355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лев Карсавин » Сочинения » Текст книги (страница 32)
Сочинения
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 00:09

Текст книги "Сочинения"


Автор книги: Лев Карсавин


Жанры:

   

Религия

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 32 (всего у книги 33 страниц)

Лагерные сочинения

Основные тезисы метафизического миропознания
(составленные в лагере Абезь, лагерный пункт № 4, в 1950–51 гг.) Введение

О мышлении нельзя сказать, что оно совершается в словах, ни того, что его нет без слов. Познается же мною мое мышление именно в словах и только в словах. Поэтому и всяческое познание возможно только чрез слово, в слове и как слово… Поэтому словами нельзя мыслить, и мышление никоим образом не совершается в словах; но познается мышление. Причем не результат его, но все оно, весь процесс мышления – в словах. Мысль, собственно, умирает разъединяемая, разлагаемая на слова, но множество слов объединяется единством выражаемой ими мысли. Это единство (смысл) «воскрешает» мысль.

1 – Мое сознающее себя индивидуальное бытие, «личность», «я» – познается мною как индивидуализация, «момент» некоей иерархии – (включенных друг в друга и конкретных во мне и вообще – в индивидуумах) высших личностей: семьи, рода, тех или иных социальных групп, народа, человечества.

2 – Мое «я», в свою очередь, актуализируется – индивидуализируется в своих моментах и существует как единство множества этих моментов. Пространственно с т ь – различие, противостояние моментов личности, временность – конкретное единство множества. Временность раскрывается двояко:

1) как преходимость всякого момента, т. е. прерывность ряда моментов и

2) как непрерывность всякого момента «я». Всегда мы наблюдаем «я» как данный момент его и, в то же время, как «вспоминающее» другие свои моменты, которые, воскресая из небытия–забвения сливаются с данным.

3) – Конкретизующееся в акте (само) сознания и свободы, временностью своею воссоединяющееся–чрез–разъединение непрерывно–прерывное единство и есть то, что мы называем личностью, «я» и бытие, и что определимо как жйзнь–чрез–смерть. «Я» есть всеединство своих моментов, что можно представить в такой записи: «Я» – всякий момент свой, любое сочетание своих моментов, все они вместе и обратно. Но всякий момент не есть любой другой момент. Это определение противоречиво потому, что стабилизует «я», отвлекая его пространственность (разъединенность) от не различимой с ним временности (единства). Определение это выражает только «фазу» временного движения, в котором «я» последовательно становится, погибает–воскресает в качестве всякого своего момента, переход самого «я» из бытия одним своим моментом в бытие другим.

4) – «Я» непрерывно движется в своем времени. Всевременность «я» актуальна, однако в малой степени, как мое точно не определимое настоящее, не обладающее уловимыми началом и концом единство прошлого с будущим, временное двуединство и, следовательно, всеединство моего «я».

5) – Личность предстает нам находящеюся во всем своем времени и во всем своем пространстве, или их в себе содержащею, всевременною и всепространственною, что может быть единственным основанием как фактов предвидения вполне конкретного будущего, так и воспоминания прошлого. Как узреваемое нами будущее, так и воспоминание прошлого – не образ или копии («астральные клише») его, а само оно и само переживающее его наше «я». Прошлое и будущее относительны: всякий момент был будущим и будет прошедшим.

6) – Когда мы вспоминаем, воскрешаем умершее прошлое, оно вновь становится настоящим (как становится им и узреваемое нами будущее), оживает. Сливаясь с настоящим, оно становится и иным, преображается. Однако в нем остается нечто неизменяемое, неустранимое, неподвижное, уже не живое; это нечто есть прошлое как прошлое, не обладающее полнотою жизни и свободы моего настоящего; мое прошлое (как и будущее) – не «я», а «он», моя тень, внешняя необходимость, не повинующееся мне мое тело, неполнота моей (в моих моментах) смерти, не дающих мне вполне жить, дурная бесконечность умирания.

7) – Я страдаю своей неполнотою: неполнотою жизни и наслаждения, неполнотою самоотдачи: (хочу расходовать себя шутя и щедро, чтоб чувство полноты давалось мне вполне) неполнотою страдания и смерти, неполнотою выражения себя и самораскрытия.

И понимаю, наконец, что в основе всего – свободное мое «не хочу», утверждающее мою неполноту как таковую.

8) – /…/ [15]15
  3десь и далее знаком /…/ обозначены лакуны в доступных нам текстах лагерных сочинений. – Прим. сост.


