412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Леонид Пасенюк » Съешьте сердце кита » Текст книги (страница 4)
Съешьте сердце кита
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 08:46

Текст книги "Съешьте сердце кита"


Автор книги: Леонид Пасенюк



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 16 страниц)

Один из рыбаков, бородатый, кряжистый, крикнул в сторону шалаша: «Марья, хлебца парню! И помидоров захвати!»

Из шалаша вышла Марья. Борис почему-то не смел поднять головы, ему почему-то было неловко, но он видел по ногам, босым, загорелым, мускулистым, что она здоровая и молодая, эта Марья. Она протянула ему хлеб – черную ржаную краюху из муки грубого помола, пахнувшую домашней печью, золой и капустными листьями. Он смотрел на хлеб и на ее руку – пальцы у Марьи потрескались, набрякли в суставах, а твердые заскорузлые ногти стыдливо «зацвели» – много было на них белых крапинок, дарованных, как утверждают, человеку на счастье.

Борис знал, что Марья прекрасна. Иной она не могла быть. Он робко взял краюху и вдруг взглянул на девушку отчаянно и покорно. Он увидел обветренное лицо с тугими щеками, слегка вывернутые яркие губы, приплюснутый нос и тяжелые пшеничные, прямо-таки золотые волосы, собранные небрежным жгутом на затылке.

Борис потупился. Ему захотелось поцеловать мозолистую руку этой удивительной дивчины.

«Креветка» вскоре вернулась к косе, и Борис больше не встречал Марью.

…Он плыл неторопливо, стараясь сохранять силу, и полагался больше на то, что его пока поддержат палка с проолифенной робой, да помогут волны, да подгонит ветер. Он плыл, и так как надо было о чем-то думать, все равно о чем, но только не о постигшей его беде, то он и думал… о Колдуне, о «Креветке», о шести месяцах жизни на ней…

Прошло немало времени, и ему стала попадаться дохлая ставрида. В темноте хорошо было видно беловатое свечение ее животов и фосфоресцирующий блеск чешуи.

– Ага, – сказал он вслух, – вы все-таки выбрасываете рыбу. Вас все-таки допекло. Чтоб вы поутопли, сволочи!

Он так и сказал: «поутопли». Он думал о них грубо. Он не хотел, чтобы они благополучно доплыли. Нет. Он устал, замерз, холодом свело челюсти, и первые судороги подергивали ноги. Кажется, он погибал… Он погибал сам и призывал погибель на их головы. Это было бы справедливо. Он был не в состоянии уже сообразить, что утонет и «Креветка», утонут и Паня Тищук и Захар Половиченко…

– Ну и пусть! Пусть они утонут! – в исступлении шептал он деревенеющими губами.

Он изнемогал. Из рук выскользнула спасительная палка, и смыло волной робу, добротную зеленую робу…

– Доплыть бы до порта, – проскрипел он зубами, – до тех кубов, усеянных крабами.

В порту, у волнореза, были навалены огромные бетонные кубы, и всякий раз во время отливов их усыпали крошечные и желтоватые, как медные монеты, крабики. Крабов смывало, а они все лезли и лезли на гладкий замшелый бетон, будто им осточертела вода, опротивело море, будто захотелось им солнца…

Бориса сносило левее кубов, левее порта, и, может, это было даже лучше – не налетит в темноте прохожий корабль, не швырнет волной на бетонные углы, на высокую стенку волнореза.

Потом он как будто стал терять сознание. Но плыл. Почему-то мнилось, что там, на берегу, его должна встретить и протянуть руку с прилипшими к ладони крошками хлеба та красивая синеокая дивчина с налитой грудью, крепкими бедрами и тяжеловатой мужской статью. Та дивчина с Тендры…

И он плыл к ней, он ясно видел протянутую руку, и резал ему глаза ослепительный, снежный блеск песчаной кромки, проступившей в ночи.

А затем потянулась перед глазами нескончаемая, стылая, тупая желтизна. И опрокинулось черное небо.

Рушились миры. Сталкивались звезды. Огненноликие кометы влачили расшитые червонным золотом хвосты.


4

Рушились миры. Лбами сталкивались звезды. Кометы почему-то походили на пережженно-красные кирпичи с привязанными к ним бычьими хвостами.

