Текст книги "Съешьте сердце кита"
Автор книги: Леонид Пасенюк
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 16 страниц)
Было парновато, душно: недавно отшумел очередной тропический циклон – наверное, последний, – им в этом году и счет уже потеряли.
Ерзая боками по шероховатым доскам, косились друг на друга – это был тот случай, когда без слов трудно, как-то неуверенно и неуютно. А говорить слова – боязно.
Я ждал, что Соня расскажет больше о себе, о жизни, которою жила свои двадцать два года, о родителях. Даже незначительные слова приобретали в ее произношении звон серебра и меди, до озноба меня волнуя.
Может, Соня поняла это, может, уже невмочь стало ей, но она сказала впервые «ты», впервые назвав меня уменьшительным именем:
– Видишь ли, Павлик… Мне очень хорошо было в Вильнюсе… не знаю почему, вообще хорошо. На производстве. В городе. Все знакомо, все были такие свои. А в семье мне было скверно, очень скверно. Мать моя умерла еще в годы войны, я немножко жила у теток – то у одной, то у другой… А папа там, на фронте, сошелся с одной женщиной… тоже военной. Лейтенант она медицинской службы. Вот эта женщина-лейтенант и стала моей второй матерью.
Я не нашла с ней контакта. Я, конечно, не была на войне, но это не моя вина, и если бы пришлось, я ведь тоже рукодельем не занималась бы, а взяла бы автомат… в общем чего там гадать?.. Я бы вела себя не хуже других. Но если она была на войне, это еще не повод, чтобы на меня кричать. Я не люблю, когда на меня кричат. Не то что я к этому крику не могу привыкнуть – я не люблю крика.
Я понимаю, что она женщина нервная, и ничего не говорю против. Понимаю, что фронт. Но я не могла позволить, чтобы на меня кричали по каждому пустяку. У нее нервы, но ведь и у меня не веревки! Так не лучше ли было уйти вообще? Уважая ее нервы, но уважая и себя…
Правда, перед этим я серьезно потолковала с отцом. Мне это надоело. Я сказала наконец: папа, давай поговорим, как коммунист с коммунистом…
Я живо к ней повернулся. Я был изумлен. Я переспросил :
– Ты коммунистка?
– Да. А разве я тебе не говорила?
– Нет. Ты мне вообще ничего о себе не говорила.
– Ну уж, неправда. Я говорила про отца, еще что-то о техникуме… Ты слушаешь дальше?
– Конечно!
– Ну вот… С отцом в общем мы ни к какому конструктивному решению не пришли, я забрала свои манатки, чемоданчик, то, се – и была такова. Понимаешь, получилась такая ненормальная картина, что я жила в общежитии, а моя подруга у нас, у моих родителей, то есть как бы на квартире, что ли. Это же смешно!
Ну, как бы там ни было, а я в конце концов очутилась во Владивостоке в техникуме, без ломаного гроша… Я, разумеется, рассчитывала, что изредка отец будет присылать сколько-нибудь, а он меня, блудную дочь, в свои расчеты не принял. Когда-то я любила одеваться, в смысле модничать, когда на шее бедных родителей сидела. Вот и продавала поначалу раз за разом кое-что из одежды. Отец однажды золотые часики подарил, какие-то несусветные, не иначе трофейные, с цепочкой, как медальон. Они и тогда шли плохо, а потом вовсе остановились. Снесла в ювелирный, но им там поломанный механизм ни к чему. Ну, я и растаскивала их по частям: сперва цепочку отнесла, потом крышечку, а потом и весь корпус. Этим и жила. Да вот еще зимой подрабатывала – сторожем.
Не смейся! Ночной сторож! Сидела в конторе одной и отвечала на телефонные звонки полуночников разных. Словом, дежурила: готовилась к занятиям, читала романы, чтобы не заснуть. Вообще немного подремывала – тащить из конторы все равно было нечего.