[Закрыть]
Содержанием нашего сознания, нашего «я» оказывается наше тело и внешний мир. Нет ни одного момента моего «я», в котором бы не обнаруживалось сознание моим «я» своей телесности /…/

9) – /…/ Мнимая и потому неразрешимая проблема души и тела обостряется, когда индивидуум, замыкаясь в себе, утрачивает чувство живого общения с другими людьми, чувство реальности конкретного их многоединства – общества (которое воображается им как сумма), когда не чувствует жизни всей природы, а в этой жизни – своей жизни.

10) – Мое тело – пространственно–временный момент мирового тела, в каковом моменте, из него и по отношению к нему я делаю собою весь телесно–духовный мир.

11) – Актуализующиеся во мне высшие индивидуации конкретизуют во мне весь мир, но вне меня и индивидуаций моего ряда не существуют. Так нет и меня вне и отдельно от всего моего телесно–материального процесса – тела, от мирового процесса – тела, в круговороте которого все становится всем.

12) – Ив вещном бытии, в неодушевленных предметах несовершенно актуализуется высшая личность, которая совершеннее актуализует себя в (растительно) – животном бытии, еще совершеннее – в человеке. И как человек есть чрез Богоприятие преодолевающее себя животное, так человеческое есть в животном, так животное – в вещном. Значит ли это, что материальный предмет – потенция живого существа, как животное – потенция человека?

Предмет материален–вещественен постольку, поскольку обладает свойством пассивной и неопределенной (т. е. неорганизованной) массы, а не поскольку систематизирован или оформлен человеком или природой. Это созвучно формулированому греческой философией определению материи. (Попытка определить материальность как объективность = существование само по себе – 1. двусмысленна: идеалисты утверждают объективное существование идей, и 2. материя–объективность неизбежно превращается в «материальную материальность». Ср. предполагаемую платонизмом материю Умного мира). Организованность вещества (как организм) означает соединение частей в целое и распределенность–определейность этих частей, индивидуальность /…/ Пассивность и неопределенность предмета скрывают потенциальные и зачаточные «я», которые становятся явными лишь во всеединстве (все остановится всем).

/…/ иные «я» остаются друг для друга только иными, а мир непреодолимым множеством. Неопреодолимым потому, что неполным: потенциальные и зачаточные «я» непознаваемо утопают в материальности мира. Недаром греческая философия видела в материи начало множества и зла. В Совершенстве в Умном мире нет «неуясненной неясности, каковая предстоит нам во всяком матер, бытии. Материальность его – «умная материя», как множество всеединства, как материя в собственном смысле.

13) – Я познаю весь мир – мир становится мною, поскольку я становлюсь им (погибание первее становления). Таким образом открывается глубокий смысл круговорота вещества: безграничный мир сосредоточивается в моем «я» и чрез («вторую») смерть мою мир во мне, из меня и в качестве меня воскресает как определяющее, познающее и свободное всеединог «я». В Боге познание человека, утрачивая свою отвлеченность, становится его жизнедеятельностью и, отожествляя его с познаваемым, делает его вместе с познаваемым истинно свободным причастником Божьего творческого акта. Итак, не отвлеченное «я», не бесплотная «душа», но конкретная духовно–телесная личность вечно живет чрез смерть как равная всеединой личности мира–человека, ее индивидуализация.

Личность же мира–человека живет чрез смерть потому, что приемлет умирающего ради нее Бога, и умирает чрез жизнь, чтобы он воскрес как единый, вечный Бог.

14) – Всякое определение Бога Его уже ограничивает. Неточно называем Его единством, ибо единство мыслится как неразличность, Бог же – во всем и не может в Нем не быть различенности. Еще менее Бог – множество, которое немыслимо без единства и может быть только множеством единства. Даже не всеединство Бог: во всеединстве есть инаковость: все единое и все многое. Бог же «не иное» как столько же иное, сколько не иное. Но приличествует Ему Сыном Его произнесенное имя Отца /…/

15) – Учение о Божестве как Триединстве, намеченное у Нумения, развитое Плотином и Оригеном, представляет собою восхождение от индивидуального человеческого самопознания чрез анализ его к его первоначалу – к абсолютному самопознанию, которое есть и творческое преизбыточествующее Самобытие или Жизнь–чрез–Смерть /…/

16) – Человек возникает свободно и из ничего; не будь возникновение его свободным, его бы не могло и быть. Равным образом, если бы до рождения своего от Бога человек бы был не ничем, первозданность, природа его предопределила бы волю его, он не мог бы свободно родиться от Бога, – и его бы не было. Но, рождаясь, обожаясь, он существует как нечто иное, чем Бог, как неопределимый, бесконечный и потому свободный, сущий лишь в меру свободного своего Богоприятия, неповторимостью своей подобный Отцу (omoiousios) иной субстрат Божественности, истинный субъект которой – неотличимый от нее Бог.