Бред… Бред продолжался день, два… А на третий Борис очнулся и долго лежал, уставясь в аккуратно побеленный потолок. Пахло лавровым листом, лекарствами и чем-то приятно щекочущим – кажется, мандариновой сушеной коркой.

Борис осмотрелся. Рядом, на табуретке, стояли микстуры в зеленых бутылочках с ярлычками. Дальше, на столе, лежал кусок выделанной шкуры катрана – черноморской акулы; хозяин дома, очевидно, любил шлифовать дерево. Возможно, он был столяр… Или рыбак.

Борис отчетливо помнил комету с бычьим хвостом. Он силился сообразить, откуда вдруг у кометы взялся бычий хвост. И вспомнил. И усмехнулся.

В детстве отец рассказывал ему, как когда-то, еще до революции, в глухой деревушке, где он жил, солнечное затмение приняли за начало страшного суда. Затмение перешло в ночь. И всю ночь взбудораженные селяне жгли костры, молились и, ждали, когда свалится с неба камень с привязанным к нему бычьим хвостом… Вероятно, бычий хвост являл собою знамение сатаны, может статься, был его визитной карточкой.

В комнату вошла древняя старушка. Она горестно покачивала головкой.

– Очнулся, болезный?

Морщинистыми пальцами, обтянутыми сухой желтой кожей, она взяла с табуретки бумажку.

– Глони вот лекарство, дохтурша велела… Борис протянул за лекарством руку.

– И-и, болезный, чего-чего ты тут наговорил, бог тебе судия, – продребезжала она, пришепетывая. – Ты не с того будешь кораблика, что вот ноньче на мели затонул? Сказывают, «Креветка»…

– «Креветка»? – встрепенулся Борис.

– Ну, я и говорю… Проглони, проглони! Сказывала дохтурша – поможет. Простуда у тебя, вишь. И ослабление организьму.

– А люди, люди? – шепотом спросил Борис, чувствуя, как потеют у него руки. Слабость навалилась на тело, душная и непроницаемая, как плотное одеяло.

– Утопли люди, болезный. До единого утопли. Они, считай, на берегу уже были – ну, ночь, не приметили, вот стало «Креветку» ту на мели валять да обкатывать. Могло быть, они еще в море захлебнулись, бог тому свидетель. Тебя вот сынок мой подобрал на берегу, он сейчас на работе, сынок-то…

– Как утопли? – приподнялся Борис. – Не могли они, не имели они права утонуть!

Ну нет, теперь, когда он спасся, ему не хотелось и смерти тех, на кого он призывал ее еще недавно. Он хотел встретиться с Остюковым, чтобы, может, избить его, выругать, разоблачить… Что-то резко в нем надломилось, и свежий, еще кровоточащий излом должен был привести к возмужанию характера, к более зрелым и продуманным поступкам. Прежним он не мог оставаться.

Борис упал в подушки. Да, да, конечно, они утонули. Рыба, столько рыбы… Поздно спохватились. Понадеялись на Колдуна, и Колдун на что-то понадеялся. А Мякенький говорил, штуртрос заедало. Могло поставить сейнер боком к волне… Это конец. И все-таки он не хотел верить, что сейнер утонул. Не мог!

Днем он убежал из приветливого домика на берегу моря и пробрался в город на кладбище, где хоронили рыбаков.

Съехались их родные – матери, отцы, жены… Гремели оркестры, и рыдающие звуки похоронных маршей как-то не вязались со слепяще-праздничной медью труб.

Да, рыбаков хоронили с почестями, хотя таких похорон они не заслужили. Но стоило им благополучно добраться до порта и сдать рыбу – и встретили бы их тоже как победителей. В газетах написали бы о бригадире, что он-де провел судно сквозь шторм и ветер, через опасности и невзгоды, но не выбросил ни одной рыбы… И никто не пожурил бы его и не намекнул, что он рисковал сейнером, людьми… собой наконец! Победителей не судят.

Гремела праздничная медь, каждым клапаном отражая солнце. Таял случайный снежок, выпавший в штормовые дни. У обочины кладбища бежали говорливые ручьи, кружило в них щепки, жухлую траву, конфетные бумажки и цветы, цветы, веселые живые цветы из траурных венков.