В прошлом году отец не поздравил даже с днем рождения. Не знаю, как в этом он поступит. У нас на четыре дня разница в днях рождения. В прошлом году я, конечно, не могла ему никакого подарка послать, а в этом, с сайрозого заработка, что-нибудь пошлю. Я ему все-таки пошлю что-нибудь!
Соня приумолкла, комкая в руке косынку.
– Соня, – тихо сказал я, – ответь, пожалуйста, почему ты вступила в партию? Я имею в виду – в такие молодые годы…
– Если ты ждешь высоких слов, то…
– Я как раз не жду высоких слов. Откровенно, я считаю людей, стыдящихся высоких слов, просто ограниченными. Они не зря существуют в нашем языке – высокие слова. Они придуманы для точной передачи высоких чувств.
Соня как-то нехотя согласилась:
– Да, да, я понимаю. Но все равно я не умею и не могу говорить такие слова – может быть, я как раз ограниченная. Я вступила в партию, чтобы чувствовать личную свою ответственность и за собственные поступки и за все вообще, что вокруг меня происходит.
Я медленно сказал, запинаясь от восторга:
– Мир не видел такой коммунистки.
– Ну что ж, пусть он посмотрит, мир, если ему это интересно.
– Ты не обижайся. Я действительно не встречал таких юных коммунисток. Это, может, только в гражданскую войну или, может, в отечественную…
Она подсказала с легкой завистью:
– А Ленин в семнадцать лет, знаешь, что говорил?
– Знаю. Он сказал – мы пойдем иным путем…
– Вот видишь: в семнадцать лет он уже твердо знал, каким путем пойдет. Каким путем он поведет других!
– Так то же Ленин все-таки…
– Но и мне уже не семнадцать, а двадцать два. Кроме того, я действительно знаю – с помощью Ленина, – каким путем мне идти. Хотя бы в масштабах собственной моей жизни…
Справедливо, конечно. Но мне представлялось почему-то, что в ее словах больше самоуверенности, чем убеждения. Может, давал себя знать именно возраст, сказывались ее двадцать два года…
– Ты не подумай чего-нибудь такого, – вдруг спохватилась она. – Я себя не сравниваю, это же глупо, я себя только равняю по Ленину.
Я не ответил. Я не знал, что тут можно ответить. Мне было хорошо слушать ее слова, а т а к и е слова и подавно.
Но все же вдруг не утерпел, брякнул:
– Ленин косорыловки не пил.
Вновь переходя на «вы» – похоже, сама того не замечая, – Соня терпеливо проговорила:
– Вы хотите меня разозлить почему-то. Но я человек в общем спокойный. А вам – вам и вовсе не удастся меня разозлить… по одной тайной причине. Что касается Ленина… Ленин! Может, он и пил когда-нибудь такую штуку, откуда вы знаете? Такую – или она по-другому называлась. Поднимая тосты за хороших людей, за революционные преобразования, за будущее… Делаем иногда из него икону. А он человек. Справедливый, волевой, необъятно умный, но человек. Не икона.
Соня встала – на ее теле полосато-прерывисто отпечатались дощечки – и пошла к воде.
А я, оставшись в одиночестве, задумался… О разговоре с нею, о том, зачем ей понадобилось так по-босяцки приезжать во Владивосток, без пропуска, просто приключения ради, и это при своей-то парт-принадлежности. Несолидно как-то. Правда, она потому без осложнений и устроилась во Владивостоке, что была человеком серьезным и с серьезными документами. Думал я и о словах, какие мне еще предстояло Соне сказать. До сих пор я мог говорить непринужденно – ну, мало ли о чем?.. Теперь мне оставалось сказать о своей любви – и мысли спутались, а сердце начало биться часто.
Я смотрел, как быстро, не опасаясь камней, входит Соня в воду, как свободно она плывет и при этом обкатанными голышами сверкают под солнцем ее плечи. Она при всем строговато-сдержанном складе натуры была такой женственно теплой… Странно – потому что и стать она имела скорее юношескую, нежели девичью: развитые плечи, зауженные бедра, едва намеченную грудь.