17) – Несовершенство человека не имеет конца во времени; непреодолимо. Но оно и преодолевается – преодолено как интегральный момент совершенства. В Боге неполноты хотения нет. В Боге человек умирает полною «второю» смертью, но зато и вполне воскресает как совершенное свое «есть» и «есмь» Бога.

18) – Самораскрытие Бога и твари в ее совершенстве является двуединством покоя и движения: motus stabilis et status mobilis, т. е. и двуединством непрерывности и прерывности, без которой невозможна Смерть (как удачно сказал о Боге Августин). Через альтернативную смерть Бога и человека и чрез такое же их воскресение осуществляется ипостасное Богочеловечество, превышающее, возносящее (aufheben) противоречия бытия – небытия, Творца – твари. Монофизиты правильно указывали на растворение тварности Богочеловека в Его Божественности, но они не решились познать такое же растворение–исчезновение второй в первой, – не поняли, что такое творение.

19) – Христианство требует всецелого, превышающего естество напряжения воли и самопреодоления, которое и есть свобода, жертвы собою в сотворчестве с Богом. Всецелое упование на Бога, чувство детской доверчивости к Нему и есть самоотдача Богу и вместе с тем сознание рождающегося от Него своей творимости Им: сознание тварности усыновляет Богу.

20) – /…/ во всем своем несовершенстве человек может достичь самого порога истинного миропонимания, всецелого и вседейственного лишь через Смерть. Чрез Смерть человек «исполняется», для того только и существует как неполный, чтобы неполнота была опознана и утверждена как средство родиться от Бога. Так раскрывается смысл несовершенства и его природной (посмертной тоже) непреодолимости, дурной бесконечности умирания, преодолимой лишь сверхприродно – чрез превращение судьбы в свободу, чрез принятие, полагание несовершенного бытия как вольной кары, чрез жертву собой до смерти, соединяющей нас с вочеловечившимся Богом.

Комментарий:

1 – Во множественности своей Всеединое Бытие упорядочено временно–пространственным распределением своих моментов, которое выражает диалектически–смысловую их связь, очень несовершенно познаваемую с помощью отвлеченных общих понятий. Вскрыть эту связь должна история, наука о конкретном развитии. История же прежде всего история религии и даже церкви. Забывая это, она запутывается в пошлых нелепостях позитивистской теории прогресса.

2 – Солнце, звезды, весь несовершенный мир, только отсвет истинного Божьего света, который незрим подобно тьме, но к постижению которого все же, преодолевая, превосходя себя, стремится человек. Совершенство человека также «свет без тьмы в себе», слиянность в нем с Богом и полнота обоженности, для совершенного человека – возможность, «может быть».

3 – Разграничивающая Бога и человека (поскольку есть Бог – нет человека, и наоборот) смерть устраняет пантеизм, обожает несовершенную тварь или делает несовершенным Бога /…/ он оставляет непреодоленным дуализм Бога и твари, т. е. делает тварь вторым Богом. Бог связан с человеком как Творец с Тварью. Но творение (разумеется из ничего: не образование–оформление материи) необходимо предполагает Боговоплощение (иначе Бог не все), Смерть – Воскресение Бога и твари, равно и их свободу /…/