Борис протиснулся сквозь толпу, подошел к раскрытым гробам. Вряд ли кто узнал бы его. Был он страшно худ и черен, а на плечах висел мешковатый пиджак бабкиного сына. Да он и не смотрел на людей, он не хотел видеть скорбных материнских глаз, не хотел видеть плачущих жен. Он не давал себя разжалобить – у него были свои счеты с покойниками.

Первым, кого он увидел, был Остюков. Капитан-бригадир лежал в гробу какой-то громоздкий, синий, с одутловатым, странно непохожим без очков лицом. И как ни неприятно было на него смотреть, Борис смотрел.

Ему горько подумалось, что капитана, который при жизни был сволочью, хоронят как героя. А он, Борис Ярошенко, знает, каким этот человек был на самом деле, кого он пытался из него, из Пани Тищука, из других матросов сделать… Но Борис не мог крикнуть об этом всем, всем, кто собрался на кладбище – и жене Остюкова и его матери, – не мог крикнуть не только потому, что это прозвучало бы кощунством, что могли бы и не поверить, но и потому еще, что не имел права на обвинения и упреки. В жизни растерявшийся, он глупо плутал между трех сосен. Деликатничал. Ребят боялся обидеть. А за ребят драться надо было, вот что! А теперь кричать ему о какой-то обиде и низко и бесполезно.

Он взглянул дальше, в конец длинного ряда гробов, ища глазами еще одно лицо и боясь его увидеть. Этого человека, Паню Тищука, он ни о чем не спрашивал, ни в чем не корил. Мертвый, он ни на что не дал бы ответа.

Борис увидел Паню, его синеватое, как у всех утопленников, молодое, доверчиво-спокойное лицо. Завиток волос надо лбом шевелился, как у живого. И у шевелящегося завитка нестерпимо блестели черные, гладко зачесанные волосы Мани, жены Тищука. Вдовы. Лица ее Борис не рассмотрел. Тупая боль сдавила его сердце. Он согнулся, как от удара, и незаметно выбрался из толпы.

Парень в душе прямой, он не хотел, да и не мог себе лгать. Ложь плохую сослужила бы ему службу. Он думал о себе так, как сказал бы о нем посторонний, но неподкупно правдивый человек. И не в первый уже раз Борис убедился в страшной истине: он тоже виноват в гибели сейнера, в смерти Пани Тищука и других рыбаков. Да, он… Он… Он!

. Все могло повернуться по-иному. Иными могли быть у «Креветки» трассы, иными рыбацкие жизни. Но Борис вовремя не схватил Остюкова за руку и никого, никого не попросил, чтобы ему помогли с капитаном справиться.

Он задыхался от стыда за себя, от стыда, что пудовым камнем лег на сердце. И горе, потрясшее его до глубины души, не могло вылиться в надсадном, звенящем, облегчающем крике.

Борис плакал беззвучно. Он шел, не разбирая дороги, все выше, выше… С гор налетал свирепый ветер, горячил щеки, сушил слезы…

А слезы текли. Текли и высыхали.

СЪЕШЬТЕ СЕРДЦЕ КИТА

Поселок Китовый, единственный на острове, насчитывал десятка три домов, включая службы и складские помещения. Он примостился на узкой кромке берега, за века отвоеванной Охотским морем у литых вулканических скал. Камни нависали над строениями грузно и внушительно, хотя не сулили обвалов: по расщелинам и выступам их крепко переплел вездесущий кустарник, въелась в самые поры цепкая трава.

Поселок нравился Ольге своей живописностью. Когда случался штиль, вода залива, носящего имя какого-то путешественника, становилась зеркально гладкой, и в ней отражались заросшие курчавым ольшаником обрывы, дряхлый вулкан, будто гранатовым ожерельем схваченный у кратера бугорками шлаков, трубы китокомбината…

Говорили, что пограничники с дальних застав отзывались о поселке с явной завистью и вожделенно: «О, наш Сингапур!»

Ольга знала, что Китовый – место далеко не худшее на Курильских островах. Поначалу она с трудом переносила густую вонь, волнами расходившуюся от мутно-багровой воды, начиненной вздувшимися внутренностями китов, от жироварного цеха.