Я надел маску, привычно, как в галоши, сунул ноги в ласты, сразу – нырком – окунулся… Вскоре в поле моего зрения прошло крупным планом тело Сони – вытянутое, как у рыбы, окруженное ворохом белесых, стеклянно мерцающих пузырьков.
Я отвернул в сторону, ушел вглубь.
В маску почти уперся огромный кирпично-красный окунь, тупое рыло его этак передернула гримаса брезгливости: шляются тут всякие… Я вознамерился ткнуть ему пальцем в бок, чтобы не нагличал, но окунь небрежно вильнул хвостом и опустился в заросли моховидных водорослей.
Подскочил еще неведомо откуда роскошный чилим – зеленоватый, студенисто просвеченный, в черных франтоватых кружочках и усатый, как таракан…
Понаблюдав за картинами здешней жизни, полюбовавшись как бы размочаленными в воде лучами солнца, я успокоился, обрел ровное состояние духа. Холод меня освежил.
Соня уже отдыхала на щите, закрыв лицо согнутой в локте рукой. Вокруг ее грудей, скрытых линялой полоской ситчика, кольцами обозначилась белизна.
Подходя к Соне, я смотрел куда-то в пространство.
Океан струился вдали, дробно отражая поверхностью солнце, и казалось, что то не океан вовсе, не горько-соленая, плотная, почти ледяная вода, а кипение овеществленных, грубо зримых квантов света.
Над водою бухты, притихшей проникновенно-сине, летели гуси-лебеди Рылова – точно так же, как на полотне, медлительно и картинно.
Когда я склонился над Соней, она быстро убрала с глаз руку. Я впервые засмотрелся в них без опаски, будь что будет. Они были светло-зеленые – если это имело хоть какое-нибудь значение. Потому что ничего решительно не изменилось бы, окажись они голубыми или карими. Они были ее глаза. В их светло-зеленой бездне задумчиво плыли облака, взялись откуда-то и лебеди Рылова… Они отражались в ее глазах точно так же, как отражаются облака и лебеди в беспредельности океана. И бесшабашно кувыркались в Сониных глазах какие-то чертики-фотончики: ни числа, ни счета – целый океан.
– Красота такая, – прошептала Соня, – что кружится голова.
Влажно блеснули подковки ее зубов.
Я отвел со лба у нее прядь и осторожно поцеловал Соню в губы, в подковки зубов.
Она не успела отвести лица, чуть только шевельнулась. И тотчас запрещающе покачала перед лицом у меня пальцем – тик-так, тик-так, будто качнулся туда-сюда маятник. И пока этот палец-маятник покачивался, я медленно бледнел, я просто болезненно ощущал это.
Я ничего не сказал, да и к чему слова?
Я только мучительно бледнел, будто вся моя кровь капля по капле впитывалась песком, как промокашкой.
Я прилег и перевернулся на спину. Сунул руку под голову.
Я ни за что не поцеловал бы ее, не почувствовав -сердцем, не прочитав в блеске глаз, что она ждет этого поцелуя. Я не поцеловал бы ее ни за что! Значит, сердце ошиблось. Что ж, оно не электронно-счетное устройство, может и ошибиться, может дать заведомо ложную информацию, лишь бы она только обнадежила и успокоила…
Соня заговорила сразу, но с усилием – что-то в ней происходило и что-то волновало ее. До меня, наконец, дошло, что ничего страшного не случилось, что Соня растеряна, что ей этот поцелуй, наверное, не безразличен. И кровь опять хлынула к лицу. Я как бы ожил. Но притаился, еще ничему не веря.
– О тебе хорошо отзываются девушки на заводе, – сказала она. – С юморком, как это многие умеют, с подковыркой, но и уважительно, тепло. Говорят, что ты интересную беседу в десятом бараке провел. Хотя и про геологию, а, говорят, все равно интересно.
Я сказал мрачно:
– Просили в другой раз про любовь… Соня улыбнулась.