4 – /.··/ Богорождение – соль и закваска мира – должно очеловечить и обожить «зверообразное» человечество, а в нем и весь мир, чтобы вся тварь стала Сыном Божиим. Философски беспомощно .и убого возражение-указание на то, что в ранние геологические периоды не было человека, а следовательно (?) и сознания, как по всем вероятиям, их не будет через 1 – 2 млн. лет. Само познание нами прошлого свидетельствует, что оно (а вовсе не поддающийся сличению с оригиналом его «образ») в нас, а мы – в нем. Правда, постоянно живя в прошлом и прошлым. Мы потеряли способность удивляться этому – философствуя, спрашивать: каковы природа и смысл нашего знания о прошлом? Как оно возможно? Чтобы удивить нас, нужен неоспоримый факт точных предвидений (не «домыслов» – хотя что такое и домыслы?) будущего, знание от знания прошлого принципиально не отличное. И надо иметь в виду, что процесс знания не отвлеченный, чисто духовный процесс, а духовно–телесный, так как человек существо духовно–телесное, в котором «дух» не отделим от «материи» и что нет духа или души без тела. Встающие здесь метафизические вопросы (в конце концов – проблема всего миросозерцания) представляются не разрешенными на основе всевременности и, общее, всеединства (жизни–чрез–смерть, круговорот бытия). Единство с Богом, обоженность и Богорожденность делает человека причастным Божьему творчеству. Человек вместе с Богом творит мир и самого себя, так что творение человека Богом является и самовозникновением человека: чрез самоотдачу человек может быть свободным.

5 – /…/ Мы не знаем более относительно–совершенной твари, чем человек. Конечно, мы одна из индивидуаций Земли, Солнца и его системы … всего мира, который и называется человеком (Адамом Каббалы, Пурушею, Праджапати индусов и т. д.). Актуализующиеся во мне высшие индивидуации конкретизуют во мне (высшие через низшие) весь мир, но вне меня и индивидуаций моего ряда, отдельно от всех нас не существуют. Так нет и меня вне и отдельно от моего телесно–материального процесса (тела), от всего животно–материального бытия, в круговороте которого все становится в /…/ (хотя эмпирически еще не стало).

О так называемом «бессмертии души»

Во всем своем несовершенстве человек может достичь самого порога истинного миропонимания, всецелого и всецело действенного лишь чрез смерть. Это новое отношение к миру и себе звучит отголоском «свершенного» в предсмертных словах Франциска: «Добро пожаловать, сестра моя, Смерть». Оно намечается в позднеэллинском идеале мудреца и в «теопатическом» состоянии христианских мистиков. Переосмысляя, т. е. по–настоящему осмысляя бытие, человек постигает его как жизнь через жертвенную смерть, как бессознательно целесообразную, но не самосознательную деятельность всего мира, и в нем себя как вечную вечным страданием преодолеваемую необходимость, или как судьбу. Он приемлет эту судьбу, обретая в ней свою волю: fata volentem docunt, не пытается освободиться бегством от мира, аскетическим самооскоплением, атараксиею, апатиею. Он знает, что судьба победима только чрез ее приятие, чрез изживание ее мукою; более того, знает, что он – человек ее приемлет, изживает. Он видит, что необходимость существует как средство свободы и называет судьбу Промыслом, Божьей волей, которая действенна потому что он с ней согласен (ср. Бернардово: поп substantiarum sed voluntatum conjunctio). И он не пассивен, но, неустанно пременяя свой ум, везде в каре действительности находя основу бытия–вины, а в бытии вины ее уничтожение, не философствует, когда действует, хотя действует тем лучше, чем лучше философствовал. Никакое действие не бывает худшим, чем «сознательное»: corruptio optima pessima est и проклятие революций в их «сознательности», рационалистичности /…/

Идея бессмертной души – наследие эллинистической философии, освоенное массою христиан несмотря на то, что обещана им сверхэмпирическая жизнь преображенного духовно–телесного существа. Да и самое душу до Декарта представляли себе как духовно–телесное существо, подобное земному человеку, только несравненно более совершенное /…/

Китайские мыслители думали, что человек живет по смерти (т. е. воскресает – как же иначе?), пока существует солнце, мир, с которыми он себя отожествляет. Это, конечно, верно, но не следует забывать, что, отождествлется конкретно–индивидуальное «я», без которого мир не был бы миром и солнце солнцем, как бы ни сердились Тайный Советник Goethe и автор Эмпириокритицизма. Ведь Человек–Мир конкретизуется всеединством, и отожествляется с ним конкретный индивидуум. А это значит, что истинно возносящийся в высшее «я» индивидуум утверждает свою эмпирическую жизнь как кару /…/

Постичь смысл жизни своего индивидуального «я» – и значит познать ее истину, т. е. абсолютное значение всякого ее мига, о чем (правда, не совсем ясно) говорит в самом конце своего «Фауста» Гете. Действительно, мы не можем осмыслить себя иначе, как созерцая все движение, всю свою умирающую жизнь. Мы видим ее, свое несовершенство, т. е. стремимся к своему совершенству.