Ей говорили, что к запаху можно привыкнуть, и она в конце концов постаралась привыкнуть. Она даже рискнула спуститься в жироварный цех, но к горлу подступила тошнота – от больших клокочущих печей исходил удушливый чад, готовая продукция отдавала едкой горечью.

Народ в поселке подобрался сплошь крупногабаритный, хриплоголосый. Эти парни, знающие себе цену китовики, немножко рисовались своим делом, близостью к морям и океанам, довольно большими в разгар сезона заработками. Они отпускали дурацкие окладистые бородки. Их бутафорские сапоги были подбиты острыми шипами, чтобы не поскользнуться на слипе.

Этими шипами они попирали островную землю и полы общежитий. Ольга почти физически ощущала их топот в столовой, где работала: шипы вонзались в дерево со скрипом, дробя щепу…

Ничто в поселке ее особенно не удерживало, могла бы уйти к рыбакам, с которыми работала зимой, но она и приехала-то на остров, как в отпуск, – чтобы отдохнуть от качки, от пронзительных ветров, от сырости. Кто-то уезжает для этого в Гагру, а для кого-то может быть хорошим и маленький клочок земли, затерянный в середине Курильской гряды. Кроме того, она здесь работала. Она привыкла к постоянной, бессменной работе с детства. И, кроме того, она жалела Геннадия…

Геннадий недавно окончил университет, и невезучая кость при распределении упала цифрой, означавшей Курилы… Он не напрашивался сюда, но и не пустился «по инстанциям», чтобы остаться на материке. Здесь по крайней мере предполагалась обширнейшая практика. Здесь было чем заняться инспектору по рыбо– и китонадзору.

Ольга не сразу обратила на парня внимание: мало ли их ходит в столовую! Но он плохо, без аппетита ел. Конечно, выбора особого не представлялось: консервы, да и то большей частью свиная тушенка…

Однажды она не утерпела, подошла к нему.

– Хотите, я вам закажу кальмара? Я сама его сделаю. Хотите?

Геннадий поднял голову – у него были светлые, чуть с зеленцой, глаза и очень бледное лицо. Воротник форменного кителя отчеркнул на шее красную полоску.

Упорно глядя на нее, Геннадий внятно и с удовольствием выговорил:

– Пусть его кашалоты едят, вашего кальмара.

– Почему же кашалоты? – обиделась Ольга.

– Они от такой еды набирают в весе. Это их любимое лакомство. Но – увы! – не мое…

За соседним столиком китообработчики шумно доедали отварную вермишель, вспоминая при этом давнюю попойку.

– Ну, забурили мы два по двести и еще шампанского, – как шмель, гудел долговязый человечина с рыжей бородой, – показалось мало…

Приятель подтолкнул его.

– Что вспоминать? Ты бы подошел к ней, к Олюхе, у нее в загашнике должна быть… Какая же она буфетчица, если не припасла, чем горло промочить морскому человеку?

Долговязый подозвал Ольгу к буфету, ощупал глазами ее грудь, обтянутую кофточкой из декоративного шелка.

– Какая ты сегодня… как бы это выразиться… нарядная. Вся в цветах. Гм… – Он растопырил пальцы до размера стопки. – По махонькой по случаю хорошей погоды, а?.. Неужто не найдется для таких красавцев?

– Это в магазине, – жестко сказала Ольга.

– Не продают в магазине, – сокрушенно качнул головой бородач. – И у тебя, значит, сухой закон?

– Значит, сухой.

– Небось своим-то… из-под полы…

Ольга смерила его презрительным взглядом – от рыжей бороды до разношенных порыжелых сапог.

– Небось своим – конечно.

Детина рассердился. Он взглянул на себя и вдруг повел, подрожал плечами, как увешанная монистами цыганка. Казалось, он вот-вот выкинет этакое коленце, этаким чертом пройдется по столовой.

– Да в мои-то годы… с моим туда-сюда – и сухими консервами давиться?!

– Ничего, Витенька, – успокоила его Ольга и засмеялась, – не подавишься. Не такая у тебя телесная конструкция.

И, оставив обескураженного китообработчика (с его выходками она уже была знакома), Ольга подошла к столу Геннадия. Он смотрел на нее все так же внимательно, чуточку даже настырно.