– Чем ты их все же привлек? Помимо внешности, разумеется. Для нас, девушек, внешность мужчины – далеко не самое важное.
– Не знаю, – все так же мрачно сказал я. – Не только геологией. И, должно быть, не внешностью. Тем, должно быть, что к ним я тоже всегда относился уважительно.
– Это допустим. Но тут что-то у тебя есть такое… от природы, что ли…
– Флюиды какие-нибудь, – суховато отозвался я; мне очень не хотелось говорить на эту тему. – Феномен пси.
– Что это такое – феномен пси?
– Способность человека к телепатическим передачам, что-то в этом роде. Внушение на расстоянии…
– А я серьезно, Павел…
– Феномен пси – это тоже серьезно. – Я насупливал брови, что-то обиженно соображал, но вот все же мои губы сложились в улыбку, вспомнилась мать. – Хочешь, – сказал я, – хочешь, Соня, расскажу тебе о матери?.. Чтобы ответить на твой вопрос?..
Она сказала одними глазами: да!
– Видишь ли, мы, я и моя сестра, мы очень любим, можно сказать, идеализируем нашу маму. Она для нас образец Женщины с большой буквы. Дело в том, что наша мама осталась с нами двумя на руках, когда ей исполнилось всего только двадцать четыре года. Она тогда была лишь на два года старше тебя. Но мужчин в доме мы не встречали ни разу за всю нашу жизнь. Мама красавица, ей, наверно, не трудно было бы связать свою жизнь с мужчиной, даже имея детей. Но она не захотела приводить в дом отчима, тянула лямку забот сама. Все хорошее в нас, если считать, что оно все же есть в нас, – от мамы… Между прочим, на службе ее называли «женщиной с черемухой».
Соня завистливо прошептала:
– Тебе повезло. У тебя такая мама. А я своей почти и не помню. И эта символическая черемуха. Тебе страшно повезло, Павлик, ты это сознаешь хотя бы?
– Да, конечно, – согласился я по привычке.– Мама у нас прелесть. Знаешь, иногда мне кажется, что я тоже, ну… с черемухой. Что я, ну…. мужчина с черемухой. Но вроде бы это уже не звучит.
Наверное, мне и впрямь не стоило об этом говорить вслух. Но Соня запротестовала даже с горячностью :
– Нет, нет, звучит! – Голос ее осекся. – Для меня это звучит…
Вдруг она стремительно перевернулась со спины на живот, стремительно поцеловала меня в бровь, прижалась на секунду как-то робко-самозабвенно.
Я бережно отвел от себя ее голову, еще не веря тому, что произошло.
– Это навсегда, Соня?..
Чуть припухшие ее глаза были влажны, в лоб бисером вжались песчинки.
Я искал слов необычно приподнятых, торжественных, как праздничные знамена. Я не мог их найти. Я проклинал себя за скудость ума…
Но что-то меж нами уже яростно зазвучало – быть может, эти невысказанные слова. Да, они уже стали музыкой, просыпались дробью мелких колоколов, загудели густым набатом…
Соня взволнованно привстала. Все понимая, она смотрела на меня, не сводя глаз.
И, посуровев, вдруг тихо, еле слышно подтвердила :
– Навсегда.
Но жаль, что я не нашел все-таки слов…
Я уважаю высокие слова. Потому что, если существуют такие звезды, как Солнце, такие девушки, как Соня, и переливающиеся тонким золотом закаты, и ребристо взлетающие в поднебесье горы, и грохочущий океан, то должны быть и высокие слова. Их не зря придумали – чекан этих слов, и сверкание, и звон. Но я оскорбляюсь и испытываю обиду, когда их, такие многоценные, произносят всуе, говоря о том, что подобных слов не заслужило. Тогда-то они теряют вес, блекнут – им уже никто не верит.
Я люблю высокие слова, но не чураюсь и низких. Потому что если кто-то поет: «Водки нету – ну и что же? – будем пить одеколон», то должны быть и уничтожающие, презрительные, низменные слова. Без них пока не проживешь.
