355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лев Славин » Ударивший в колокол » Текст книги (страница 3)
Ударивший в колокол
  • Текст добавлен: 16 марта 2017, 02:00

Текст книги "Ударивший в колокол"


Автор книги: Лев Славин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 26 страниц)

«Кто виноват?»

Слово тоже есть дело.

Ленин

«Город Малинов» – так в «Записках одного молодого человека» назвал Герцен Вятку. Сюда он был переслан из Перми для отбывания ссылки. Срок ее не был обозначен. И это больше всего угнетало Герцена – пожизненная, что ли?

Он задыхался в вятском безлюдье, посреди захолустного чиновничества, куда он был ввергнут монаршей прихотью. Друзья разогнаны, сосланы, из Москвы ужасающие вести – Чаадаев за «Философическое письмо» объявлен сумасшедшим и отдан под надзор полицейского психиатра, запрещены один за другим журналы «Московский телеграф», «Европеец», «Телескоп». Герцен жаловался ссыльному архитектору Витбергу, его единственной отраде в Вятке:

– Кругом глушь, молчание, все безответно, безнадежно и притом чрезвычайно плоско и мелко…

Он крепко подружился с Витбергом, вошел в его жизнь, пустил его в свою. А в то же время другой частью своего существа почти бессознательно, просто в силу мощной потребности своей натуры, наблюдал; его, запоминал, запечатлевал в каком-то уголке мозга его повадки, нрав, всю сложность его личности, самую наружность его – большеглазый, кудрявый, с маленьким крепко стиснутым ртом, с общим выражением упорства почти фанатичного. И впоследствии изобразил его в этюде «Александр Лаврентьевич Витберт», составившем одну из блестящих глав «Былого и дум».

Герцен ознакомился с его проектом храма «Во имя Спасителя» – в честь русской победы над Наполеоном, – проектом, пленившим Александра I и впоследствии погубившим Витберга: казнокрады свалили на него свои чудовищные хищения. Герцен восхитился этим проектом, называл его гениальным и страшным.

На какое-то короткое время Витберг заразил Герцена своим мистическим умонастроением. Оно, между прочим, подогревалось экзальтированными письмами Натали Захарьиной из Москвы. Зарождалась и росла любовь, преодолевая огромные российские пространства, разделявшие молодых людей. Мистическое поветрие недолго мирилось с трезвой иронической натурой Герцена. Вспоминая это время, он обмолвился:

– Всегда серьезная беседа Витберга иной раз утомляла меня…

Трехлетняя ссылка в Вятке вдруг, благодаря дружескому вмешательству поэта Жуковского, была заменена ссылкой же во Владимир и уже этим одним смягчена.

«Прелесть? Объедение! – воскликнул Белинский, прочитав „Записки одного молодого человека“, появившиеся в журнале „Отечественные записки“. – Ум, чувство, оригинальность, остроумие!»

Самая форма этого произведения была необычна. Герцен не мог писать «обычно». Он перемежает повествование вставками «От нашедшего тетрадь». Дневник и вымысел, автобиографическое и придуманное соседствуют. В сущности, это – преддверие «Былого и дум». Впоследствии Герцен и включил туда это раннее произведение.

А в «Записки» он частично включил другой рассказ – «Германский путешественник». Один из героев рассказа, Трапзинский, – первоначальный набросок будущего портрета Вельтова в романе «Кто виноват?»: деятельный человек, разочаровавшийся во всякой деятельности и впавший в иронический скептицизм. Однако любопытно, как Герцен описывает его: одинок, высокомерно умен, высок, строен, худощав, белолиц, холен, глаза серо-голубые, скульптурность в чертах, голова – «чело, как череп голый», как выразился Пушкин о Барклае-де-Толли.

Позвольте! Так это ж портрет Чаадаева!

«..Не думая, не гадая, сделал портрет Чаадаева…» – писал впоследствии Герцен, признавая, таким образом, что могущество таланта наряду с сознательным плановым усилием содержит элемент непреднамеренности, даже непредвиденности, некой стихийности.

Цензура пощипала «Записки», но не заметила довольно прозрачного намека, уподобляющего цензуру псу, который и выдрал из этого произведения ряд дорогих автору мест.