Она проговорила, как бы оправдываясь:

– Вот уж безобразие! Наш торг завез сюда на миллион рублей вина и всего лишь на триста тысяч продуктов!

Геннадий искренне подивился:

– Что вы? Но ведь и пьяных не видно!

– Это потому, что вино продают по субботам и воскресеньям. В такие дни ими хоть пруд пруди.

– Да, да, верно. – Геннадий повернулся к ней вместе со стулом, глаза его блеснули. – Но надо же как-то протестовать. Бить тревогу, что ли… Как же можно молчать?

Ольга пожала плечами, осторожно взяла вилку из его руки.

– Вы думаете, это просто? Там, на материке, были свои расчеты, балансы… И хотя я человек маленький, а тоже выступала, когда было профсоюзное собрание. Да что толку?..

Ольга понимала, что говорит неубедительно. Не может быть такого «баланса», чтобы вместо продуктов населению предлагали в подобной «дозировке» вино, спирт…

Понял несостоятельность ее полуоправданий и Геннадий. Чтобы вывести Ольгу из затруднения, он покорно сказал:

– Ну, несите вашу каракатицу. А то я действительно проголодался.

Как-то он заглянул в столовую перед самым закрытием.

– Поздненько вы, – сказала Ольга. – Что будете есть?

Он запустил пальцы в русые вихры, взметнувшиеся над бледным лбом, и грустно просмотрел меню.

– Кабачки, нарезанные кружочками, консервированный гуляш, окунь, отварной рис. Еще компот… И это все?

– Вы пропустили сердце кита. Съешьте сердце кита.

Геннадий снисходительно усмехнулся одними губами и перестал мять вихор.

– Когда-то, сразу после войны, я ел китовые консервы. Знаете, тогда они мне показались вкусными. Время было такое, что ли.

– Наверное, время, – согласилась Ольга. – Но сердце кита – это на самом деле очень вкусно! Вы только попробуйте, вас за уши не оттянешь.

Он недоверчиво спросил:

– А вы пробовали?

Ольга покраснела, и руки у нее покраснели, и она поспешно сунула их под передник.

– Нет, не пробовала. И пусть не покажется вам это смешным. Я всегда считала – не знаю почему, – что это еда мужчин. Что от такой пищи у мужчин должны проявиться черты мужественности, какие-то положительные качества. – Она спохватилась. – Я не кажусь вам странной?

Он и вправду смеялся. Впервые за много дней Ольга видела, как Геннадий смеется, какие у него ровные, чуть темные от табака, зубы, какой он, в сущности, простой и безобидный.

– Кажетесь, ей-богу, кажетесь и странной и смешной. – Геннадий присел поблизости у стотика. – Но сердце кита после такой рекламы я отведаю обязательно. Пусть дадут порцию побольше. И потом… и потом вы не откажетесь побродить со мною? Вдоль поселка, по берегу…

Она пожала плечами: пожалуйста. Но глазами сказала больше: да, конечно, с удовольствием.

Теряя равновесие на обглоданных прибоем камнях, покачиваясь и осклизаясь, она впервые шла у самой воды, не пугаясь ее отталкивающей окраски, ее муторного запаха, не затыкая уши от надсадного крика глупышей. Она только сказала:

– Ну и душок!

– Представьте себе, – заметил Геннадий, – что мы должны быть благодарными этим надоедливым глупышам. Облепляя внутренности китов, они, как маленькие, но мощные сепараторы, перерабатывают в сутки до пяти килограммов разной этой требухи. Каждый! Без глупышей мы, наверное, задохнулись бы…

– Я им благодарна, – чопорно поклонилась Ольга.

Имея такого гида, она с любопытством ходила по слипу. Слип был покрыт китовым, смешанным с кровью жиром. Чтобы не поскользнуться, приходилось держаться за руку Геннадия.

Он почти силой заставил ее влезть в разверстую пасть кита, будто свалянной шерстью покрытую костяным ворсом, и щелкнул затвором фотоаппарата.

– Любая девушка позавидует такому снимку. Ольга счистила с плеча пятнышко.

– Пусть приезжает сюда, – заметила она резонно. – Ведь любой девушке это доступно.