– О чем ты задумалась? – спросил я, гладя ее плечи – сильные покатые плечи пловчихи.
– О тебе. О том, что из всех девушек в мире только у меня есть парень с черемухой.
Мне ни к чему была монополия на черемуху.
– Ты здорово обеднила и обидела мужскую половину рода человеческого. Я думаю, нас, которые «с черемухой», больше. Кто-то, может, из соображений мужской гордости стесняется в этом признаться, но такие вещи не скроешь, они ощущаются.
– Извини. Но сейчас я эгоистка. Я думаю, что ты все же один такой на всем земном шаре.
МАША – ДЕВУШКА ТЫСЯЧА ПЕРВАЯ
У окна в комнате кто-то стоял, листая книжки, горкой сложенные на подоконнике.
Прежде чем Соня успела меня познакомить, я шестым чувством уже догадался, что это Маша Ростовцева, – догадался по тонкому личику, как бы подсвеченному изнутри, тронутому нездоровым румянцем. Таких одухотворенных трепетных девушек писали еще в восемнадцатом веке, а то и раньше. Чем-то Маша напоминала княлшу Лопухину, писанную Боровиковским, даже точнее – Урсулу Мнишек Левицкого…
Совсем не такую Машу видел я в своем воображении. Совсем не такой представлял ее.
– Наверно, это вы… это вы меня искали?
– Это он тебя искал, – подтвердила Соня, как-то по-особому, со значением выделяя слова.
– Мне поручили… отдать вам грамоту.
– Да, я знаю, – сказала Маша. – Они уже привозили ее. Могли бы оставить…
– Ну вот, все-таки она попадет к вам…
Я испытывал неловкость оттого, что такой здоровый, а сегодня просто, наверное, цветущий, возбужденный, чуточку даже ненормальный от счастья, – что вот я стою перед этой слабенькой девушкой, которой трудно живется, и не могу скрыть своего настроения. И еще – зря я, оказывается, воображал, что имею какое-то представление об этой огромности девчонок, обо всей их тысяче, воображал, что будто бы изучил их запросы, вник в быт, познал внутренний мир. Познакомившись по счастью или несчастью с десятью или двадцатью, я уже самонадеянно решил, что такова и вся тысяча.
Но вот явилась Маша – и с первого взгляда стало ясней ясного, что она ни на кого не похожа, что она ликующе, победно выделяется возвышенностью облика, тонкостью душевных движений, простотой и выверенностью жизненных правил…
Каждая из них – это мир в себе. Целый мир со сменой дня и ночи, с приливами и отливами, с молниями гроз и зеркальными полосами штиля…
И стало мне грустно. Стало грустно со всеми ими расставаться, не отдав им больше от своей души, от своих знаний, не взяв щедрее от их душ, доверчивых, чистых, иногда неспокойно-задиристых.
И стало волнительно до слез – со мною навсегда теперь Соня.
– Жалко уезжать отсюда, – сказала Соня, привычно подключая электроплитку к патрону лампочки. – Столько здесь было доброго, светлого, впервые изведанного. Всякого было…
– Доброе и светлое – оно обычно летом, – тихонько заметила Маша, робко переводя взгляд с Сони на меня. – Зимой здесь дико и трудно, хотя и люди как будто бы, и снабжение, все как положено. А летом – как в цветнике. Вон сколько тут нашего брата! Приезжайте еще как-нибудь летом.
«А тебе не страшно даже зимой, – подумал я с внезапно возникшим чувством уверенности в ней, такой вроде бы с виду непрочной. – Ты выдержишь. Ты такая же, как этот весь просветленно-сквозной остров: океан не океан, извержение не извержение, а он стоит, раз такое его суровое призвание».
И я засмеялся легко, освобождённо.
– А и правда, Соня, когда-нибудь мы сюда приедем летом. Вот именно летом, когда идет сайра.