Он с горечью записал в дневнике:

«Упрекают мои статьи в темноте, – несправедливо, они намеренно затемнены. – Грустно!»

Он написал до этого повесть «Елена». Но сам же признал ее неудачной. Он был к себе беспощаден. Нисколько не поэт, Герцен как-то однажды погрешил стихами, даже поэмой. Но после уничтожающего отзыва Белинского никогда не пытался публиковать ее. И вообще более не возвращался к стихам, поняв, что это не его стихия. Понимал ли он, что его проза достигает музыкальности поэзии?

И все же повесть «Елена» была неудачна так же, как было что-то надуманное, искусственное в том жизненном случае, который Герцен положил в основу повести: свое увлечение Прасковьей Петровной Медведевой, женой вятского чиновника «Умна, красавица, прелесть, образованна», писал он Кетчеру, познакомившись с ней. Увлечение прошло быстро. Герцен признался в нем в письме к Наташе Захарьиной. Он говорил о ней, как о прошлом: «Здесь встретил лилию и сорвал ее для того, чтоб насладиться запахом, и задушил ее».

Надо сказать при этом, что Герцен сделал и обратное признание: открыл Медведевой, что любит свою кузину Наташу Захарьину. «Лилия» пережила этот удар. И впоследствии, уже в Москве, Герцены встречались с ней как с другом, правда изредка.

Помимо «Елены» Герцен описал всю историю своего увлечения Медведевой в «Былом и думах». Но эти страницы, написанные с обычной для него беспощадностью к самому себе и с предельной художественной силой, Герцен при жизни никогда не печатал.

Наша первая встреча с Наташей Захарьиной, ставшей вскоре женой Герцена, происходит на страницах романа «Кто виноват?». Герцен писал его героиню Любоньку Круциферскую с Наташи. Ей же он посвятил роман. Он звал Любу-Наташу от жизни одним сердцем к широте интересов, к богатству умственных переживаний, эстетических эмоций, даже политических чувствований, может быть действий. Здесь герой романа выражал мысль автора, которого настораживала постоянная романтическая восторженность Наташи.

В том, что Люба Круциферская – это Наташа Захарьина, нет никаких сомнений. И дело не только в цвете глаз – темно-голубых, в лице, где энергия сопрягается с апатией и холодностью, в том, что ей «сверх красоты самая задумчивость придавала что-то такое, почему нельзя было пройти мимо ее». Сходство в самой душевной сути, в том, что она «скрытно-пламенная», что «она тигренок, который еще не знает своей силы».

Конечно, этот небольшой роман «Кто виноват?» был и мощным ударам по крепостничеству. Только ли? Герцен в своих художественных вещах никогда не замыкался в пределах одной темы. Необъятность воззрений, широкая россыпь ассоциаций влекут его к решению разнообразных задач. На немногих страницах этого романа он проникает в вопросы брака, задумывается над положением женщины в обществе, обсуждает судьбы интеллигенции – дворянской и разночинной.

Все образы, все сюжетные положения романа емки. Если Герцен пишет о Любоньке, что она была в доме отца «дочерью и недочерью, живущей у него по праву и по благодеянию», то это касалось многих внебрачных детей, в том числе и его самого, не говоря уже о Наташе.

Не вызывает сомнений, что другой персонаж романа, доктор Крупов, – несколько идеализированный Кетчер: сходство не только во внешности и в медицинской профессии, но и в – грубоватом прямодушии, характерном для друга молодости Герцена.

Для царской цензуры роман «Кто виноват?» оказался орешком не по зубам. Она проморгала его политический накал. Замечания цензора были «незначительны, что не мешает им быть очень глупыми», пишет Герцен.

Успех у читающей публики – поразительный. Но что замечательно, роман, несмотря на свой почти полутора-столетний возраст, совсем не устарел. И сегодня, читая его, впитываешь с наслаждением этот блеск ума и таланта. Восклицаешь: «Ах, вот что это было за время!» Как всякое подлинное произведение искусства, «Кто виноват?» – концентрат своего времени. Если каждый настоящий писатель – либо защитник, либо обвинитель, то Герцен – судья. Это, между прочим, сразу подметил Белинский:

«Он изображает с поразительною верностию сцену действительности для того только, чтобы сказать о ней свое слово, произвести суд».

Не обошлось, как это частенько бывало в российской литературе, без доноса. Булгарин не был бы платным литературным доносчиком, если бы не написал в секретной докладной записке в III отделение:

«Тут изображен отставной русский генерал величайшим скотом, невеждою и развратником… Дворяне изображены подлецами и скотами…» И на доносе – резолюция Дубельта: «…я нахожу всю повесть предосудительною…» Можно ли считать образ Бельтова автопортретом, как это думают некоторые? Конечно нет! Бездеятельный, без главного интереса в жизни, «лишний человек», «умная ненужность», Бельтов попросту противоположен кипучему, целеустремленному Герцену. Скорее тут есть черты некоторых его друзей – больше всего Сазонова, отчасти Боткина, даже Бакунина с их «деятельною ленью», как писал Герцен Огареву, «отсутствием всякого практического смысла в жизни», с их «многосторонним бездействием». Это их имел в виду Герцен, когда писал Огареву, что образ жизни Бельтова, да и Круциферского напоминает ему «биографии всех знакомых», и прибавлял: «Да и наши несколько». Это уже был камешек в огород Огарева. Но конечно, когда Герцен характеризует Бельтова как одаренного «смелым и резким мышлением», то в этом случае он пишет о себе.

Наташа – Natalie

В Москве все женятся.

Герцен

Владимирская ссылка несравненно легче. Москва под боком. Губернатор снисходителен к Герцену, смотрит сквозь пальцы на его тайные отлучки в Москву. Это настраивает Герцена на радостный лад, и, озирая из своего окна город, он начинает находить «что-то тихое, кроткое в его чертах, осыпанных вишнями». Все три поездки в Москву – весенние, тридцать восьмого года: 2 марта, 16 апреля, 8 мая. Все три к Наташе. Но этим прелестным русским именем никто ее не называл в чопорном доме княгини Хованской на аристократической Поварской улице. Она была Натали[6]6
  Об этом офранцуженном имени Герцен сам пишет: «Я очень знаю, сколько аффектации в французском переводе имен, но как быть? Имя – дело традиционное, как же его менять?» Поэтому и автору придется применить имя Натали, изредка только сбиваясь на Наташу, что ему гораздо милее.


[Закрыть]
А свидания были, конечно, тайные.

Герцен все проверял себя. Он боялся пылкости своей натуры. Любовный эпизод с Прасковьей Медведевой насторожил его, даже испугал. А вдруг любовь, которую он испытывает к Натали, – тоже прихоть темперамента, способного увлечься до самозабвения и быстро остыть?

Еще так недавно он звал ее «сестра». А теперь он жаждет назвать ее «жена».

Натали в это время писала ему из Москвы. Между ними была оживленная переписка, тоже тайная, потому что княгиня Хованская терпеть не могла своего строптивого племянника Сашу Герцена, человека без религии и правил, к тому же ссыльного, да еще бастарда – никак не партия для ее приемной дочери. Кроме того, самая тайна всегда имела в себе нечто привлекательное для Натали. Это так романтично!

«Твой образ, – писала она ему, – сияет надо мной, за меня нечего бояться…»

Это звучит не столько сердечно, сколько восторженно. Быть может, Натали чувствовала сильнее и глубже, чем Саша. Натуре ее был свойствен некоторый переизбыток чувств, доходящий в своем крайнем выражении до экзальтации. Она называла в переписке с Герценом себя и его «Натаксандр», слив воедино оба имени, что должно было идеальное, по ее мнению, слияние, полную нераздельность двух существ.

Увидев, что влечение их друг к другу непреодолимо, княгиня Хованская решила как можно быстрее окрутить Натали, выдав ее замуж за достойного, с ее точки зрения, человека.

Скоро усилиями свахи и привлеченный запахом стотысячного приданого нашелся соответствующий полковник вполне пристойной наружности, а что касается возраста, то для мужчины это не имеет решающего значения. Натали до того выразительно проявила свое отвращение к полковнику, что он отказался от нее. Не совсем, он потребовал увеличения приданого, так сказать, надбавки за отвращение. Княгиня подкинула еще одну деревеньку. Однако полковник предпочел другую партию, хоть я с меньшим приданым, но без отвращения.