Потом их без церемоний прогнали, и они наблюдали издали, как на стебель хвоста очередной жертвы был надет строп и вся туша медленно, без рывков, поползла вверх по слипу. Вообще весь процесс разделки кита – будь то финвал, сейвал или кашалот с кожей, как дубовая кора, с рылом, похожим на обрубок бревна, – показался непостижимым по быстроте и красочным зрелищем.

Засверкали в воздухе длинные и острые, как секиры, фленшерные ножи. Вот уж подрезали голову кашалота, и масленой струей хлынула кровь – и тот самый длинновязый «Витенька», с которым спорила Ольга в столовой из-за вина, зычно крикнул:

– Вира голову!

И лебедка с помощью троса легко отвернула голову, в которой сально засветился белый спермацет. Ее все еще подсекали ножами – слышался треск хрящей в позвоночном столбе.

– Вира сало!

И тросы с хрустом (так хрустит спелый арбуз, вспоротый ножом) отодрали громадные полосы сала, обнажив слои жил, крест-накрест, подобно груботканому полотну, опоясавших туловище.

– Вира мясо!

И кровавые многопудовые куски его тотчас были оттянуты в сторону.

И потом юзом, стремительно набирая скорость, помчались вниз белые, розовые, зеленые внутренности, шибающие в нос острым парным духом. От плюхнувшейся в воду массы булькнул и грузно опал фонтан.

– Раньше я не могла смотреть на такие вещи без содрогания.

– А теперь?

– Теперь? Ну, теперь я даже вижу определенную картинность, будто все это пишется перед глазами кистью старого мастера, какого-нибудь обжоры…

– Обжоры-фламандца, – согласился Геннадий. – Удачная характеристика. Да, но парни-то какие! Этакую глыбу – и они ее располосовали буквально за несколько минут! Красиво, слаженно, легко!

Ольга отвернулась и пробормотала:

– Биллибонсы.

– Что, что вы сказали? – засмеялся Геннадий.

– Я сказала – биллибонсы. Это у Стивенсона, кажется,, в «Острове сокровищ» есть такой пират, которого хватил в конце концов удар, – Билли Боне. Посмотрю я вот на здешних парней и нахожу одно только для них слово – биллибонсы. Одни их пиратские бородки чего стоят. А вон тот верзила, с которым я, помните, в столовой повздорила, – он у меня Главный Биллибонс.

Геннадий улыбнулся, потом нахмурился. Он был высокий, даже чересчур. Ольга смотрела на него снизу вверх.

– Они, мне кажется, не заслужили подобной классификации.

– Грубые они. А это, как известно, никому не должно прощаться.

– Ну, знаете… – Геннадий поднял голыш и швырнул его далеко в море, туда, где багровая вода сливалась с белесой, чуть зеленоватой. – Тогда можно поискать более благовоспитанное общество. У меня, скажем, служба, необходимость. А у вас что? Почему вы здесь?

– Не знаю почему. Я их, должно быть, люблю и таких, этих смешных биллибонсов. Я им говорю: ешьте сайру, потому что в ней много железа…

В тон ей Геннадий добавил:

– Ешьте сердце кита.

– Ешьте сердце кита! – не желая замечать насмешки, убежденно отозвалась девушка. – И пусть впитает ваш организм больше железа, фосфора, йода, – пусть впитает и усвоит столько, сколько положено человеку, чтобы стать сильным.

– Да. И вы превратитесь в голиафов, в былинных героев. – Геннадий остановился, и резко прозвучали его слова: – Ну, предположим. Но почему вы сами не отведаете сердца кита? Станете героиней, станете… кем вам хочется стать?

Может, самым странным и необычным в этом разговоре было то, что велся он всерьез, каждое слово принималось за чистую монету и стоило чистой монеты. Разумеется, Геннадий немного насмешничал, подтрунивал над девушкой. Но Ольга слегка даже нервничала и волновалась.

Они углубились в остров. В этом месте перешеек был настолько узок, что с одной стороны доносился могучий прибой Тихого океана, а с другой – ворчливые всплески Охотского моря.

– Вы задели больное место, – нехотя и далеко не сразу сказала Ольга. – Вы, наверно, знаете, что я была в блокаде?

– Слышал от вас же.

– Потом нас вывезли. В конце концов мы очутились с мамой на Кубани, но там попали в оккупацию. После войны я работала в колхозе звеньевой – наполовину еще горожанка, наполовину уже крестьянка. Работала, наверно, хорошо, и звено было дружное, и из меня стали делать героиню.