/…/ История не только то, что было и по мнению Гегеля диалектически–логически должно было быть, а (в согласии с духом его системы) и то, что чрез смерть всегда будет, то, что всевременно есть. Разумеется, можно не задумываться над смыслом своей жизни и, даже не увлекаясь философией вечного (бесконечного) становления (т. е. по существу дурной бесконечности), жить изо дня в день «без мысли и без речи». Не таковы ли животные? природные рабы и рабовладельцы? Их жизнь не осмыслена. Но она была бы бессмысленною и как таковая не могла бы существовать, если бы при осмыслении ее (нами, не ими: они на это неспособны или сделали себя неспособными) она не являлась целесообразным, спонтанным, бессознательно–инстинктивным осуществлением того, что осуществляет жизнь, взыскующая и обретающая свой смысл, т. е. мое индивидуальное «я».

/…/ Итак, нет бессмертного «я», и даже ипостась Логоса не бессмертна. Но всякое индивидуальное «я» чрез самопожертвование другим таким же в своей смерти становится высшим «я», а в нем – ими, и чрез такую же смерть – всеми иерархически восходящими «я» вплоть до становления всею всеединою ипостасью Логоса. Этим становлением «я» превозмогает свою тварность, т. е. свое возникновение из ничего, свое ничтожество и начальность, смертью попирая смерть и обожаясь, рождается от Бога, делается безначально начальной и оконеченно бесконечной /…/

Об апогее человечества

/…/ делимое время, вероятнее всего, в одном месте земного шара (Гондвана – Африка?) выделением его из животного мира, из еще сливающейся для него с Божеством природы. Религиозность древнейшего человечества должна была быть монистичной (не «монотеизмом»), чему соответствует (ибо проистекает из того же специфического многоединства) жизнь небольшими социальными группами, которым наиболее подобны тотемистические кланы исторического времени и которые позднее кое–где (Египет, Крит, Месопотамия, Китай, Япония, Перу, Мексика…) объединились в божественные деспотии.

Монизм религиозности обнаруживается в том, что не живущий еще индивидуальным сознанием, не проводящий границы между собою и кланом (социальною группою, обществом) человек периодически выходит за пределы своего одинокого будничного существования и в слиянии с наполняющим его неведомыми силами («маною») кланом сливается с Божественною природою. Вместе со своими «сородичами» (все члены клана – сородичи по родству своему с тотемом, позже и по происхождению от него) он словно включается в живой природный процесс, подражает Природе, осенью помогает ей умереть, вырывая растения, весною – ожить, насаждая и вместе с дождем орошая их. Он соучаствует в жизни Природы своими криками, песнями, движениями, плясками, в оргиастическом экстазе иерогамии вместе с нею, как она сама, зачинает новую жизнь, в безумствовании вакхантов и вакханок терзает и пожирает козленка, в котором воплотился бог, сам становясь богом. В слиянии с Божественною природою человек осваивает или открывает в себе ее ритм, который есть и ритм его клана, общества, как бы организующий неотделимые друг от друга индивидуальную и социальную жизнь с ее периодами объединения – религиозного подъема и рассеяния – затихания религиозности. (Именно периодичность обусловливает сознание двуединства индивида–общества с Божественным и возможность самого религиозного акта!). Таково «первичное» самообнаружение религиозности – культ, существенный для всякой религии и доныне частично возрождающий примитивнейшие свои формы, особенно у так называемых «примитивов», у «Volker der ewigen Vrzeit». Разумеется, с течением времени моменты слияния с Божеством в природе и в обществе становятся реже и слабеют; и культовые действия превращаются в привычные постоянные формы; слагаются в систему, но в значительной мере автоматизируются. А наряду с утратою культовыми актами их интенсивности, в них выступает нерелигиозный утилитарный момент. Теургическое соучастие в произведении· Природою ветра или дождя делается магическим заклинанием их. Ритуальное вспахивание земли превращается в обработку ее на пользу человеку. В обработке металлов, повидимому, с самого начала утилитаристические задания переплетаются с магиею; из магии выросла вся древнейшая техника, и сама магия в извест – ном смысле является «технической религиозностью», техникой. Магия есть действительное или воображаемое воздействие на течение природы с помощью самой же природы в чисто утилитарных целях. Магия – вырождение бескорыстного теургического момента религии и сама противопоставляет себя религии, умышленно переиначивая ее обряды. От спонтанной религиозности магия отличается тем, что предполагает начавшееся ее осмысление, в частности, религиозности культовой. Вполне понятно, что в нашу рационалистическую эпоху на первое место ставится не спонтанно–бессознательная культовая религиозность, а рождающиеся на ее почве идеи, из которых и выводится культ. Не удивительно, что могла появиться и еще пользуется успехом теория, выводящая религию из магии. К тому же такая теория согласуется и с другой характерной чертой нашей эпохи – с ее утилитаризмом.

Существо культа не в теоретическом богопознании, но существенно для религиозности как таковой и раньше или позже необходимо обнаруживается как осмысление культа. Только осмысления этого не следует подменять нашим, рационалистическим, когда, например, сидя в своем уютном кабинете и пытаясь «перевоплотиться» в первобытного человека, седовласый ученый прикидывается не отличающим сна от действительности дурачком. Природа мышления всегда и везде одна. Но в мышлении изменчиво соотношение двух основных его моментов: интуитивного и, скажем, дискурсивного. Интуитивность означает непосредственную данность объекта познания и почти (!) совпадение его с субъектом (ср. противостоящий «закону противоречия» loi de la participation), что делает его живым знанием, родня его с религиозною верою, с пносисом. Преобладание в мышлении интуитивного, или (не вполне точно, но проще) «интуитивное мышление», характерно для «примитивов», для Индии, Китая, несомненно для древнейшего человечества, с религиозным монизмом и культом которого оно прекрасно «согласуется», но и для мистики и для восходящей к своим истокам, становящейся мистическою философии (Платон, Плотин, Николай Кузанский, Яков Беме, Шеллинг, Гегель, Бергсон). Дискурсивный момент или, проще, «дискурсивное мышление» отделяет объект познания от субъекта до «невидимости», «почти–неданности» первого: не узревает его, а заключает к нему, или (в аристотелевской логике) его выводит, доказывает. Вместе с тем, дискурсивное мышление отвлекает познание от жизни, делая его теоретическим, абстрактным, вызывающим сомнение, сущее превращает в понятие (notion!). Но отделяя от субъекта объект, дискурсивное мышление и разделяет объект (определяя, распределяет), что, как, разумеется, и отделение объекта от субъекта, является необходимым условием возможности познания. Дискурсивное мышление «соответствует», диалектически родственно «религиозности», обращенной на множественность богоявлений или «богов», и на трансцендентность Божества, не божественной деспотии, а теократии, связанной с типичным для семитов патриархально–родовым строем, который противопоставляет род роду, индивида (сначала как представителя рода) индивиду и объединяет их, а потом Бога и Его народ договором, «заветом», законом. В том же смысле «родственно» дискурсивное мышление росту торгово–промышленного общества за счет аграрного и развитию греческих политий. Не случайно с усилением дискурсивного мышления мы встречаемся у еврейских пророков (особенно у Иезекииля), одновременно этому в греческой софистике и в аристотелизме IV–III вв. до нашей эры.

В христианстве арисготелизм приобретает определяющее значение одновременно с упадком оригинальной богословской мысли, примерно с половины V века.

О древнейшем человечестве мы судим главным образом по рассеявшимся во времени и пространстве его «остаткам» (пережиткам): по «аналогии» с австралийцами, дикарями Индии, Африки и другими «примитивами». Метод и сам по себе опасен, а тут опасность его еще увеличивается благодаря недоброкачественности значительной части этнологических данных. Своими наводящими вопросами путешественники, сами того не замечая, слишком часто принуждают дикаря утверждать то, что ему никогда не приходило в голову, и выражать на непонятном ему языке развитого дискурсивного мышления усмотренное им интуитивно мифологическое. Представление дикаря или первобытного человека о «мане», очевидно, существенно отличается от представления о ней ученого–этнолога. Для последнего мана – воображаемая «примитивом» безличная, везде разлитая и сгущающаяся в отдельных предметах, существах, людях божественная сила. Примитив (дикарь и первобытный человек), конечно, везде ощущает эту силу, но не как отвлеченное понятие, а с полною конкретностью, подобно древнейшим римлянам, воспринимавшим бога (который, как безъимянный бог, даровавший именно эту победу, мог более и не появиться) только в его действиях, актах, и не спрашивавшим себя, что он такое сам по себе.