Нашли другого кандидата в женихи, помоложе и вообще не такого дремуче-уездного. Натали написала ему письмо, где просила отстраниться от нее, потому что она любит другого. Так отпал и второй претендент.

Герцен решился. Он боялся, что в третий раз Наташа не ускользнет от насильственного брака. Он умыкнул ее. Помогал ему Кетчер, который всегда рад был принять участие в авантюре гусарского свойства. Но не только поэтому. В ту пору он любил Герцена. А узнав Натали, он стал боготворить ее.

– Ты дрянь перед своей женой! – говорил он Герцену в своем бесцеремонном стиле.

Натали относилась к Кетчеру, как к отцу, которого у нее не было.

– Если вы любили Кетчера, этого человека с лицом последнего могиканина, – говорил Герцен, – вы не могли сердиться на его живописную манеру выражаться.

Со своими резкими чертами лица и сросшимися бровями он был похож на одомашненного черта.

Натали – невеличка, худенькая до воздушности, голосок тоненький, тихий и безрадостная улыбка: губы раздвинет, а глаза грустные. На вид девчонка, в сумерках ее принимали за подростка. Проницательный взгляд мог обнаружить в этой нежной оболочке что-то мучительное, какую-то трагическую тень.

Красива? Да. Но неброской красотой, притом что черты лица несколько крупны. Большеглаза. Взгляд ясный. Ничего в чертах ее яковлевского, все от матери – крепостной крестьянки Аксиньи Ивановны Захарьиной. Что-то татьянинское в ее лице.

Да, было в ней еще кое-что, не вдруг приметное. Это требует объяснения. Белинский, познакомившийся с Натали, пришел в восторг. И отписал Боткину:

«Что это за женственное, благороднейшее создание, полное любви, кротости, нежности и тихой грации!»

Белинский, впрочем, был влюбчивый. Но не в этом дело. Через два года он пишет невесте:

«…Эта женщина… прекрасная, тихая, кроткая, с тоненьким голоском…»

Дальше следует «но», которого в первом письме не было:

«Но страшно энергичная: скажет тихо – и бык остановится с почтением, упрется рогами в землю перед этим кротким взглядом и тихим голосом».

Итак, Белинский разглядел, что в этом небесном создании, в этом воплощении кротости живет волевая, размашистая, безудержная, страстная душа. Вид хрупкий, тростинка, мнится – дуновение ветра сломит ее, улыбка словно вымученная, как у непрощенной Магдалины, и при этом голова, полная огненных фантазий, и непоколебимо твердая воля в их достижении.

А ведь поначалу она показалась Герцену безжизненной, холодной. Сказались навыки к скрытности, развивавшиеся у Натали еще в детстве как сопротивление деспотическому самодурству княгини Марии Алексеевны и ее могущественной приживалки «звенигородской вдовы» Марьи Степановны.

Конечно, Натали была влюблена в Сашу Герцена страстно. В дневнике своем записала: «Боготворение Александра».

Впоследствии она низвела его с пьедестала. Это произошло после случая с крепостной девушкой Катей, горничной матери Герцена. «Случай всегда находится, особенно когда ни с одной стороны его не избегают», – с грустью вспоминал Герцен.

«Случай» произошел через несколько лет после брака: поддавшись зову плоти, Герцен сошелся с горничной Катей. Это длилось одну ночь, но и ее было довольно, чтобы Герцен самобичующе воскликнул: «Я добровольно загрязнился!» Катя, собираясь в церковь на говенье, во всем призналась Наташе, не зная, что сам Александр опередил ее. Конечно, этот «случай» не мог не ранить Наташу, которая писала накануне брака: «Нас все будет окружать необыкновенное, все прекрасное и изящное».

Оскорбительное ощущение от измены превратилось у Наташи в рану, которая со временем хоть и затянулась, а все же продолжала ныть. «Вера ее в меня поколебалась, идол был разрушен», – писал Герцен. И это бессильно было излечить покаяние Александра в том, что он «загрязнился».

Память о «падении» Герцена, хотя и прощенном, никогда не была до конца утрачена, и какой-то темный подсознательный мотив отмщения сыграл впоследствии свою роль.

Но все это в будущем. А пока Натали перестала любить в Александре бога, но продолжала любить человека.

А человек Герцена был очень земной, преданный всем радостям жизни.

В том числе – смеху.

Вот чего начисто была лишена Натали – юмора. Он не наличествовал в наборе ее возвышенных чувств. Герцен зря расточал перед ней бесценные сокровища своего юмора, своего сверкающего балагурства, «демонического начала критики и иронии», выражаясь его же словами. Оттенок досады чувствуется в письме Герцена к Витбергу, где он пишет:

«Кстати, я хотел вам написать. Она тоже, как вы, не любит смех, никогда не произносит напрасно имя бога и не любит Гогартовых карикатур».

Натали внушала любовь всем, не только мужчинам, но и женщинам. За исключением Авдотьи Панаевой. И Эммы Гервег. Но вот, к примеру, Татьяной Астраковой владела, но выражению Герцена, «религиозная любовь» к Натали.

Что касается мужчин, то тут дело доходило до обожания, даже до преклонения. Белинский восхищался ее «тихой грацией». Грановский писал о ней своей жене: «Дорогою я, кажется, еще больше полюбил ее». Циник Бакунин, ниспровергатель святынь, писал из Берлина сестрам Беер: «…она – святое, любящее, истинно женственное существо». Огарев считал Натали самой прекрасной женщиной из всех, кого он знал. Он находил в ней непревзойденное изящество духа и физического облика.

Ну, а если красавица Авдотья Панаева в своих воспоминаниях упрекает Натали за «слишком явное ее самомнение», то в Панаевой говорила зависть одной звезды к другой.

Развитое меньшинство

Потустороннее его мало интересовало. «Потом будет видно. В качестве покойника я, может быть, смогу извлечь радости из этого состояния. Пока что, будучи живым, я довольствуюсь тем, что наслаждаюсь жизнью».

Жан Ренуар. «Огюст Ренуар»

Шмель сел на репей. Он тщательно обследовал его круглую головку с шипами, похожую на маленькую булаву. Перебирая ножками, шмель ловко облазил репей, таща за собой свой жирный полосатый зад. Сложенные на спине слюдяные крылышки похожи на короткий плащ, какие носили придворные пажи.

«Какое нарядное добродушное существо!» – думал Герцен, с любопытством разглядывая шмеля.

И улыбнулся. Следующая мысль позабавила его. Он пожалел, что рядом нет собеседника, с которым он мог бы ею поделиться:

«Право, иной раз становится досадно, что человек не может перечислиться в другой род зверей – разумеется, быть ослом, лягушкой, собакой приятнее, честнее и благороднее, нежели человеком XIX века…»

Герцен гулял по саду один. Как всегда, он встал на рассвете. Всю жизнь для сна ему нужно было не более четырех часов. Сколько он выигрывал на этом! Длинный рабочий день! А какой воздух здесь в Соколове, вдали от Москвы! Впрочем, сегодня суббота, значит, из Москвы гости, благо до города не более двадцати верст по Тверской дороге.

– Да, воздух, – он вздохнул во всю ширь своей просторной груди, – бальзамический. И – что гораздо драгоценнее – это воздух свободы.

Свободы… Он усмехнулся – разве только по сравнению со ссылкой. Столько времени прошло после ссылки, а она все еще лежит на памяти чугунным гнетом. Да полицейский надзор все еще не снят.

– Но все-таки, – Герцен машинально водил глазами за полетом шмеля, уже не замечая его, – но все-таки я принадлежу себе. Я более не собственность губернаторов, плац-адъютантов, столоначальников, приставов, фельдъегерей, жандармов и прочей полицейской нечисти. Свобода… Но до чего же куцая! Все еще не спускает с меня глаз светская инквизиция, учрежденная Николаем. И где гарантия, что среди обилия гостей, наезжающих сюда по субботам, порой полузнакомых, а случается, и вовсе незнакомых, не затесался шпион? Они ведь так и снуют вокруг меня…

Герцен стал мысленно перебирать список возможных гостей. Среди них есть непременные и очень желанные…

Рядом Химки, где снял дачу Михайло Семенович Щепкин, чтобы быть по соседству с Герценом, которого он обожал. Он будет обязательно в своем широченном парусиновом балахоне и такой же необъятной соломенной шляпе, окруженный крестьянскими ребятами. Он любил детей. Он и Герцена любил за его по-детски открытый, светлый нрав. «Зачем только он занимается наукой? – ворчал Щепкин. – Зачем политикой? Это высосет из него все лучшее…»

Часам к одиннадцати спустится, позевывая, с антресолей лежебока Огарев. Позднее выйдут из флигеля Грановские, из домика садовника – Кетчер. Друзья под руками. А там, к обеду, нагрянут из Москвы Боткин, может быть, Витберги, приехавшие в Москву, может быть, Белинский, Каролина Павлова, Некрасов, Панаевы, Анненков, да мало ли кто! Некоторые приезжали и вовсе без приглашения, например Разнорядов. Но не выгонять же человека, проделавшего двадцативерстный путь, специально, чтобы увидеть «глубокочтимого Александра Ивановича и поприсутствовать на этом конгрессе литераторов, профессоров и просто исключительных личностей, как справедливо называют воскресные обеды в Соколове, прильнуть, так сказать, к источнику и т. д.». Герцен махнул рукой и по своему добродушию пригласил и Разнорядова на обед.

Хлебосольная душа Герцена не терпела одиночества. Природа? Да! Это божественно! Но ведь со шмелем не поговоришь, как и с богом. Кстати, Герцен тут же дал себе слово в разговоре с Грановским не затрагивать проблемы бога, ни бессмертия, этой Jenseits, как они предпочитают называть все потустороннее.

…Из сада не хочется уходить. Хорош этот ранний час среди росистой зелени.

Герцен сел под дерево. Закинул голову. Глазам представился длинный трепещущий конус. Он суживался, уходя вверх, как дорога: зеленый путь в небо…

Сладко-бездумное состояние. Но по стремительности натуры Герцен не мог долго пребывать в блаженном растворении себя в природе.

За работу! Есть еще время прибавить несколько страниц к «Письмам об изучении природы».

Он обогнул дом, вошел в свой флигель, неслышно ступая на носках, чтоб никого не разбудить, прошел в кабинет, раскрыл бювар и на чистом листе бумаги написал вверху своим отчетливым изящным почерком: «Письмо девятое».

Он еще не писал, покуда только заглядывал в «Philosophic der Natur»[7]7
  «Философия природы» (нем.).


[Закрыть]
Гегеля, в декартовы «Les passions de I'ame»[8]8
  «Страсти души» (фр.).


[Закрыть]
, в «Novum Organism»[9]9
  «Новый Органон» (лат.).


[Закрыть]
Бэкона.

Изредка он подымал затуманенный взгляд к окну, в глаза хлынет зеленый разлив липовых и березовых крон, излучина реки, отливающая платиной, и поля, бесконечные поля. Но вряд ли сейчас он все это видел. Мысли его были в той философской природе, которая возникла в его воображении.

Восемь «Писем об изучении природы» уже были опубликованы. И вот нынче…

Он прислушался к смутно, но уже властно встающим в нем образам из совсем другого мира, из нашего, из сегодня.

Решительным движением он отодвинул рукопись, еще не начатую, на ней значилось только название. Потом секунда колебания – и он вынул из ящика стола другую рукопись.

Его еще привлекают гигантские фигуры Спинозы и Лейбница.

И все же он не написал девятого письма.

Мыслитель и художник в нем не всегда были в согласии. Иногда они боролись. Сейчас брал верх художник. Герцена влекло желание – оно достигало силы непреодолимой потребности – написать роман. Заготовки к нему он сделал исподволь, еще в новгородской ссылке. Даже и название тогда нащупалось: «Похождения одного учителя». Потом он замарал его и написал сверху: «Кто виноват?» И первоначальные главы тогда же тиснул в «Отечественных записках».

Сейчас, сидя у распахнутого окна, писал он небыстро, но уверенно, почти не марая, как пишут о глубоко заветном и прочно устоявшемся в сознании. Спинозе и Лейбницу оказалось не под силу бороться с Бельтовым и Любонькой Круциферской.

Перед обедом пошли к пруду. Тут царил Щепкин. Он отличным пловцом, несмотря на свою тучность. Или, может быть, благодаря ей: жир держал его на воде, придавал ему плавучесть. Как всегда, шумное восхищение вызвал излюбленный трюк Щепкина: он ложился на воду спиной, скрывался в воде полностью, оставляя снаружи только живот, полный и круглый, как холм. Трюк этот назывался «остров».

Он выходил из воды под аплодисменты, отряхивался. К нему спешили с теплым халатом, но он отстранял его.

– Я не зябну, – говорил он, – я ведь от природы положен на вату.

Все хохотали. Один Огарев оставался холоден, ни тени улыбки на его серьезном лице. Герцен взглядывал на него с беспокойством.

– Нет, мне не плохо, – отвечал на этот взгляд Огарев, – мне просто скучно. Знаешь ли, отчего мне так скучно почти со всеми? Оттого, что все готовят в своей маленькой кухне и говорят про свой именно картофель, который никого не интересует.

Обед накрывали на лужайке перед домом. Хватились – хозяина нет. Кетчер ринулся на поиски. Нашел его в неожиданном месте: над бочажником. Кетчер недоумевал:

– Помилуй, братец, что любопытного в этой яме с водой?

– Слово дорого: бочажник.

Кетчер не понимал интереса Герцена к словам, не видел, как тот подбрасывает их в воздух, как они взлетают, переливаются бликами, потом падают в руки – веские…

Хозяйничали Натали и Елизавета Богдановна Грановская, молчаливая. Она могла бы стать выдающейся пианисткой, но предпочла раствориться в любви и преданности мужу. Их согласная жизнь была для нее выше искусства и славы.

Начинали обедать поздно, в шампанском не было недостатка, в спорах тоже. Присутствие дам клало предел вольности мужских речей. Даже сам Кетчер удерживался в рамках того, что он считал хорошим тоном. Правда, у него была другая мерка, и дамы порой морщились под градом его экстравагантностей. Окидывая критическим взглядом батареи бутылок, он заявлял Герцену:

– Ты свистун, братец, не умеешь заранее распорядиться.

На что Герцен хладнокровно ответствовал:

– Перестань орать, скучно.

Когда взглянешь на суровое, словно вытесанное из гранита лицо Кетчера, не скажешь, что он весельчак, буян, выпивоха, богема и большой охотник до назидательных советов, которые только смешили его друзей. Но очевидно, эта страсть к поучениям была его преобладающей чертой, и она под старость дала себя знать, когда Кетчер превратился в ханжу, брюзгу и реакционера. Его тяжеловесные прозаические переводы пьес Шекспира вызывали смех своей неуклюжестью. Тургенев почтил их эпиграммой:

 
Вот еще светило мира!
Кетчер, друг шипучих вин;
Перепер он нам Шекспира
На язык родных осин.
 

И сейчас он азартно встревал в споры, то и дело вспыхивавшие за столом. Но где ему угнаться за Герценом! Медлительный Анненков смотрел на Герцена удивленно, с примесью восхищения. Его поражал этот неистощимый вулкан остроумия, эти неожиданные соединения в одну упряжку, казалось бы, далеко отстоящих друг от друга понятий, и при этом с проникновением в самую суть предмета, хотя он порой не брезговал и блестящей игрой слов. Герцен в конце концов заметил несколько оторопелое выражение лица Анненкова и истолковал его неправильно.

– Вы со мной не согласны? – спросил он, впиваясь в Анненкова энергическим взглядом и готовый броситься в новый бой.

Анненков сказал, отдуваясь:

– С вами ходишь точно но краю пропасти, с непривычки голова кружится.

Споры за обеденным столом в Соколове далеко не всегда были безобидными. Порой они взрывали самые коренные проблемы, нравственные и политические, и иногда оказывалось, что убеждения самых близких людей совсем не совпадают, а временами полярно противоположны.

Собственно, это назревало давно. Но, любя друг друга, Герцен и Огарев, с одной стороны, и Грановский с другой, избегали прямого столкновения. Это волновало Герцена. Он поверил свою тревогу дневнику:

«Наши личные отношения много вредят характерности и прямоте мнений. Мы, уважая прекрасные качества лиц, жертвуем для них резкостью мысли. Много надобно иметь силы, чтобы плакать и все-таки уметь подписать приговор Камиля Демудена!»

Вот из-за Робеспьера, подписавшего этот приговор, была первая вспышка за обеденным столом в Соколове. По началу разговора это трудно было предвидеть. Грановская сказала, что ей очень понравилась статья Герцена о публичных лекциях ее мужа.

– Спасибо, Елизавета Богдановна, – ответил улыбаясь Герцен.

Он сидел рядом с ней и поцеловал ей руку.

– Да это же общее мнение о твоих чтениях, – продолжал он, обращаясь к Грановскому. – Чаадаев говорит, что твои лекции – это событие. Жаль только, что ты удерживаешься на средних веках. Новое время дало бы тебе бесценный материал для сравнения с нашей действительностью.

– Это так, – сказал Грановский, – но ведь французская революция – это опасная почва. Самые имена Марата, Дантона, Робеспьера подействуют на наших охранителей, как красная тряпка на быка.

Вмешался Кетчер:

– Мне говорили, Тимофей, что Белинский осуждает твое отношение к Робеспьеру. Он, напротив, его яростный поклонник. Это верно, Александр?

Герцен молчал. Он не хотел ввязываться в разговор о Робеспьере. Он не хотел подходить к невидимому барьеру, разделявшему друзей. За столом, еще минуту назад таким шумным, наступило молчание. Герцен сказал уклончиво:

– Белинский – фанатик, человек крайностей. Но всегда открытый, сильный, энергичный. Его можно любить или ненавидить. Я истинно его люблю.

– А Робеспьера? – вдруг раздался голос.

Это спросил Разнорядов, сидевший в конце стола.

Герцен недовольно посмотрел на него. Что за шустрый малый! Что это – наивность, доходящая до глупости, или что-нибудь посерьезнее? Он ответил по-прежнему уклончиво:

– Белинский из той же породы, что и Робеспьер.

Заговорил молчавший покуда Грановский. А ведь, в сущности, разговор-то шел о нем.

– Ты хочешь сказать, Александр, что, по мнению Белинского, убеждения – все, человек – ничто?

– Пожалуй.

– А ты как полагаешь?

Герцен вздохнул. Он не мог увернуться, он вынужден был нанести удар. Он сказал тихо:

– Я согласен с Белинским. Кетчер крикнул:

– Когда пал Робеспьер, тогда кончилась революция! И пришли к власти авантюристы. А Робеспьер был человек идеи!

– Да, он был человек идеи. Он был идейный палач.

Грановский сказал это тихо, но твердо, чуть шепелявя, как всегда, когда волновался.

Герцен смотрел на него с грустью. Ему вспомнились слова Белинского: «Тимофей – человек хороший, но одно в нем худо – умеренность». Он все еще не терял надежды затушить спор. Он сказал, стараясь перевести все в шутку, в беззаботную застольную болтовню:

– Ты Кетчера не слушай. Он вместо молитвы читает на ночь речи Робеспьера.

– Холодные и риторические, – проговорил Грановский с презрением.

И эта нотка презрения вдруг взорвала Герцена. Забыв о своих благих намерениях затушить разыгравшийся за столом спор, он вскричал:

– Если так, значит, ты осуждаешь Карла Занда? По-твоему, он не должен был убить этого мерзавца Коцебу, из-за которого гибли на каторге и в петле десятки людей?

Грановский оглянулся на жену. Щеки ее пылали. Она смотрела на Герцена с возмущением. Грановский устало провел рукой по лбу.

– Знаешь, Александр, в односторонность твоего мнения я не хочу вдаваться, – сказал он.

Герцен промолчал.

Они оба уходили от спора. На этот раз успели. Но груды взрывчатого материала по-прежнему лежали между ними.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю