Текст книги "По воле Петра Великого: (Былые дни Сибири)"
Автор книги: Лев Жданов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 24 страниц)
ГЛАВА III
ОХОТА
Зима быстро установилась на всём просторе Сибири.
Реки стали, окованные морозами; толстый снеговой наст окреп, зимние пути пролегли во все концы, во все углы, куда и заглянуть нельзя летом, не только осенью или весною, в распутицу либо в ростепель.
Снегами, недавними вьюгами наполовину занесены крайние избы богатой Салдинской слободы, по длинной улице наречной сугробы высокие намело. В снегу тонет и усадьба попа Семёна, его показной, на городской лад строенный, домик со светёлкой и кирпичным низком.
Морозная ночь на дворе. Чистое, тёмное небо усеяно яркими звёздами и слабо озаряется тонким серпом убывающей луны.
Всё спит в усадьбе отца Семёна, усталая челядь, сам он, осушивший чуть не полчетверти зелена вина на сон грядущий... Пофыркивая, дремлют сытые кони в тёплых стойлах; коровы в коровнике лёжа пережёвывают свою жвачку во сне... Псы и те забились от холода в снеговые логовища и спят, благо тихо всё кругом, ни чужого человека, ни зверя кругом...
Только через сени от чёрной половины, в небольшой боковуше, в задней комнатке, где зимою живёт Агаша, дочь попа, там не спит сама девушка-красавица и гость её тайный, батрак Сысойка Задор, как его кличут, а по крещёному имени – Сергей Пучин, дальний родич отца Семёна.
Лампада, как обычно здесь, горит неугасимо, красноватым сиянием слабо наполняя горницу, озаряя скамьи у стен, табуреты, столик у окна, другой в углу и постель высокую, белоснежную, на которой раскинулась сама Агаша, дав место с краю и гостю своему.
Чуть все спать залегли, прокрался он к ней, как это делает уж больше году, то чаще, то реже, то раз в два месяца, то каждый день подряд... Теперь первые, пылкие ласки затихли, горячая кровь успокоена. И полулежит красавица на своих белоснежных подушках, прислонясь головкой к стене, слушает, что говорит ей этот, не молодой, не красивый, но такой могучий, огненный, порывистый человек, который чуть ли не в первый день своего появления захватил её каким-то странным обаянием, вселяя и страх, и непонятную, жгучую истому...
Помнит она его приход... Года три назад это было.
Оборвыш какой-то, бродяга появился в осеннюю пору у них во дворе. Отец на крыльце стоял, смотрел, как недавно купленного жеребца в бричку закладывали, в Тобольск собирался ехать.
Как раз на другой день было рождение Агаши, восемнадцать лет ей исполниться должно было, и отец хотел закупить кое-что для предстоящего семейного праздника, тем более что и гостей они ждали на этот день.
А оборвыш прямо подошёл, шапку снял, поклонился, как свой, и по-украински, забытым говором, родной речью попа Семёна заговорил:
– Здоровеньки булы, батько Семёне! Бог на помочь! Чи прiймаете гостей? Tiтка Дарiя кланяться наказывала...
И снова отдал поклон.
Вслушивается, вглядывается отец... глаза выпучил.
– Ты!.. Ты как сюды?.. Да разве?..
Не дал договорить отцу бродяга:
– Я, я самый! Сысойко Задор!.. Из вашего села... Из Украйны... из-под Kieвa... Да, оттуда уж давно... И в Питербурхе побывал, и на Москве... И здесь побродил, пока не сведал, что вас, батько Семёне, тоже Бог в эти края занёс. Вот я и пришёл...
Ничего не сказал отец, увёл в дом бродягу. Сидели долго вдвоём, о чём-то толковали... Потом позвали старого батрака Юхима, который с отцом и матерью из-под Киева сюда приехал лет двадцать тому назад... Потом батрак вышел с бродягой, к себе его повёл, там ему одежду дал получше...
А на другое утро этот бродяга очутился между челядью на поповском дворе. Работает весело, один за пятерых легко справляется, песни такие лихие, чудные поёт... И на баб поглядывает своими зоркими, липкими глазами, от взгляда которых словно жаром в голову ударяет, сердце в груди тише бьётся и замирает, или так колотится, что выскочить готово...
Боялась его сначала красавица. А он словно и не замечал её. Так года два прошло. Узнала она, что это дальний родич отца... Был духовным, расстрижен, в солдатах служил, бежал... Из тюрьмы бежал, чуть ли не клеймо каторжное носит на плечах... И теперь решил искать приюта и отдыха у отца Семёна... Трезвый – неутомим в труде был Сысойко... Но случалось, что запивал он. И тогда распутнее, бесшабашнее человека не было на много вёрст кругом. Драки затевал, один на целую стену парней выходил и разбивал их... Девок силой брал, где ни застанет. Ни одна смазливая баба от него не могла увернуться... И никто по-настоящему не сердился на Сысойку за беспутство и разгул, столько силы и шири, такую незаурядную ясность мыслей даже пьяный проявлял этот загадочный человек...
Года два сторонилась его Агаша, а саму так и тянуло поближе подойти, заглянуть в его глаза, прозрачные и бездонные, в его душу такую извилистую, на другие души непохожую...
Заметил ли он или просто по своей привычке решил сорвать и это запретное яблочко... Но помнит Агаша жаркий, летний день... Она стояла в огороде, у реки, где густо заплетались плети хмеля на тычинах. Обрывая хмель, собирала она лёгкие пахучие шишечки его в решето. Вдруг зашуршали плети, сквозь которые пробирался кто-то быстро и порывисто.
Сысойко встал перед нею, бледный, напряжённый. Ни слова не говоря, обнял её и стал бешено целовать... Выронила девушка решето, крикнуть хотела.
– Попробуй! – зажимая ей рот, шепнул насильник. – Видишь!
Длинный острый нож, вынутый из-за голенища, сверкнул у него в руке.
– Лучше нишкни! Уж коли я не стерпел... Два года маюсь... И не стерпел! Так лучше не кличь никого! Каждого уложу... и тебя... и себя напоследок... Молчи!
Грозит... А сам так её целует, что и без угроз умолкла, сомлела, как обожжённая молнией, девушка...
А когда опомнилась, он ещё в последний раз поцеловал её и шепнул:
– Ужи как же ты люба мне, кралечка... горлинка моя... Ласточка сизокрылая... Жди нынче... приду, как улягутся наши...
Обнял, долгим, жадным поцелуем впился снова в её пылающие губы, в глаза, сразу окружённые тёмными кольцами, и исчез быстро, как пришёл... А она, оправя свой сарафан, волосы, корсаж, разорванный на груди, села на землю и долго сидела так, ошеломлённая, потрясённая, напуганная и счастливая...
Пришёл он в ту ночь, как обещал... И потом приходить стал... И не знала девушка, за что она больше привязалась к этому дикому человеку. За те взрывы чувственных восторгов, какие переживает она с ним, или за его речи смелые, складные, за те необычайные случаи из его бурной жизни, о которых так красиво и красочно говорит он ей в спокойные часы после жгучих ласк...
Одно только тревожило девушку. Живя близко к природе, к домашним животным и к челяди, которая также мало стеснялась во всех своих проявлениях, как коровы и быки отца Семёна, она знала все последствия сближения своего с мужчиной.
– А што, коли я... понесу от тебя, Серёженька! – спросила она однажды друга, вся рдея. – Знаешь, тогда я от стыда руки на себя наложу... В Тобол-реку кинусь! Видит Бог!
– Дура! – спокойно ответил тот. – Разве ж я попущу!
Небось! У меня про вас, девок, снадобье припасено. Всегда при себе есть... Порошочек такой. Видала на ржи таки рожочки черны бывают? Я их сбираю, сушу, натолку и девкам, бабам даю пить, кому нужно... Поняла... Только гляди за собой, не пропусти дней-то... А там без заботы живи!..
Поверила Агаша другу, успокоилась и ещё горячее, беззаветнее стали их ласки...
Сейчас тоже негромко, чтобы не услыхала стряпуха, спящая в кухне, ведёт рассказы свои дружок Агафьи, а она затихла и слушает.
– Н-да... немало пришлось изведать мне... Знаешь... как сказывают: кулику на веку – не привыкать куликать!.. И кнутов, и батогов пробовал... Золото сеял, не потом, кровью его поливал... Все пустое, трын-трава! Одного забыть не могу... За што и в солдаты попал. Жёнка была у нас во дворе... Так себе, не больно пригожа, только тихая... И свалялся я с нею... А отец мой – старик, прокурат, тоже зуб на неё наточил... И застал я их однова!.. Не помню, как и вышло... Ножом по брюху, по белому, по голому полосанул я Марью... Отец и с места двинуться боится: его ли не полосану... А я уж опамятовался, бросил нож, убежал... Ну, стонет баба негромко, жалится: «Ой, матушки мои! За што помираю?..» Попа наутро позвали, пособоровали, причастили... К полудням и отошла. А тут и нагрянули, меня пытать стали: «Как да как бабу зарезал?» Суд был... засудили... Я бежал, в солдаты подался... Много потом всего было... И на войне врагов губил, и так народ хрещёный... А той бабёнки и по сю пору забыть не могу... Вот, равно вижу её брюхо белое, распоротое... слышу, как причитает тихо да жалостно: «Мамоньки, за што погубил он меня? Без времени жисти лишил!» И теперя она мне снится порою. Правда, нешто могла она отцу моему супротивничать, батрачка?.. Не её вина была... А я...
Замолк Задор.
Просто рассказал он этот ужас.
Просто выслушала Агаша. Жаль ей бабу зарезанную. Но не противен, не страшен и тот, кто её зарезал, кто часто людского кровью обагрял свои руки; а теперь этими же руками обнимает её так сильно, гладит её плечи, лицо, упругую, атласную грудь...
И он не виноват, что убивал... Так выходило, так и надо было... по крайней мере, по его словам это видно. А девушка верит словам этого человека, который перед нею ничего не скрывает о себе... Словно бездну чёрную, страшную, распахивает ей душу свою. Многие там гибель нашли... Но не она, Агаша, должна бояться этой бездны. Перед нею смиряется этот неукротимый человек... И ласки его, дикие, жадные, бурные, всё-таки озарены каким-то огнём поклонения и восторга перед красотою тела и души гордой, умной девушки.
Он не скрывает своего поклонения.
– Других я только так... словно петух курочек топчу... А тебя всей душой люблю, моя горлинка! – часто шепчет он ей.
И верит девушка, нельзя не верить ему... И она счастлива... Хотя в то же время чего-то ещё ждёт её душа... Сама не знает чего, но не хватает чего-то в отношениях Задора...
– Скажи, Серёженька, коли любишь по правде меня, как ты можешь ещё и на иных баб да девок зариться?.. Знаю я, слышь... Да и сам ты не таишь...
– А чево мне таить?.. Боюсь я, што ли, тебя ай ково иного? Себя самово – и то не боюся!.. А почему я на девок, на баб такой лютый? Сама суди... Сердечная сухота – одно дело... А телесное озлобление – иное... Ты мне и по сердцу мила... И хочу я быть часто с тобою... Да не во всяку пору оно можно. Я и беру, хто под руки попал... Таков уж норов мой. Себя не перетешешь, как чеку неподхожую. На век такой отёсан, таким и помру... Смолоду у меня на вашу сестру охота неуёмная!.. Да сама видала, каков я?.. Большой да дюжой!.. Работаю за семерых. Тягаться с парнями почну – дюжей меня и нету на полёта вёрст кругом. Впятером одново меня не одолеют. Так и бабу мне не одну, а десяток надобно их! И вина, и елею вволю!.. Сказывал я тебе, каки дела делывали, как из бурсы из киевской утёк. И бродяжил, и воином был, и требы справлял, попил у тутошних у хрестьян, кои священства не приемлют, и... Да што перебирать! И не вспомнишь тово, што творить-то доводилось? Только так скажу: с чёртом не тягался да в петле не висел... Хоша и близко тово было... годков шесть тому назад. Как в Астрахани с казачками с тамошними бунт мы затеяли великой...
– Што за бунт, не сказывал ты мне, миленькой... Ужли и вешать тебя сбиралися?..
– Совсем уж было собрались. Да позамешкались. А я не будь глуп, дожидаться не стал... Придушил двоих сторожей, что меня да товарищев стерегли, да и гайда... Так и пропали два столба с перекладиной, што на нашу долю были налажены!
Смеётся Задор. А девушка слушает, бледная, даже теперь напуганная при мысли о том, что грозило её другу сердца!
– Што ж то за бунт был, миленькой?
– Дурацкой! Начали-то по-хорошему. Письма писали в ближние города, по всей Волге. Мол, «за веру поруганную, за брадобритие, за немецкое платье кургузое да за табак решили встать люди православные! Как пришла ноне пора последняя и на троне не царь хрестианский, а Антихрист ноне, немчинов сын... И удумал он Русь хрещёную на ересь повернуть...» Поднялись казаки и горожане. Старый клич «Сарынь на кичку!» кликнули. Заперлися мы в кремле. Воевод побили, в воде потопили... Да промеж себя разлады пошли. Иных закупили, другие так изменили от страху! И прахом дело пошло... А главно дело: царя у нас не было алибо царька бы хоша какова, самого плохонького. Для закрасу. Тогда бы и другие за нами пошли. Да мы раней не изготовились... Так всё и рухнуло. Старшин наших вешали, четвертовали. Иные, как и я, уйти поспели... А жаль... Затея была баская. По-старому, свои круги завести, без бояр, без воевод, без попов-хапунов. Без даней, без пошлины... Одно слово: мужицкое царство наладить норовили!.. Сохе молитися, своему брюху есак нести. И боле ни-нишеньки!.. Мироедов на кол да в воду. Вот, баско бы! Потолстели б тогда поджары брюха мужицкие, не плоше приказных да боярских, толстенных, уёмистых!.. Эх, не задалось! Я и пошёл по свету блукать... Года три маялся... А вот теперя третий год и у батьки твоего пристал.
– Вот какой ты! – протяжно заметила только Агаша и снова ждёт, что будет ей говорить этот странный человек.
А он привстал, сидит на постели, с косматой грудью, с руками сильными и волосатыми, словно в шкуре звериной одет. А сам подмигивает ей и весело говорит:
– Дак, што же мне баба! Сама посуди! Я их вот словно орехи кедровые щёлкать навык. Щёлк да щёлк, пока охота. А там – шелуху и выбросил. Не хмурься. С тобою я по-иному, по душе. И баба ты, и сестра мне, и друг! Товарищу ни одному я тово не сказывал, што ты сейчас от меня слышала, да и в иные часы... Так ты и не завидуй, не ревнуй, девушка. Понимай меня. А я от тебя не отлипну! Приворожила, што говорить, красуля ты моя, чернобровенькая!..
Притянул к себе на колени девушку, как дитя, её баюкает и песню запел тихо, заунывно:
В Астраханском городке,
Да на Волге, на реке
Удалой казак погуливал,
Семён Тимофеич хаживал,
За собой ватаги важивал.
Разбивал суда купецкие,
Шутил шутки молодецкие.
Воевод топил, бояр губил,
Круг казацкий всей землёй водил.
Хороша была головушка,
Да сгубила, слышь, зазнобушка.
Опоила и глаза отвела,
Лютым ворогам на глум отдала!..
Тихо, протяжно закончил свою песню Задор и смолк. Продолжает качать красавицу, а та лежит, закрыв глаза, довольная, замирая от тихого восторга и блаженства.
И вдруг поднялась, сорвалась с его колен, отодвинулась с нахмуренными бровями, бледная, словно боль нестерпимая пронизала её всю.
– Ты тоже ловок глаза отводить! С чево начал, куды привёл! О бабах речь шла. Как это можешь ты? Таковы слова улестивые мне говоришь... а сам же не отпираешься, што на всяку понёву готов накинуться, коли под руку попала. И меня так же, словно шелуху орехову, метнёшь, коли надоем... Дьявол ты лукавый, нечистый сам, а не человек! Вот ты хто! Меня, девушку, смутил! Стыд позабыть заставил. Жалеть меня станешь ли?! Иная подвернётся – и плюнешь! А я... Нет! Не бывать тому. Лучше ж сама я от тебя отстану! И уйди, слышь... И не ходи, не мути души... Слышь? Не то... сама не знаю, што над собою поделаю. Вот, поешь ты... Я бы, кажись, и померла тут, у тебя на руках... А как подумаю, скольким ты свои песни напевал колдовские. А потом покидал... И што меня покинешь! Так вот и удушила бы тебя... алибо ножом... сюда, по горлу по твоему, по языку лукавому... по лицу поганому!.. А глаза бы... их бы так и вырвала, собакам бросила. Штобы не глядели, души не холодили, сердца бы не колдовали девичья!.. Уйди, ненавистный... постылый... Кобель ты, не парень! Вот!..
– Ишь, расходилась! – с доброй полуулыбкой словно ребёнку заговорил Задор, когда смолкла, тяжело дыша, девушка. – Убить меня охота?.. Изрезать, глаза изодрать? Ин, добро! Бери, режь!
Нож, лежащий постоянно в голенище у Задора, сверкнул в полутьме.
Боязливо попятилась к стене девушка, упала в подушку лицом и не то зарыдала, не то завыла от злобы и страсти, от налёта безотчётной ревности.
– То-то! На словах вы, бабы да девки, куды ретивы! А к делу взять – и реветь только можете!.. Ну, нишкни. Батько услышит, придёт. Не ладно выйдет... Э-эх, девонька! Жалкая ваша доля. Што вам Бог даёт, то вам мало. Чево сами хотите, взять – руки у вас коротки. Кабы я Богом был, не создал бы я вас на такую маету... Да гляди, и много бы иначе сделал!.. Ну, буде! Слушай... Скажу тебе ошшо словечко. Какова никому не сказывал... Жалеешь ты меня, вижу, так, што себя не помнишь... Мил я тебе, пуще всего на свете! Ровно Бог для тебя. А так не надо! Слышь! Ты оглянися: как кругом-то всё хорошо!.. Вот ночь, зима. А выйдем со мною, пойдём туды, за реку. Небо горит звёздами. От месяца снег загорается. Даль словно зовёт тебя. Вой волчий слышен, псы лают, словно о чём тебе сказать хотят, да не могут!.. И в душе так станет сладко, легко на сердце. Тут и меня, и всё забудешь. Алибо в лес пойдём... Там сосны, ровно столпы в соборе московском в Успенском стоят... И сами ангелы службу служат в том храме Творцу земли и неба. И самой молиться захочется. А уж по весне либо летом пойдём в степь да в горы высокие. Либо по реке по быстрой в душегубке поплывём. Небо над головою светлое, солнышко светит да греет, птицы поют, звери на водопой сбегаются. Травы пахнут, слаще ладану. Цветы лазоревы в траве раскинуты. Господи! Неужто и тут о парне каком либо парню о девке вспоминать захочется!.. Дышишь да полететь готов от веселья, от шири земной, от красы той несказанной... Я, девушка, ежли и помню часочки отрадные, так провёл их в пустыне-матушке, на лоне сырой земли-кормилицы... И ты попытай... Может, и твоя душа того просит, што моя всегда просила... Воли да красы земной... А ласки наши?.. И они хороши ко времени. Ты молода ещё. Тебе в новинку. Вот и яришься, и ремствуешь! А потом всё надоест, примелькается. Может, тогда и вспомянешь слова мои.
– Мели, мели... с пути сбил меня... А теперя про пустыню заводишь речи! Шайтан!
– С пути сбил? Врёшь, девка! Нетто я бы тронул тебя, кабы не подглядел, как очи твои загораются, чуть я в их гляну? Душегуб я, бродяга, вольная душа... Да не зверь! Не чуял бы я, што саму тебя несёт ко мне навстречу, как пичужку малую во родное гнёздышко...
– Молчи, молчи, лукавый...
– Ну ин ладно... Помолись, окстись, лукавый то и отстанет...
– Молилась, не помогает! Обошёл ты меня, дьявол. Погибла душа моя!..
– Врёшь, девка!.. Душа не гибнет людская от того, что любит она... Ну, добро... Давай разом помолимся... в таку пору ночную, тихую, я, хоша и душегуб, и дьяволу слуга, а охоч молиться. Ежели душу перед Богом раскрыть – не хуже станет, чем на раздолье степном. Ровно годы и беды с себя стряхнёшь, малым пареньком сызнова станешь... Молитва – велико дело, коли с верою. А я верю! И ты веришь, Гашенька. Давай же молиться!..
Первый скользнул он к образам в углу, осенил истовым, широким крестом свою грудь обнажённую и зашептал какие-то слова, не то молитву заученную, не то слагал сам жаркие призывы, обращённые к Богу.
Потом рухнул ниц, головой ударил об доски пола... ещё... ещё... Стих невнятный шёпот. Словно увидал он что-то дивное перед собой. Поднял голову к образу Богоматери, озарённому лампадой, бледный, неподвижный, с руками, крепко стиснутыми на груди, да так и застыл...
С удивлением глядит девушка. Эта восторженная, безмолвная молитва, этот полубезумный, неподвижный взгляд, словно устремлённый на что-то нездешнее – всё это и пугает, и влечёт её. И тихо соскользнув с постели, она стала рядом с ним, перекрестилась, робко озираясь на Задора, и зашептала обычные молитвы. А потом, подобно ему, пала на колени, отбивая земные поклоны, зашептала от себя, не по требнику:
– Господи! Прости и помилуй меня, грешную... Да што бы он не покинул меня, бесталанную... Господи... Мой бы он был навеки!
Долго молились оба. Потом словно водой холодной обдало первую девушку. Она встала с колен, ещё торопливо совершая знамение креста, а сама подумала:
«Ох, грех-то какой! С полюбовником тута перед иконами стала, молитву творю! Всё он! Прямо обошёл меня...»
И быстро кинулась на постель, укуталась в одеяло до подбородка, глаза закрыла, словно внезапный сон свалил её.
Медленно поднялся и Задор. Молитвенный восторг в нём остыл. Он огляделся, словно проснулся, кинул взгляд на девушку, усмехнулся, всё понимая, что творится в ней.
Потом сел на край кровати, оделся неторопливо и вышел из горницы, ничего не сказав девушке.
Слабое предрассветное сияние одевало восток и пробивалось в щели ставень на окнах домика отца Семёна.
* * *
Не совсем и рассвело ещё, как сразу проснулся, ожил поповский двор. Раньше обычного закипела работа кругом, потому что воскресенье нынче и гостей ждут в усадьбу.
Девка-чернавка первая с вёдрами по воду к речной проруби спустилась, постукивая по обледенелому, водою политому с вечера снегу своими тяжёлыми сапожками. Скотница с подойником в коровник побежала, поёживаясь от холода, ещё не остывшая после сладкого, крепкого сна. Старый Юхим к лошадям прошёл.
Первый дымок над людского избой беловато-молочным винтом поднялся прямо к небу в ясном морозном воздухе. А там и ещё дымки из труб повалили...
Словно улей пробудившийся, усадьба полна движения, говора, мычанья коров, овечьего блеянья... А тут скоро прокатился в воздухе первый удар колокола, зовущего к ранней службе и самого отца Семёна, и его прихожан...
Весело, дружно день начался, шумно катился, и только к сумеркам стало потише, поспокойнее в усадьбе поповской. Гости, какие были, разошлись и разъехались. Только остались человека четыре из соседнего посёлка, давние приятели отца Семёна. В чистой горнице за столом сидят, остатки допивают изо всех сулей, четвертей и ендов, какие за весь день наливались да подавались на стол и во время трапезы, и до, и после неё...
Красны лица у всех, хриплы голоса. Поют нескладно, бранятся неистово, похабные сказки говорят или грязные свои похождения описывают. Вышла из горницы Агаша, оставила отца с гостями. Девка, которая услуживать осталась, тоже бы рада уйти, но расходившиеся гости не отпускают её.
В сенях Агафья остановилась, услышав знакомые шаги. Задор вошёл со двора, хотел в кухню пройти, увидел девушку, остановился.
– Ай меня поджидаешь... Што надоть?
– Так, ничего... Ты у коней был? Снаряжался?
– У коней... Всё снарядил... А сам не снаряжался... Нынче не еду я с ими...
– Вот, вот... И я просить сбиралась: не езжай, миленький... Штой-то у меня на сердце тяжело, неспокойно... Ровно беда грозит...
И вдруг оборвала речь, подозрительно, почти враждебно поглядела на друга.
– А, скажи? Што за помеха тебе, што сам ехать не схотел?.. Бабы сызнова! – не выдержав, спросила она, пронизывая его словами.
– Ополоумела ты, пра! Стал бы я из-за баб от дела отлынивать... А иное дело, тово поважнее, подоспело. В городу побывать надоть нынче, в Тоболеске... повидать дружков... Ду-у-рочка ты! Всё тебе бабы мерещатся...
– Не мерещится мне. Знаю я тебя... И сам не кроешься... Да пропади ты совсем! Што бы не сохнуть мне... А, слышь, какая у тебя там затея новая?.. Скажи... Больно знать охота... Миленький... Скажи...
– «Миленький, пригожий, обшит рогожей!» Ишь, Евье отродье. Всё знать хотят. Да тебе скажу... Задумал я тут дело знатное!.. Вольницы много кругом, люду гулящего... А и те, хто побогаче, тоже печалуются: поборы московские да воеводы лихие доняли всех! Ловко бы тут, как в Астрахани, кашу заварить покруче. Тута от Москвы далеко от Питербурха, от гнезда Антихристова... Може... Хто знает!.. Може, наша и выгорит!.. Вон, слышно и помер уже государь в чужих землях... Не то ево янычары зарубили под Прутом, не то сам помер... Царевич-то Алексей молод, несмышлён... Он бояр своих не любит, которые сенаторы да начальники первые у отца... И они его не жалуют... Там своя каша на Москве может завариться... А мы тут и угораздимся... Може, своего осётра в чужой верше изловим... Не поняла?! Волю сыщем! Помнишь, как ночью я сказывал... Царство мужицкое... Вот и сбираю я дружков, булгачу народ по малости... А ноне и надоть повидать иных... Оттого не поеду в наезд. Поняла? Заспокоилось твоё сердечушко несытое, ревнивое? Эх ты, краля!..
Он хотел обнять её, но, услыхав шаги на крыльце, быстро распахнул ближнюю дверь и переступил порог кухни, куда шёл раньше.
Агафья медленно, в раздумье поднялась по скрипучей лестнице в светёлку свою, где работала целыми днями.
А в большой горнице попойка, наконец, кончилась. Две сальные свечи вместе с большой лампадой у киота слабо озаряют покой. Гости стали собираться. Тут же и Юхим, старый батрак отца Семёна, появился тоже одетый в дорогу.
Несмотря на свои шестьдесят с лишком лет, он был крепок, хотя и держался сутуло; широкие плечи, высокая грудь и больше руки говорили о незаурядной силе старика. Щетинистая борода, усы и волосы, стриженные по-украински, в кружок, – совсем седые, – странно сочетались с густыми, клочковатыми, совершенно чёрными бровями, из-под которых угрюмо глядели небольшие, ещё ясные глаза былого запорожца.
– Ну, сядем перед путём-дорогой! – пригласил отец Семён, стараясь держаться твёрдо на своих отяжелелых ногах.
Первым подошёл он к скамье и грузно опустился на место в переднем углу под иконами, как хозяин и лицо духовное. Гости тоже уселись. Юхим приткнулся у дверей, посапывая по своей стариковской привычке.
Через несколько минут хозяин встал и обратил лицо к киоту. Все тоже повернулись туда и начали молиться, осеняя грудь крестом, творя поклоны.
– В добрый час! Пошли Господь удачи, дружки мои! – кончив тихую молитву, пожелал гостям хозяин. – Только и вы уж тово... Не как прошлый раз... Не пригоже так!.. Своих не обижайте... хрещёный люд православный не замай, слышь!.. Мало нехристей, бусурман, што ли?! Теперя самая пора! Ясачные ясак отовсюду везут. Вот вам и охота знатная... А своих ни-ни!.. Не то анафему скажу, а не то што бы тут с вами!..
– Ну, уж ладно! Вестимо! Расталалакался... Однова промашку дали. Боле тово не будет! Чай, и самим не охота своих резать... Души хрестьянские губить...
– Глядите же, кум Савелий, вы все!.. А с тебя, Юшка, и пуще других взыщу! Ты, старый, гляди да их остерегай... Не то и удачи вам не будет! В яму попадёте!.. Слышали, какой лютой новый губернатор наехал?.. Уж его шпыни и тут побывали, у просвирни у моей... У Перфильевны... Вынули есаула Васку...
– Слыхали... знаем! Да мы, почитай, вёрст за триста на работу ездим! Аж под Тюмень!.. Оттоле как сыпанём сюды – чёрт сам следов не сыщет, не то новый губернатор да шпыни евонные!.. Не ему одному разбойничать да воеводам его наезжим!.. Им бы хотелось всё себе загрести! Они и десятой доли в казну не довозят, што тута грабят... Так ужли же нам не вольно и малость пощупать бока у окаянных бусурман, у самоеди, али у остяцких собак там да у купцов бухарских?! Буде толковать! Благослови, батько. Вечереет, ехать пора!..
– Ну, Бог вас благослови!.. Езжайте, в добрый час!..
Подошли к Семёну под руку гости, поцеловали благословляющую десницу и вывалили шумной, галдящей гурьбой на крыльцо.
Там уже стоят широкие, прочно сбитые пошевни, запряжённые тройкой на подбор. А две запасные лошади сзади привязаны. И вид они создают, словно на ярмарку на конскую едет народ, коней продавать...
Уселись, в ногах, в сене уложили пищали, топоры, кистени и пороху со свинцом добрый запас. Тут и мясо мороженое под облучком лежит. А за спинкой пошевней, на задке туесы крепко привязаны с пельменями морожеными, с молоком, обращённым в лёд, и с квасом таким же. Случается, что без дороги надо двое-трое суток ехать «охотникам», чтобы свои следы получше замести... Нарочно приходится попутные деревеньки, села и города объезжать стороной... Так вся эта провизия и нужна бывает. Костёр стоит разложить, котелок на рогульке подвесить – и мигом пища готова. А фляги с хлебным вином у каждого при себе на перевязи болтаются, и бочонок полный ещё про запас у возницы в ногах лежит, лучше шубы ноги греет...
Сел на козлы дед Юхим, натянул вожжи... Все умостились в санях, укрылись потеплее. Ворота настежь стоят распахнуты. Два человека, которые держали под уздцы пристяжных, пустили повода, отскочили. Гикнул могучий старик... с места кони рванули, как бешеные, только мелькнули в воротах, гремя бубенцами, и вихрем уже мчатся по дороге, круто сбегающей к реке, по которой уноситься стали вдаль, звонко и часто выбивая подковами по ледяному покрову, одевшему широкий речной простор...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Только спустились сани к реке, а отец Семён вернулся в горницу, собираясь прилечь на отдых после тревожного, шумного дня, как Задор тоже выехал из усадьбы верхом, направляясь к Тобольску.
Стоя у окна в светлице, Агаша видела, как он стал подыматься на холм, за которым тянулась зимняя ближайшая дорога, ведущая в город из слободы.
Вот он уж и на вершине холма. Сечайс начнёт спускаться и скроется из глаз.
Но этого не случилось.
Видит девушка, остановился её милый на самом гребне, вырисовываясь так чётко на светлой глади порозовелых закатных небес. Руку поднял к глазам, словно приглядеться хочет к чему-то вдали... И вдруг поворотил коня, назад скачет что есть духу, к усадьбе.
Не помня себя, чуя что-то зловещее, неодетая, кинулась на крыльцо Агаша и через несколько минут увидела, как подъехал сюда встревоженный, хмурый Задор.
– Батьку буди! – кинул он ей. – Скажи: едут сюды сызнова... Целый поезд... По возку сказать, чуть не сам Гагарин!.. Видно, с выемкой... Искать будут... Я побегу припрячу кой-чево получче... А ты живей отца упреди...
– К нам, думаешь?.. Може, сызнова к Перфильевне? – кивая на недалёкую хатку просвирни, говорит девушка, словно желая обмануть себя самое и свои дурные предчувствия.
– Э!.. Што мне с тобой?.. К нам, говорю... Беги!..
А сам уже кинулся прямо к одному из погребов, где обычно стояли скопы молочные...
– К нам?.. С выемкой! – испуганно забормотал отец Семён, которого подняла дочь этой тревожной вестью с постели. – Господи, помилуй! Помяни царя Давида и всю кротость ево!.. Добро, што я раней сдогадался... Поубрал малость кругом себя, што надо было... Да, може... и не к нам, мимо проедут?! Господи!..
И, бормоча что-то под нос, то за одно, то за другое хватался напуганный отец Семён.
Четверти часа не прошло, как верховой драгун подъехал ко крыльцу и громко позвал:
– Гей, хто тут!.. Свету давайте! Ево милость, князь Матфей Петрович Гагарин жаловать сюды изволит... На охоту мы собрались, да опознились. Здеся желает ево милость опочив держать...