Кое–где мана отожествляется с высшим, обычно не имеющим своего культа богом, с единым божеством или с «божественностью» (ср. различение Gott и gottheit у мейстера Эккехарта XIII в.). Эту–то «божественность» или ману примитив конкретно воспринимает действующею в солнце, в луне, полноводной, страшной, но и благодетельной реке, в звере, в дереве, в любом тотеме, в отожествляющемся с ними воплощающем общество фараоне, миносе или богдыхане, в самом обществе (ср. культ богинь полиад: Афины, Антиохии, Ромы–Рима). Но, воспринимая действующую божественность в данный ее конкретизации, которая часто становится длительной, постоянной, примитив не теряет ощущения того, что эта божественность действует везде, и действует конкретно прежде всего в предметах и существах, подобных данному, в котором она почитается, подобие же есть частичное тожество (портрет, имя человека – сам человек). Таким образом конкретный предмет или конкретное существо, в котором почитается божество, становится символом других его явлений, оказывается, не переставая быть собою, и другими предметами и существами. (Это особенно наглядно проявляется в культуре древнего Китая, ослабленное же понимание открываемого символизмом единства дано учением стоиков о связующей все вещи «симпатии»). Символом может стать и предмет, искусственно сделанный (менхир, бетель, ашера, идол) и даже только воображаемый, что естественно и, может быть, даже неизбежно, когда божественность постигается как более или менее длительный процесс. В последнем случае символическое познание превращается в мифологическое, в первую внятную для нас речь религиозности. В мифах осмысляется и культ, точнее – мифы в своих текучих образах дают некоторое постижение того, что спонтанно–подсознательно человек живет в культе. Миф обладает исключительною емкостью и пластичностью: изменяется не изменяя познаваемого чрез его посредство содержания; и едва ли кто воспринимал миф как неизменное в самом выражении его, адекватное истине ее постижение. Эта пластичность мифа (сознательно приближенное познание истины) вынуждала обращаться к нему Платона и не одного Платона. Мифологическое познание до сих пор не утратило своего значения в богословии, и, становясь из образного дискурсивным мышлением с помощью абстрактных понятий, в метафизике (ср. Фихте, Шеллинга, Гегеля) и даже в приближающейся к своим истокам позитивной науке, где, правда, мифологическая его природа наименее уловима и миф сливается с гипотезою.

Но символ, и как раз символ воображаемый, легко превращается в знак, «эмблему» или «имя», откуда уже один шаг до замены его общим понятием. Понятие–символ, утративший свою конкретность и сохраняемую еще платоновскими идеями связь с высшим бытием (с «центром»), чрез которое (который) оно связано с другими «подобными» явлениями этого бытия. Связь превратившихся в понятия явлений бытия оказывается таким же необъяснимым «фактическим» их взаимоотношением, как взаимоотношения разъединенных материальных вещей, или объясняется (у Аристотеля) тем, что их «объемлет», содержит, подобно пустому пространству или вместилищу, более общее понятие. Все бытие предстает определенным в целом и в частях, определенным–распределенным, т. е. разъединенным, единство же его – понятием. Что же такое само понятие? Бытие ли оно? Но бытие одно и конкретно, а понятие как будто от него отделено. Или понятие не бытие, а нашим сознанием (умом) отвлекаемое, «абстракция»? Но какая познавательная ценность абстракции, если познаваемое бытие конкретно? И как в понятии может быть отвлечение от бытия, если бытие от понятия и, значит, от сознания отделено.

А, с другой стороны, понятие все же существует и, следовательно, должно совпадать с бытием, которое всеедино. И уж, разумеется, нелепо предполагать существование вне всеединого бытия, творимого только в себе и для себя тоже находящимся вне бытия сознанием мира вещей–понятий. В этой имманентной появившемуся понятию, оказавшей сильное влияние на все европейское мировоззрение проблематике можно разобраться только признав, что все единое бытие познает себя, что в несовершенстве его словно раздваивается на самопознание его моментов и познание ими друг друга. Самопознание же бытия заключается в познании им своего двуединства с Богом и обосновано самопознанием (которое есть и познание ею Отца) божественной и вместе богочеловеческой, всеединой и вместе индивидуальной Личности–ипостаси Иисуса Христа. Самопознание не что иное, как раскрывающее существо бытия в жизни – чрез – смерть самовоссоединение (-воскресение–жизнь) чрез саморазъединение (-умирание, а вследствие того, что Сын, познавая Себя, познает Отца, самопожертвование), причем в несовершенстве разъединенность преобладает над воссоединением–воссоединенностью.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю