другими мирами и с вечностью. Эти убеждения формулировались всегда и везде в религию, в исповедание новой идеи, и всегда, как только начиналась новая религия, как тотчас же и создавалась гражданская новая национальность [6]6
«Дневник писателя», 1880 авг. III, 3. В дальнейшем даю сокращенное указание – «Дн.“, приводя год, месяц, главу и часть. Курсив везде принадлежит Достоевскому, разрядка – мне.
[Закрыть].
Таково основоположение той философии общества и истории, которую развивает Достоевский как в романах своих, так и в статьях, и которую необходимо ни на мгновение не упускать из виду, касаясь его отношения к той либо иной религии, в частности – к католичеству. Понимание и оценка католичества являются производными общей философской концепции. В этом и трудность проблемы, и ее интерес. – Общественный идеал в существе и истоке своем – идеал религиозный; он – одно из обнаружений религиозности, хотя бы и не всегда сознаваемое как таковое. А что он не всегда понимается религиозно, на самом деле будучи религиозным – это хорошо известно Достоевскому и хорошо им показано в целом ряде кратких и подробных характеристик таких явлений, как социализм. Однако понимание общественного идеала как нерелигиозного, точнее – непонимание всеобъемлющего значения религиозности глубоко ошибочно и неизбежно сказывается во внутренних противоречиях и саморазложении всякого мирского строительства.
Общественно–религиозный идеал необходимо является также идеалом национальным, а вернее – идеалом гармонического синтеза, организмом его национальных аспектов или выражений. Для Достоевского, познавшего абсолютную ценность всякой индивидуальности, близка и понятна абсолютная ценность всякой нации, всякого народа. Отсюда вытекает своеобразная трудность всей его общественно–философской и, еще более, религиозной концепции, разрешаемая в духе славянофильского мессианства.
О мессианстве и славянофильстве нам придется сказать несколько далее. Но уже теперь необходимо обратить внимание на то, чем и как обосновывается кратко формулированная выше основная идея. Разумеется, не историческими примерами, приводимыми на тех же страницах «Дневника», т. е. – не ими главным образом. Все это правдоподобно и вероятно: национальная общественность евреев или арабов слагается в связи с законом Моисея и Кораном, на них основана; с падением религиозного идеала падают и общественность, и национальность. Совершенно справедливо: «когда… утрачивается в национальности потребность общего единичного самосовершенствования в том духе, который зародил ее, тогда постепенно исчезают нее гражданские учреждения», ибо нечего более охранять. Но примерами ничего доказать невозможно, уже потому, что их можно толковать и по–иному, например, в духе исторического материализма считать духовно–религиозное следствием или эпифеноменом общественного, т. е. переворачивать причинную связь, устанавливаемую автором.
Достоевский поставленного мною сейчас вопроса не ставит. Но он отвечает на него в проблематике и психологии своих героев, отвечает, как художник и гениальный аналитик.
«Нет добродетели, если нет бессмертия», утверждает Иван Карамазов. Любовь на земле «не от закона естественного, а единственно потому, что люди веровали в свое бессмертие». Не следует понимать эти слова вульгарно и сплетать их со страхом пред загробными карами. «Уничтожьте в человечестве веру в свое бессмертие, в нем тотчас же иссякнет не только любовь, но и всякая живая сила, чтобы продолжать мировую жизнь. Мало того: тогда ничего уже не будет безнравственного, все будет позволено, даже антропофагия». Тогда «нравственный закон природы должен немедленно измениться в полную противоположность прежнему религиозному, и… эгоизм даже до злодейства не только должен быть дозволен человеку, но даже признан необходимым, самым разумными чуть ли не благородным исходом в его положении». И это вовсе не холодная диалектика, это – слова «блаженного» или «несчастного» сердца, «горняя мудрствующего и горняя ищущего». Иван Федорович не «шутит» и в беседе с Алешей вскрывает весь смысл поставленного им вопроса, который обрекает его своею для него неразрешимостью на жизнь «с адом в груди и в голове».
В больном юноше Маркеле, брате Зосимы, просыпается всеобъемлющая любовь, как будто и не религиозная. Он говеет для того, чтобы «обрадовать и успокоить мать». Но когда нянька зажигает лампадку в его комнате, Маркел, прежде не допускавший этого, вдруг говорит: «Зажигай, милая, зажигай, изверг я был, что претил вам прежде… Ты Богу, лампадку зажигая, молишься, а я, на тебя радуюсь, молюсь. Значит, одному Богу и молимс я». Так напряженная любовь становится верою или раскрывает свою религиозную природу; и религиозна она целиком у самого старца Зосимы. Достоевский неоднократно вскрывает религиозную природу русского социализма и нигилизма; и опять–таки «тем же методом» обнаруживает неполноту и несовершенство земной любви без веры в бессмертие и Бога. Версилову предносится фантастическая картина будущего безрелигиозного человечества, когда «весь великий избыток прежней любви к Тому, который и был бессмертие, обратился бы у всех на природу, на мир, на людей, на всякую былинку». Версилов трепещет внутренно этою любовью; он уже читает во взглядах будущих людей бесконечную взаимную любовь, любовь, но и «г р у с т ь». Мечтатель не м о ж е т «обойтись» без Него, не может «не вообразить Его, наконец, посреди осиротевших людей. Он приходил к ним, простирал к ним руки и говорил:«Как могли вы забыть Его?» И тут как бы пелена упадала со всех глаз, и раздавался бы великий восторженный гимн нового и последнего воскресения».
О том же говорит Зосиме «таинственный посетитель». «Рай в каждом из нас затаен», но «чтобы переделать мир по–новому, надо, чтобы люди сами психически повернулись на другую дорогу», стали друг другу братьями, а для этого «должен заключиться период человеческого уединения»,т. е. объясняемой недостаточностью веры разъединенности или, в конце концов, самоубийства. «Но непременно будет так, что придет срок и сему страшному уединению, и поймут все разом, как неестественно отделились один от другого. Таково уже будет веяние времени, и удивятся тому, что так долго сидели во тьме, а света не видели. Тогда и явится знамение Сына Человеческого на небеси…» Это будет царство любви, но ведь в любви–то и дано «ощущение живой связи нашей с миром иным, с миром горним и высшим»; все живет и живо лишь ею, лишь чувством «соприкосновения своего таинственным мирам иным».
С намерением я подчеркиваю «метод» Достоевского, как метод возведения проблемы к основным тенденциям душевной жизни, изучаемой во всей ее конкретности. Только поняв и оценив значение и силу этого метода, можно понять идеи Достоевского не как безответственные мечты и фантазии, а как нечто внутренно обоснованное. «Он», как метко выразился К. Леонтьев, «знает гораздо более психическим строем лиц, чем строем социальным».
Итак, смысл жизни человечества на земле, начало и цель ее – любовно–религиозное единение с Христом каждого и всех, единство всех и всего во Христе. Это не единство немногих, неприемлемое и непереносное для религиозного чувства, а единство всех; не единство отвлеченно–духовное, но – целостное, включающее в себя все: и «клейкие листочки, и дорогие могилы, и голубое небо, и любимую женщину В нем должны найтись место и радость и для Свидригайлова, и для Федора Павловича Карамазова, уже здесь на земле как–то приемлемого любовью старца Зосимы. Оно – единство со Христом и духа человеческого, и всей материи обоженной, Богоматери.
Всеединство не может быть отрицанием чего бы то ни было: в нем должно быть все, ибо только в этом случае оно все–единство. Значит, есть правда во всяком искании человечества. И Достоевский усматривает ее, убежденный в ограниченности и недостаточности социализма и анархизма, даже в предлагаемой ими «переделке всего человечества по новому штату»: «ведь это один же чорт выйдет, все те же вопросы, только с другого конца», как говорит Иван Карамазов.
Именно поэтому религиозный идеал не может не быть и общественным. Общественный идеал без религиозного основания только «панически–трусливая потребность единения, с единственною целью «спасти животишки», т. е. «самая бессильная и последняя идея из всех идей, единящих человечество… начало конца, предшествие конца». Безрелигиозное общество – «муравейник», в себе самом несущий начала разложения, обреченный на гибель, потрясаемый клокотанием «четвертого элемента». Гибель такого общества рано или поздно неизбежна, и Достоевскому казалось, что она уже близка. Если же мы вспомним уже приведенные выше мысли о религиозном происхождении всякого общества, нам станет очевидным, что в самой первоначальной идее его, хотя и религиозной, должна заключаться какая–то ошибка. Эта ошибка и есть католическое или папское понимание христианства.
Религиозно–общественный идеал выдвигает ряд основных проблем, которые ставятся и частично решаются в творчестве Достоевского. Первая может быть определена, как проблема зла и оправдания. К ней автор только подошел, но решения ее не дал или дать не решился, хотя только такое решение и может привести в гармонию те противоречия, которыми столь богаты его романы. Вторая ограничена сферою общественности и сводится к вопросу об оправдании уже не индивидуальных, а групповых ценностей, более же всего к оправданию национального во вселенском. Третья, в данной связи и для нас самая существенная, возвращает к основной идее Достоевского и может быть условно формулирована, как проблема отношения между церковью и государством или организованной общественностью.
По–видимому, национальное несовместимо со всечеловеческим, и вселенское или всечеловеческое неизбежно должно быть интернациональным. Достоевский, действительно, различает «мировое значение», часто «неисследимое» по своей глубине, и «ореол местной национальной характерности». Однако мировое для него не является отрицанием национального, несмотря на всю очевидность отрицательности во всяком национальном эгоизме. «Европа», говорит Версилов, «создала благородные типы француза, англичанина, немца, но о будущем своем человеке она еще почти ничего не знает… Всякий француз может служить не только своей Франции, но даже и человечеству, под тем лишь условием, что останется наиболее французом, равно – англичанин и немец». В этом ограниченность их национализма, отсутствие в национальном всечеловеческого. Отсюда и их взаимная вражда. «Им еще долго суждено драться, потому что они – еще слишком немцы и слишком французы и не кончили свое дело еще в этих р о л я х». Неизбежным следствием национального эгоизма является разъединенность или «уединение», пронизывающее все стороны жизни и отрицающее религиозно–общественный Христов идеал.
Однако «всякий великий народ верит и должен верить, если хочет быть долго жив, что в нем–тο, и только в нем одном и заключается спасение мира, что живет он на то, чтобы стоять во главе народов, приобщить их всех к себе воедино и вести их в согласном хоре к окончательной цели, всем им предназначенной»(Дн. 1877, янв. И, I). По–видимому, это положение противоречит приведенным выше. Можно точнее выразить его, отметив, что вера в свою миссию не должна сочетаться с «эгоизмом национальных требований», который обеспложивает и убивает самое веру. Не должно быть того, что Достоевский резко ставит в вину еврейскому народу – «веры в то, что существует в мире лишь одна народная личность – еврей, а другие хоть есть, но все равно надо считать, что как бы их и не существовало».«Выйди из народов и составь свою особь, и знай, что с сих пор ты един у Бога, остальных истреби, или в рабов преврати, или эксплоатируй. Верь в победу над всем миром, верь, что все покорится тебе. Строго всем гнушайся и ни с кем в быту своем не сообщайся» (Дн. 1877, март, 11, 3). Такова формула национального эгоизма, которого не должно быть во всеединстве.
Как же тогда мыслимо сохранение абсолютно ценных национальных личностей во всечеловечестве, немыслимом как интернационал? Достоевский не дает полного и ясного ответа – он отвечает по–славянофильски: чрез осуществление русской идеи; и в этой славянофильской формуле должно искать существо его мысли. «Мы», говорит он, «первые объявим миру, что не чрез подавление личностей иноплеменных нам национальностей хотим мы достигнуть собственного преуспеяния, а, напротив, видим его лишь в свободнейшем и самостоятельнейшем развитии всех других н а ц и й и в братском единении с ними, восполняясь одна другою, прививая к себе их органические особенности и уделяя им и от себя ветви для прививки, сообщаясь с ними душою и духом, учась у них и уча их, и так до тех пор, когда человечество, восполняясь мировым общением народов до всеобщего единства, как великое и великолепное дерево осенит собою счастливую землю» (Дн. 1877, апр. II, 2). Так, поясняет Достоевский в своей «Речи о Пушкине», будет указан «исход европейской тоске в русской душе», так будет сказано «Слово великой общей гармонии братского окончательного согласия всех племен по Христову евангельскому закону».
Здесь надо отметить несколько неравноценных мыслей. Во–первых, всечеловечество должно быть таким организмом, в котором сохраняется из национального все, обладающее абсолютным значением, т. е. национальная личность всякого народа. Во–вторых, все эти национальные личности взаимно восполняют друг друга и живым взаимодействием и создают само человечество. Таким образом, француз не должен перестать быть французом, немец – немцем, но они должны быть не только французами или немцами, а и всечеловеками; – пункт, Достоевским до конца не выясненный. В–третьих – и это наиболее спорная мысль, стоящая в связи с неясностью второго пункта – всечеловечество нуждается в особом конкретном носителе, в народе–мессии, который именно поэтому подвергается опасности во нсечеловечности своей утратить национальное лицо.
Народ–мессия есть русский народ. Конечно, речь идет не о ясном сознании им своей всечеловеческой миссии, тем менее – об осуществленности ее. Всечеловечность русского народа надо рассматривать как потенцию, актуализирующуюся лишь частично и неполно – полная актуализация сс – а в это Достоевский верит – принадлежит будущему. При этой оговорке уже не страшны указания на недостаток культуры, на невежество и грубость русского мужика, на дикость нравов; а, с другой стороны, благодаря этой же оговорке, получается возможность понять национальную типичность русской интеллигенции.
Признавая русский народ народом–мессиею, Достоевский невольно отожествляет его всечеловечность с его национальностью, растворяя вторую в первой. Главною народною нашей чертой, говорит он, является отсутствие национального эгоизма, терпимость ко всему иноплеменному. А с терпимостью органически связана и другая особенность – отзывчивость на все чужое, способность перевоплощаться. «Один лишь русский, даже в наше время, т. е. гораздо еще раньше, чем будет подведен всеобщий итог, получил уже способность становиться наиболее русским именно лишь тогда, когда он наиболее европеец. Это и есть самое существенное национальное различие наше от все х… Я во Франции – француз, с немцем – немец, с древним греком – грек, и, тем самым, наиболее русский, тем самым я – настоящий русский и наиболее служу для России, ибо выставляю ее главную мысль». Эти слова Версилова, неизбежным выводом из которых должна быть дилемма: или гибель – растворение русской национальности, или руссификация Европы (от последнего Достоевский иногда и не так уже далек), подтверждаются на примере Пушкина; на его «способности всемирной отзывчивости и полнейшего перевоплощения в гении чужих наций, перевоплощения почти совершенного».«Способность эта есть всецело способность русская, национальная, и Пушкин только делит ее со всем народом нашим…». «Родственно и задушевно», целиком соединившись со своим народом, «став вполне народным поэтом», Пушкин стал и «общеевропейцем», «все–человеком».
Если терпимость к иноплеменному лишь выражение «способности к перевоплощению», то сама эта способность выражает жажду «всемирного счастья», стремление «ко всеобщему общечеловеческому воссоединению со всеми племенами великого Арийского рода». Наш русский удел «и есть всемирность, и не мечом приобретенная» (руссификация в этом плане мыслей отбрасывается), «а силой братства и братского стремления нашего к воссоединению людей». Вот в чем смысл русской истории, смысл всех страданий русского народа. В «идее» его, в духе его заключается живая потребность всеединения человеческого, всеединения уже с полным уважением к национальным личностям ик сохранению их, к сохранению полной свободы людей и с указанием, в чем именно эта свобода и заключается…»
В чем же именно? Основание перевоплощаемости, тожественной с национальным самораскрытием, лежит в самоуглублении, в обращении в себя самого. Но для этого надо отбросить все внешнее, ошибочно считаемое мною моим, отказаться от эмпирического я. «Смирись, гордый человек, и прежде всего сломи свою гордость. Смирись, праздный человек, и прежде всего потрудись на родной ниве». Только чрез смирение можно приобщиться народному духу. «Не вне тебя…, а в тебе самом, найди себя в себе, подчини себя себе, овладей собой и узришь правду». Но обладание истинным (не эмпирическим) самим собою уже и есть истинная свобода. «Победишь себя, усмиришь себя, – и станешь свободен, как никогда и не воображал себе, и начнешь великое дело, и других свободными сделаешь, и узришь счастье, ибо наполнится жизнь твоя, и поймешь, наконец, народ свой и святую правду его. Не у цыган» (Достоевский говорит об Алеко) «и нигде мировая гармония, если ты первый сам ее недостоин, злобен и горд, и требуешь жизни даром, даже не предполагая, что за нее надобно заплатить».
Путь к самопостижению или «смирению» лежит чрез страдания и завершается страданием – жертвой. Поэтому и народ русский, а в значительной мере и все славянское племя должны обладать свойством «подыматься духом в страдании, укрепляться политически в угнетениях и среди рабства и унижения соединяться взаимно в любви и в Христовой истине». «Славянская идея в высшем смысле ее» «есть жертва, потребность жертвы даже собою за братьев, и чувство добровольного долга сильнейшему из славянских племен заступиться за слабого, с тем, чтобы, уравнять его с собою в свободе и политической независимости, тем самым основать впредь великое всеславянское единение во имя Христовой истины, т. е. на пользу, любовь и службу всему человечеству, на защиту всех слабых и угнетенных в мире». (Дн. 1876, авг. Post–Script.).
Что–либо из двух. Или данная Достоевским характеристика является характеристикою национально–русского аспекта всечеловечности, или она дает всечеловечность вообще. Во втором случае остается неясным, в чем же собственно–русское, ибо и другие народы должны придти к тому же; в первом – оказывается необоснованною исключительная роль русского народа (ведь всечеловеческое не может быть ограничено только одним из своих аспектов), и проблема исторической миссии России остается не разрешенной… Но для нас существенны не эти противоречия, возникающие попутно, а сама характеристика основных черт русского народа, взятая в последней ее психологической глубине. И вот тут–то и оказывается, что русский национально–всечеловеческий идеал, будучи идеалом гражданственным, по существу своему есть идеал религиозный, «Христов». Это – служение во Христе, «служение Христу и жажда подвига за Христа», проблема «судеб настоящих и судеб будущих православного христианства» (Дн. 1876, декабрь, 11,3); это – «настоящее воздвижение Христовой истины, сохраняющейся на Востоке, настоящее новое воздвижение Креста Христова и окончательное слово Православия, во главе которого давно уже стоит Россия» (ib. июль–авг., 1,4).
Православный идеал нерасторжимо, органически сочетает в себе религиозное, общественное и политическое начало. Он дает «формулу гражданственности», из него проистекающей и от него неотделимой. Поэтому, в православном понимании, церковь, как единство людей во Христе, должна заключать в себе все, все стороны жизни. Церковь не «союз людей для религиозных целей», подобный «всякому общественному союзу она не противоположна государству и не подобна ему, но, в идеале, включает в себя государство, которое должно «обратиться в церковь вполне и стать ничем иным, как лишь церковью, и уже отклонив всякие несходные с церковными свои цели». «Государство», как формулирует приведенную мысль Ивана Карамазова отец Паисий, «должно кончить тем, чтобы сподобиться стать единственно лишь церковью, и ничем иным более». Тогда общественно–моральный идеал, вырастающий, как мы видели, из индивидуально–морального, снова обнаружит себя и как индивидуальный, став «идеею о возрождении вновь человека, о воскресении его и о спасении его». Всякие же отношения между церковью и государством, всякое разграничение сфер их действия могут быть только «временным, необходимым еще в наше грешное и незавершившееся время компромиссом». При всем этом человечество должно начинать с духовного единения, с истока. Оно сначала должно объединиться духовно и внутренно, и только «потом уже всилу этого духовного соединения всех во Христе» и «социально» (Дн. 1877 май–июнь, 111,1).
Теперь мне не трудно ответить на недоуменный вопрос читателя: какое все это имеет отношение к католичеству? Впрочем, полагаю, догадливый читатель и сам уже понял, что всем сказанным вопрос о католичестве решен, и оценка его произнесена. Остается лишь детализировать и конкретизировать общую мысль.
Еще до появления христианства европейское человечество жило «идеею всемирного единения людей». Эта идея создала западную цивилизацию и стала ее целью; она выражена древним Римом в «форме всемирной монархии». Но Рим, а вместе с ним и его «формула», пали пред христианством. Однако пала лишь «формула», не сама идея, бывшая своего рода предвосхищением христианского религиозно–общественного идеала. Христианство заключало в себе эту идею искони, хотя ко времени падения Рима и своей победы еще не раскрыло ее с полною ясностью. И она осталась во всей своей чистоте, но и потенциально в христианстве восточном, в православии, ныне возглавляемом и хранимом Россиею. В западном же христианстве или католичестве, в церкви папской христианский идеал видоизменился, «не утратив свое христианское, духовное начало и поделившись им с древне–римским наследством». Католичество провозгласило, что «христианство и идея его, без всемирного владения землями и народами, не духовно, а государственно, – другими словами, без осуществления на земле новой всемирной монархии, во главе которой будет уже не римский император, а папа, – осуществимо быть не может».Католичество считало (и считает) необходимым «сначала заручиться прочным государственным единением в виде всемирной монархии» с тем, чтобы потом, «пожалуй», создать и духовное единение (Дн. 1877, май–июнь, III).
По первоначальному заданию (разумеется, не существенно: насколько сознательному) католичества всемирногосударственное или внешнее единение – средство, духовное – цель. Но средство неизбежно превращается в цель и ее отменяет. Поэтому в развитии папской идеи «самая существенная часть христианского начала почти утратилась вовсе»; римская, светская государственность поглотила и растворила христианский идеал, князь мира сего победил наместников Христовых. Отсюда – омирщение церкви и омирщение всей христианской культуры и жизни. И с :>той точки зрения французская революция и все социалистическое движение представляются логически и органически необходимыми моментами развития Запада. А безрелигиозная общественность и государственность, как мы уже :шаем, приводят к разъединенности, к борьбе всех против всех: к борьбе государств, наций, общественных групп и классов. Вырождение католической культуры и самого католичества, как папской церкви, ставящей себе мирские цели и применяющей мирские средства, завершающей себя η иезуитском братстве, неизбежно. Иначе и быть не может, ибо католическое задание в самой основе своей ошибочно и греховно. Римская или папская идея – «третье диаволово искушение».
Можно не соглашаться и спорить с тем, что православие и том виде, как его описывает Достоевский, не только идеал, но и, хотя бы в малой доле своей, действительность. Входить здесь в рассмотрение этого вопроса неуместно. Ограничусь лишь указанием на то, что, если православие Достоевского не более, чем идеал (впрочем, и для идеала должны быть некоторые реальные предпосылки), он принципиально отличен от католического идеала. Но прав или не прав Достоевский в характеристике православия, он безусловно и во многом прав в характеристике исторического католицизма [7]7
Во избежание напрасных недоразумений, считаю нужным отметить, что моя книга «Католичество» рассматривает его в существе и идеале, не в историческом обнаружении, со стороны положительно и абсолютно–ценного в нем, не со стороны его недостаточности. К тому же и начинается она с условных предожений. Поэтому никакого противоречия между ее содержанием и тем, что утверждаю я здесь, нет, как ясно из одновременно почти вышедшей в свет моей «Культуры Средневековья». По нынешним временам и людям, к сожалению, приходится делать подобные оговорки.
[Закрыть].
Спорить с фактами – предприятие безнадежное. Католичество – это, пожалуй, уже стало общим местом – отличается от православия, и к выгоде своей и к невыгоде, деятельным характером. Оно, конечно, не отрицает ни жизни, ни царства будущего века, напротив – в них усматривает последнюю цель и ими обесценивает земную жизнь. Но практически и реально оно все в этой, теоретически обесцениваемой им, земной жизни, всецело занято ее устроением, поглощено ее целями и ее задачам подчиняет идеалы будущего мира, который и сам предстает пред ним в чертах и красках мира земного. Христианская идея наряду с царством небесным, понятие которого доныне остается неуясненным, предполагает и преображение земной действительности усилиями сынов Божьих. И это преображение можно или относить в далекое будущее, к концу времен, небрежа земным трудом, в чем повинно восточное христианство, или считать его постоянным и необходимым заданием. Понимая свою цель во втором смысле (в чем его большое значение), католичество, во–первых, рассматривает земную деятельность, как средство достижения небесного царства, а во–вторых, самое земную деятельность берет в ее чистом виде, забывая о ее преображении. И в том, и в другом – его измена христианскому идеалу.
На деле католичество сосредоточилось на земных целях, заставляя служить им даже ушедших из мира монахов, которыми оно укомплектовывает армии воинствующей церкви. Оно – религия человеческая, слишком человеческая.
Оно не ждет, когда государство «сподобится» стать церковью, но и не стремится себе его уподобить, само ему уподобляясь. Достоевский с полным основанием выдвигает момент земного владычествования, римскую традицию. С неменьшим правом можно указать на католическую мораль, рассудочно–расчетливую в типичных своих обнаружениях и скользящую по грани бухгалтерии, на холодно–рассудочное богословие, на мистику, которая вносит в отношения к Божеству человеческую «прелесть», земную эротику. Косвенно, на рассудочность католичества Достоевский и намекает и речи Шатова в «Бесах». «Народы», говорит Шатов, «слагаются и движутся» не разумом или рассудком, не наукою, а «силою иною, повелевающею и господствующею, но происхождение которой неизвестно и необъяснимо. Эта сила есть сила неутолимого желания дойти до конца и в то же нремя конец отрицающая. Это есть сила беспрерывного и неустанного подтверждения своего бытия и отрицания смерти», «искание Бога». Она может быть и есть даже в необразованном и диком, некультурном народе, как может отсутствовать и часто отсутствует в образованном и ученом человеке. «Ни один народ еще не устраивался на началах науки и разума: не было ни разу такого примера, разве на одну минуту, по глупости… Разум и наука в жизни народов всегда, теперь и с начала веков, исполняли лишь должность второстепенную и служебную; так и будут исполнять до конца веков». И религия основываться на разуме не может. Ведь «никогда разум не в силах был определить зло и добро или даже отделить зло от добра, хотя приблизительно; напротив; всегда позорно и жалко смешивал…» А какая же религия без различения добра и зла? Если принять во внимание, что именно в православном или русском народе Достоевский усматривает эту высшую силу, делающую простого русского мужика носителем истинно–христианского идеала, и если сопоставить с этим последовательный рационализм католического богословия, выдвинутое мною положение оказывается отчетливо не высказанным у Достоевского только по недоразумению или случайным обстоятельствам. Но, конечно, и рационализм ложен лишь как отрицающий высшее ведение и горделиво ставящий себя на его место, не довольствуясь скромною служебною ролью. Таков рационализм католичества, и в этом тот же основной недостаток римской религии.
Все почти, если не все, высказывания Достоевского о католичестве даны в полемическом контексте. И все же совершенно очевидно, что он видел в католицизме и нечто положительное. «Католическая идея» «износилась» ( «Гражданин», 1873, N 51), но не целиком: в ней осталось христианское содержание. Как идея религиозная, она являлась и является принципом общественной и политической жизни, образуя национальности и давая им «живую жизнь» (ib.). «Под этой идеей в продолжение тысячелетия» «сложились» нации, «проникнутые ею насквозь» (Дн. 1877, янв.,1,1), создалась «западно–католическая цивилизация» («Гражданин», 1874, N 1). И подобно тому, как православная идея наиболее полно и совершенно выразилась в России, возглавляющей славянство, идея католичества стала «главною идеею» Франции и сделала, Францию совершеннейшею своею выразительницей. В течение «почти двух веков, Франция, вплоть до самого недавнего погрома и уныния своего, все время и бесспорно – считала себя во главе мира, по крайней мере, нравственно, а временами и политически, предводительницей хода его и указательницей его будущего» (Дн. 1877, янв., 11,1). Таким образом, Франции в западно–христианском мире принадлежит то же самое место, что России в восточно–христианском. Следовательно, и католичество обладает известною организацией и объединяющей силой, несмотря на свою ошибочность и недостаточность, на свое столь ярко сказавшееся в той же Франции вырождение. И, разумеется, не Достоевскому, защитнику абсолютной ценности индивидуального и национального, отрицать положительное значение этой страны католицизма. Впрочем, здесь он не вполне точен, особенно если не принимать во внимание прослеживаемого им вырождения католичества в социализм. С одной стороны, слагая нации, в частности, французскую, как главенствующую, католичество, с другой стороны, национальность разлагает. Оно, вводящее везде один латинский язык, отрицающее местные церкви, только терпящее местные особенности, отвергает идею всечеловеческого организма или взаимодополняющего единения наций во имя религиозного интернационала, во имя единства отвлеченного и рассудочного.