– Ну да? – недоверчиво покосился на нее Геннадий. – По правде сказать, я чего-то недопонимаю.

– Ах, тут нечего понимать! Нашему звену давали лучшую землю, больше удобрений, исправный транспорт – конечно, в ущерб другим звеньям. Меня должны были бы представить к Герою, уже оформляли разные там документы, потому что рекордный урожай был, как говорят, налицо. И, как говорят, оставалось только убрать его вовремя и без потерь. Вот тут-то я и сбежала от незаслуженной славы, от всего незаслуженного шума… – Ольга вздохнула, переживая давнишнюю быль. – Меня не отпускали, конечно, уговаривали, улещали. Тяжело было председателю колхоза отказаться от «собственной» героини. На самом деле, в других колхозах они были, а в нашем не было. Но я не могла так, понимаете?.. Никакой героиней – внутренне, по своим качествам – я не была. А меня делали ею искусственно. Уж не знаю, характер я показала или бесхарактерность – скорее последнее, – но я ушла из колхоза.

Геннадий сосредоточенно дымил папиросой. Высокий его лоб бороздили некрасивые морщины. Уголок рта страдальчески кривился.

– Скажите, это плохо, что я из «героев» ушла в буфетчицы, в повара?.. Скажите, плохо?..

Он ничего не мог сказать. Он зябко передернул плечами.

– Но вот послушайте, как это случилось. Я ведь тоже была в те годы боевой. Мальчиковую прическу носила, когда ее никто еще не носил и моды такой не было. Приехала я на Камчатку – чтоб подальше, чтоб забыть все и чтобы доказать что-то самой себе, именно самой себе! Заявилась в управление тралового флота. Увидел там меня капитан один. «Добро, – говорит. – Хочешь коком?.. Коком возьму». А больше меня никем не брали. Что было делать? Сказала – хочу. Сказала – и не жалею. Меня еще мама кое-какой кулинарии учила, пока была жива. У, нас семья до войны была известная. Папа – доктор наук, за границу ездил. Короче, умели в нашем доме готовить, только я это плохо помню, мне, должно быть, кулинарные способности по наследству передались. Я рыбакам – не верите? – как закачу фаршированного осьминога с шоколадной приправой, что тебе в лучших домах Парижа и Барселоны. Пожалуйста! Или нарезанную ломтиками каракатицу, запеченную в тесте. Мои едоки пальчики облизывали. Не верите?

– Почему, верю, – сказал Геннадий. Он вспомнил, что уже ел каракатицу Ольгиного приготовления, хотя и не запеченную в тесте. Не сообщи она ему заранее об этом, он принял бы блюдо за какой-то неведомый деликатес.

Ежась от вечернего туманца, Ольга глуховато и монотонно продолжала:

– Иногда мне кажется, что я не нашла своего места в жизни. Что я такая и разэтакая. А иногда я, наоборот, убеждена, что вот оно, мое место,– море, суда, плавучие и береговые китобазы, среди этих биллибонсов, – и что против них я должна драться, и что с ними я должна дружить. Правда, последнее у меня не всегда получается. Это потому, что я злая…

Они не заметили, как возвратились в поселок. Стало ветрено. Еще ниже пал туман. Лампочки на столбах расплылись мутными пятнами, они как бы висели »в воздухе сами по себе, подобно белесым солнцам, отъединенные от всего для глаза привычного. Таинственно журчала вода – она срывалась со скал, со снежных заплат, которыми пестрели окрестные сопки, бежала между корневищ ольшаника. Этой водою был жив поселок. Люди направили ее в трубы, разогнали по колонкам. Но где она оставалась свободной, там продолжала петь свою постоянную, никому не подвластную меланхолическую песню.

– Так что же, и ордена вам не дали? – спросил вдруг Геннадий.

Ольга посмотрела на него изумленно и с сожалением.

– И ордена не дали. А за что, собственно, орден?..

– Ну, все-таки…

– Только за «все-таки» ордена не дают.

Уже через неделю Ольга знала уйму разных разностей о китах. То есть она и сама могла бы кое-кого просветить насчет того, что самое чудесное сало у пищевых китов ушное, содержащееся как бы в мешках вокруг ушных раковин, – оно не дает запаха рыбы. На нем можно жарить не только мясо, котлеты, но и хворост, сдобу. Она знала, что в августе сейвалы едят много рыбы и мясо у них в эту пору пахнет ею, а вот кашалот потребляет преимущественно головоногих моллюсков, и сердце у него нежное по вкусу. Ах, да что там, был бы только кит свеженький, кондиционный!..

Но для Ольги было новостью, например, что в вонючей пищевой муке, получаемой после перемола костей и мяса, содержится до шестидесяти процентов белка и килограмм такой муки стоит дороже самой лучшей пшеничной.

В чистом виде никакая тварь ее не станет есть, но, если добавлять ее понемногу в корм, у птиц увеличивается яйценоскость, у скота – привес.

Геннадий сказал, что недавно Швеция хотела купить у нас этой муки, но ей пришлось отказать, потому что вся она разошлась на внутреннем рынке.

О китах через неделю она знала все или почти все.

Через две недели она знала кое-что и об инспекторе рыбонадзора (он был неразговорчив и скрытен) и даже смотрела у него коллекции раковин, а заодно уж множество стереофотографий.

С этой диковиной она столкнулась впервые. На особой подставочке Геннадий ребром к ребру закрепил две тускловатые с плоскостным изображением фотографии. И в увеличительном стеклышке – стоило только найти правильный угол зрения – невыразительный снимок вдруг обретал стереоскопичность, в фотографии появлялась глубина, многоплановость, деревья, кустики, камыши у реки как бы шевелились и дышали, каждая веточка сама по себе становилась настолько живой, что ее хотелось тронуть рукой.

Иногда и пустяк способен взволновать, если он что-то говорит сердцу. Ольга повернула к хозяину раскрасневшееся лицо и сказала шепотом:

– Здорово! Вы молодец. Вас все интересует. – Оробев и как-то стушевавшись в непривычной обстановке, она внимательно посмотрела вокруг. – И книги у вас какие разные. А я только художественные читаю, да еще разве по кулинарии.

Геннадий тоже оробел: в том, что он увлекался стереофотографией, не было никакой особой заслуги.

– Хотите, я вас научу?..

Она округлила глаза и замотала головой. Геннадий поспешно уточнил:

– Это очень просто, Оля. Главное, найти точку съемки, и потом от точки…

– О-ой, не надо-о, – жалобно протянула она. – Я ведь все равно ничего, ничего не пойму. Это вам кажется, что просто. Я же вижу, что вовсе это не просто.

Ольга была у Геннадия один только раз, любопытства ради. Правда, они часто прогуливались. Но жаль, что вечера были туманны, что белая мгла окутывала все вокруг: каждую живую душу, каждый безгласный предмет – липко и плотно, будто в вату упаковывала.

Но бывали другие вечера, бывали иные ночи.

Бывали ночи, когда почти натуральная луна Куинджи, наперекор всему перекочевав сюда с Днепра, висела в ненатурально высоком, звездном и звенящем, отороченном кованым серебром небе. А скифские бабы лавовых нагромождений, такие угрюмые днем, выступали тоже при полном параде, и их подагрические загогулины окружал легкомысленный нимб…

После кино в одну из таких ночей Ольга немного постояла у своего дома, обозревая притихший, как бы вросший в берег комбинат, о чем-то помечтала и ушла спать.

Разбудил ее легкий стук в окно.

«Геннадий», – подумала она и, запахнув на груди простынку, белая, как привидение, подошла к окну.

Точно, это был он. Несколько секунд Геннадий безмолвно вглядывался в окно, будто видел в нем нечто непривычное, поразившее его до немоты. Потом поманил пальцем – выходите, мол…

Ольга торопливо оделась и вышла.

– Грешно спать в такую ночь.

– Да, легко вам говорить. А мне с раннего утра на работу.

Он нерешительно кашлянул и потоптался на месте.

– Сейчас, в окне за темным стеклом, вы показались мне геммой, оттиснутой в драгоценном черном камне.

Ольга помолчала, вздрогнула от озноба. Ей приятны были эти слова Геннадия, хотя она и не знала, что такое гемма. Она была прямой девушкой, и она сказала:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю