Текст книги "Съешьте сердце кита"
Автор книги: Леонид Пасенюк
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 16 страниц)
Выбросив все это, он облегченно выпрямился и утер лоб, как после тяжелой работы.
Его время в общем распределялось так: в восемь, шестнадцать и двадцать четыре часа он проявлял сейсмограммы; Ключевскую лихорадило, ее лихорадило вот уже год, и втайне Федор надеялся, что именно при его дежурстве сопка рявкнет как следует. В двадцать два он обычно включал прием-кик «Родина», работающий от аккумулятора, и настраивался на калифорнийскую станцию «Долина Сакраменто», чтобы ненароком не заснуть до двадцати четырех… «Долина Сакраменто» передавала мелодии для среднего, без отклонений от нормы, американца, и мелодии эти приятно было слушать. Изредка они перемежались рекламой сигарет и фирменных блюд в местных ресторанах – рекламу пел смешанный хор женских и мужских голосов, она звучала довольно комично.
Случалось, что Федор задерживался на промежуточных станциях, и тогда игрушечный домик, жарко натопленный березовыми дровами, сотрясала музыка вечная, как мироздание, и торжественная, как закаты за сопками Зимиными. Она подавляла своим величием и совестливостью. Федор преклонялся перед гением Бетховена, Грига, Моцарта, Гайдна – и бежал от их монументальных творений, которые спокойней все-таки слушать в концертном зале с мраморными колоннами и обилием музыкальных девушек, пахнущих духами «Белая сирень», но которые решительно не подходят человеку, если он зимует один в горах Камчатки и ему необходимо сохранить рабочее настроение с неким запасцем мажора, рассчитанного на месяц.
Поддаваясь гипнозу радиопередач, Федор иногда забывал, где он находится: совсем рядом гомонили о чем-то своем Алеуты, их забивало рекламой роскошного блюда, приготовленного калифорнийскими кулинарами из золотой макрели, где-то наяривали твист, а капитан рыболовного траулера «Юрий Гагарин» рассказывал о личной встрече с космонавтом. И тогда Федору казалось, что нигде в мире нет никакой зимы, а везде в мире солнце, и колышутся зеленые рощи, и плещут лазурные волны. Так ему казалось, пока не наступало ровно двадцать четыре часа – время очередного проявления сейсмограмм. Как раз к этому часу все, думалось бы, неиссякаемое тепло домика улетучивалось бесследно, и нужно было идти за дровами и выковыривать полено за поленом из скрипучего, морозного, жестко слежавшегося снега.
Обычно хозяйственными делами занимался каюр, но Федор отпустил Михаила на охоту, и того уже не было дня три.
Порошин увлекся своей «музыкой» – она тоже была доступна пониманию Федора. Федор легко поддавался суровому очарованию здешних красок и тонко их ощущал. Жаль, что он не был художником. Жаль, что он не был музыкантом.
Он мог лишь безмолвно внимать этой симфонии красок, он мог лишь безмолвно созерцать чересполосицу темных провалов и слепящего снега на горах Кумроча, ближе к вечеру покрывающихся жестью кадмия и пронзительными мазками закатной киновари. Ах, эти закаты, эти дрожащие опахала света, встающие за сопками Зимиными, простирающиеся ввысь и постепенно поглощаемые сизым небом сумерек! И как точно разграничены эти опахала, рассечены ребрами гор: вот вам шафран, а вот терпкая зелень, а вот вволю, вполнеба, колыхающейся малины… В довершение картины там и сям, обведенные золотым галуном, тускло тлеют клубы недвижно повисших над кратерами испарений.
Искусник Север – щедрый на выдумку мастер. Войдя во вкус, он не жалеет для убранства подвластных ему краев ни солнечной канители, ни снежного бисера, ни пышных, как юбки деревенской модницы, свитков сияния. Камчатку же он дарит своей благосклонностью особо.
Но все попытки Порошина не могли передать души этого искусника, а лишь приводили к тому, что художник запечатлевал внешние, броские его приметы; легкое озорство красок и непостижимая их глубина при этом тускнели, как радужная чешуя рыбы, выброшенной на берег.
Федор рассматривал его этюды сочувственно.
В конечном счете у Порошина могут взять что-то и на выставку. Он работал вполне профессионально, владел живописной техникой… И, уж во всяком случае, он не халтурил, этот железный парень с лицом викинга, имеющий на своем счету десяток костоломных падений на склонах Ключевской, но как ни в чем не бывало ежевечерне возвращающийся к домику в целости и сохранности. Федор даже начал испытывать к нему симпатию. Он только не мог принять его живописи, потому что Порошин не имел своего художнического лица. Он не владел приемом. А что же такое прием – ему, увы, не растолкует никто, потому что никто этого не знает.
Однажды, как обычно, в двадцать два Федор настроился на «Долину Сакраменто». Были сильные разряды, он сбился и долго рыскал на волнах, где разнузданно вихлялись рок-буги, рок-мамбо, калипсо и твисты, скорее всего сбываемые солдатам Окинавы, чтобы меньше размышляли о всяческих материях. И вдруг сквозь плотный заслон этой меломеханизированной продукции пробилась и пронзила сердце мелодия трепетная, как шелковистая паутина, и напряженная, как стальная струна.
Хор юношеских голосов в сопровождении электрооргана и вроде бы аккордеонов тревожно незнакомо, но старательно выводил:
…В небе ясном заря догорала;
Сотня юных бойцов из буденновских войск
На разведку в поля поскакала.
Они ехали долго
В ночной тишине
По широкой украинской степи…
Пели японцы – наверное, ровесники Федора. Им, может, только отцы рассказывали, как там было на Шумшу и в Маньчжурии. Рассказывали без утайки и без прикрас, с горечью, но и с надеждой, что навсегда всем войнам положен конец. Им, может, только отцы об этом говорили… Но радиоактивное пламя Хиросимы опалило их еще в колыбели. И сегодня, крепко взявшись за руки, покачиваясь в едином ритме-порыве, они кричали Эйзенхауэру «Убирайся вон!», и сегодня, случалось, они запевали песни времен нашей голодной, оборванной и неистовой революции, поправшей мир насилия…
«Завязалась кровавая битва», – коверкая букву «л», пели чистые голоса.
…И боец молодой вдруг поник головой,
Комсомольское сердце разбито.
Он упал возле ног Вороного коня…
Спазма перехватила Федору дыхание. Он вспомнил деда – егеря царских войск, новоиспеченного дворянина, который, начхав на свое дворянство, в преклонном возрасте пошел красным офицером к Олеко Дундичу, в те же буденновские войска. Его дед был юн душой и помыслами. И Федор остро ощутил свое кровное родство с тем «бойцом молодым», чьи «капли крови густой из груди молодой на зеленую траву сбегали». Потрясенный, он долго не мог обрести равновесия.
То, что обычно понравилось бы ему, сейчас раздражало. Флегматичный, нерасторопный внешне, склонный к раздумьям, всякой другой музыке тем не менее он предпочитал легкую. «Долина Сакраменто». «Черные утки». Олег Лундстрем…
Резко щелкнул выключатель. Федор не мог всего этого перенести.
Странно, а ведь тот майор, о котором рассказывал Миша… майор, струсивший перед атакой на острове Шумшу… он ведь с детских уже лет, с пеленок слышал эту песню и пел ее на пионерских сборах. Может статься, он был даже кадровым командиром, и его учили воинскому искусству, и платили деньги – все того ради, чтобы по первому зову Отечества он встал на его защиту так же самозабвенно, как тот боец, которого едва ли учили особым военным уловкам, и не платили никаких денег, и кормили недосыта.
Но когда пришел час, майор поседел от страха.
Потом, если его не расстреляли по законам того времени, он отработал свое на рудниках или на строительстве в тайге и вернулся домой, и мать сказала детям о его сединах что-то возвышенное, чтобы гордились, а не краснели…
Но как он мог, как мог?.. Теперь Федор пытался ответить не Михаилу, а себе, своему внутреннему «я». И опять он беспомощно пожал плечами, ничего не понимая. Конечно, это физиология. Темная вещь. Условные рефлексы, область подсознательного. Павлов. Фрейд…
А может, тот майор просто шкурник – и ни при чем здесь Павлов и Фрейд? Ну, а шкурник – зачем он в этом мире, сработанном точно, как часовой механизм? Шкурник, подлец, трус – они ведь как пыль, а какой механизм не страдает от пыли?.. Федор прилег на топчан.
Что-то назойливо полезло в голову – не тот ли треклятый Миллер, что слушали они с Павлинкой в поселковом ресторане?.. Да, Федор любил джаз… Но в эти минуты неврастенические синкопы Миллера показались ему чудовищными. В сознании проступило лицо Павлины – слегка приплюснутый кос, не очень большие глаза, бескровные губы.
«Я в ней не смыслю», – сказала она.
А потом почему-то вспомнилось незлое и все же неприятное лицо тетки Маруси, Федоровой соседки, и она сказала:
«Вы, Федя, не ходили бы с Павлиной, про нее разное говорят…»
Федору не хотелось уточнять, но он спросил тогда помимо воли:
«И что же разное?..»
«Ну, разное… И туберкулезом вот она больная». «Знаете, не больна уже она туберкулезом. Вылечилась».
«Как же вылечилась, вон люди видели, она из больницы в кино через форточку убегала, мыслимо дело?..»
– Знаю, что убегала в кино, – неожиданно сказал Федор вслух. – Но вылечилась…
Порошин встрепенулся и отвлекся от книги – он читал Вересаева, оставленного здесь Бушминым.
– Что вы сказали?
– Да нет, ничего, – смутился Федор. – Старое вспомнил, свое. – И, мысленно адресуясь тетке Марусе, закончил давнишний разговор: «А если бы и не вылечилась, то какая отсюда мораль?.. Какая мораль, если я Павлинку люблю?..»
Да, он тогда не сказал так тетке Марусе, а надо было. Потому что она тоже как пыль, эта тетка, если разобраться строго.
Прошло еще два-три дня. Резко стал падать барометр.
Порошин заторопился и уехал с Мишей, заодно каюр должен был привезти из поселка кое-какие приборы, не захваченные сразу ввиду большого снега.
Федор остался на станции совсем один, варил не спеша зайцев, пойманных в петли, да проверял сейсмограммы, да кое-какие записывал размышления и выводы в связи с проштудированными за последний месяц необъятными фолиантами корифеев геофизики.
Вскоре началась метель, унылая, затяжная, как тихое помешательство, и он не успевал откапывать дорожку к дровам.
Как-то он собрался с духом и просмотрел записи своего предшественника в тетради, где отмечалось состояние вулканов и их сейсмическая активность.
Бушмин писал забавно:
«Обычная смена. Вулканы закрыты. По слуху – спокойны. Ветер – не поймешь, в общем понемногу крутит отовсюду».
«Толбачик утром газовал, Ключевская пришла в равновесие».
«Пасмурно. Ужасный ветер. Перегорела в приемнике лампа. Регистрация идет нормально».
Федор покачал головой – перо у Бушмина было бойкое, сказывалась усиленно поглощаемая беллетристика. Он перелистал тетрадь назад до чистой страницы и пометил число. Еще раз обмакнув перо и старательно очистив его от прилипшей соринки, вывел ровным почерком:
«Ветер NW, очень сильный. Пурга. Лопнула пружина тормоза на оси регистрира. Запасной нет, сделал из сталистой проволоки. – Посмотрев в затянутое белой мглой, будто обложенное стерильной ватой, оконце, он совсем не по-деловому, скорее даже по-бушмински приписал вдруг: – Снег, снег, снег – должно быть, во всем мире. Регистрация идет нормально».
ПОЭМА О ТЫСЯЧЕ ДЕВУШЕК

ВЕРХНЕМЕЛОВЫЕ ПОРОДЫ И ЖИВЫЕ ЛЮДИ
Поставив у ног чемоданчик, я облокотился на планшир. У неприступно-литого, как айсберг, борта радужными рыбинами всплескивались плашкоуты. И там, внизу, радугою дрожали платки, шапочки, шляпки, береты. Только синие, серые, зеленые, карие и всякие другие глаза, обесцвеченные туманом и нетерпеливым ожиданием посадки, были неразличимыми на блеклых лицах. И неразборчивый, то опадая, то поднимаясь, над плашкоутами висел гомон, изредка прорывающийся негодующим криком ошалелой женщины.
На ближней корме сиротливо взблескивала кучка сайры в ящике – всего, может, с десяток… Неизвестно, чья была та сайра, – наверное, для кого-то запасенная, потому что кому-кому, а этим девчонкам она приелась до смерти.
Суетился у приспущенного трапа вахтенный матрос – трап то поддергивали кверху, то майнали вниз, так, полегоньку, чтобы не сотворить беды, не покалечить кого-либо из тех, что внизу…
Кого-то еще ждали – эти плашкоуты, щепками мотающиеся вместе с сотнями людей и кучкой жалкой сайры, подошли вроде бы не в свою очередь.
Лихая бабенка из толпы крикнула вахтенному разбойно и нараспев:
– Чего ты, мальчик, бегаешь, дразнишься?! Майнай трап!
Я вглядывался в очертания острова, сглаженные мороком рассвета, тоже нетерпеливо пытался различить в разжиженном оплывающем тумане все новые и новые плашкоуты, стягивающиеся к нашему пароходу. Скорее бы уж высадка, что ли… для этих, что внизу, посадка, а для меня – высадка.
Остров не был для меня загадкой, новой землей, которую предстояло открыть и исследовать, – слава богу, весь полевой сезон в прошлом году ходил по нему с геологическим молотком – именно открывал и исследовал.
Оставались кое-какие пробелы в работе по геологическим структурам этого островного района. Их можно было бы заполнить при случае, заехал бы сюда через год или два, но всякая невыясненность предпосылок мешала мне достичь точности в выводах, мешала без остатка переключиться на другие задачи.
Правда, я сейчас меньше всего думал о работе. У меня был законный отпуск, отпуск на несколько месяцев. Можно уехать к маме во Владивосток, можно проскочить и дальше, до самого Черного моря, которого я никогда не видел. Но эта невыясненность предпосылок!..
Так или иначе, я решил недели на две – от парохода до парохода – заглянуть все-таки сюда, побродить по старым местам, что-то уточнить. А перед отъездом забежал еще в обком комсомола: не будет ли каких-нибудь поручений.
– Едешь на Шикотан? – переспросил товарищ из общего сектора; я его немного знал. – Что-то у меня было для Шикотана, хоть убей не припомню. В общем поезжай, островок симпатичный, там тоже отдохнуть можно.
– У меня верхнемеловые осадочные породы, Виталий. Словом, структуры острова, – посчитал нужным уточнить я. – Не в санаторий еду.
Виталий понимающе кивнул.
– Отдыхать, разумеется, выгоднее подальше от Курил. Для здоровья полезней, когда кислорода в атмосфере излишек. – Он досадливо потер переносицу. – Да, вот что у меня к тебе будет, вспомнил… Ты там разыщешь девушку одну, грамоту ей не смогли вручить, заболела она, что ли… Так ты вручи.
Я помолчал, соображая, какими осложнениями это мне может грозить.
– Ладно, давай.
– Только ты с душой… чтоб торжественно. Обстановочку создай.
– Ладно. Как получится.
– Нет, серьезно. Это же, понимаешь ты, в жизни девчонки событие.
– Понимаю, что событие. Но как смогу… Пока готовили грамоту, Виталий пожаловался, ероша пятерней чуб:
– Ты вообще представляешь, что такое Шикотан?.. Там тысяча этих… ну, женщин. Девушек, словом. И поступают разные сигналы оттуда. Что безобразия. Что даже разврат. Насчет разврата – это, конечно, у страха глаза велики. Далековато, вот в чем загвоздка. Поезда туда по расписанию не ходят. Но нужно, позарез нужно кому-то из аппарата побывать там, разобраться на месте. Самому через месячишко съездить, что ли. А?.. Так ведь не выйдет, заела текучка!
Я не знал, как вести себя в свете, так сказать, последних сообщений заведующего. Не дай бог скажет – послушай, братец кролик, а ты ведь член обкома все-таки, вот тебе полномочия, по форме бумага с печатью, как положено быть, разберись там насчет того, устроен ли у девушек быт, культурно ли они досуг проводят…
А у меня, однако, маршрутики, работа. И… и вообще отпуск!
– А мужчин там тоже много?
– Да нет. Какие мужчины? Только вот разве с сейнеров…
Мне что-то стало невдомек, я усмехнулся.
– Почему же «сигналы»? Будто там не Шикотан, а остров Лесбос!
Виталий сморщился от непонятной фразы.
– Какой еще, ты говоришь, остров?.. В общем без шуточек – бери свою грамоту и жми. Желаю с пользой провести отпуск.
В последнюю минуту я усомнился:
– Но где и когда я буду искать ее, эту девчонку? Пойми же, наконец, у меня верхнемеловые отложения, они потребуют времени…
– Э, твои отложения, дорогой мой, лежали миллионы лет и еще пролежат столько же. И на здоровье им. А тут живые люди, ты это можешь уяснить?
После такого довода особенно упорствовать не приходилось.
…Сейчас я пристально вглядывался в эти плашкоуты, битком набитые девушками, неразличимыми, неразгаданными… Почему они уезжают? Ведь сезон промысла сайры, по существу, только еще начался. Наверное, сроки их договоров истекли. А может, не истекли. А может, рыба идет плохо, потому и в людях избыток. А то и попросту бегут, используя любую возможность.
Впрочем, я не судил об этом в строгой последовательности, а воспринимал утренние картины на рейде, эти плашкоуты с гомонящими толпами как-то общо, бездумно открывался сердцем всему, что видел.
У меня мелькнуло только, что, может, тут и Маша Ростовцева – та самая, которой предстояло вручить грамоту. Не хотелось бы разминуться…
И о Маше я спросил почти сразу же, как только устроился в поселковой гостинице.
– Ростовцева?.. – на миг задумалась прохожая девушка. – Не знаю. Нас тут на одном только заводе тьма. Разве так сыщете? Это вы лучше через отдел кадров…
Я и сам знал, что «через отдел кадров». А спросил просто так, наудачу.
Наверное, спешить с этим не стоило, найдется Маша… Не в воскресенье, так в понедельник. Вот искупаться бы в Матокутане! Тем более что, растопив туман, просияло все же солнце, выцветшей бирюзой запахнулись сопки.
Там, на Сахалине, не часто случалось мне купаться, дни и месяцы чередой пробегали в маршрутах, в тайге.
Матокутан – прелестная, отлично прогревающаяся бухта – простерлась длинно и узко. Ее берега были сложены изверженным ноздреватым андезитом и росли на них где врассыпную, а где частоколом, вроде щелястого забора, сухощавые черные елочки. Елочки казались черными потому, что бамбуковый подлесок – шустрая щетинистая трава – был повсеместно бронзово светел. Со стороны моря бухту замыкал в перспективе остроклювый, с покато-рисованными плечами, вулкан Тятя, курильское чудо. Он как бы отряхнулся от брызг и воспарил птицей.
Вот уж не рассчитывал этим летом посетить сии берега!
Пощупав ногой воду, купаться я все же не рискнул и занялся фотографированием бухты, так законченно увенчанной вдали зыбким, как мираж, пепельно-серебристым видением Тяти.
От горловины бухты шли голоногие девушки в каких-то распашонках – видно было, что с купанья. Одна, всех выше и голенастей, бодро шагала впереди, замыкала же троицу плотненькая такая и важная коротышка в очках…
Именно этих девчонок недоставало для Матокутана, для Тяти, недоставало их беспечных улыбок, остропеременчивых взглядов, крашенных в яркие цвета сумок с пестрыми одежками. Не очень церемонясь и даже не вступая с девушками в переговоры, я начал накручивать и выщелкивать кадр за кадром. Наверное, со стороны мои нацеливания, приседания и перебежки напоминали стрельбу по движущимся мишеням.
Девушки взволновались, разом уронили сумки и разом вытащили из них отутюженные брючки, торопясь, позастегивали на груди пуговки распашонок – облеклись в броню.
– Вы это зря, – поспешно сказал я, подступая к ним с фотоаппаратом и жестикулируя, – вы понимаете, Матокутан, Тятя – все это мертво без вас и никому не нужно и все это оживет на фотографии, если…
– Вы что, фотокорреспондент? – спросила высокая, с красным от солнца, остреньким личиком (остренькие глаза, губы колючим бутоном, удлиненный подбородок).
– Нет, – растерялся я и лихорадочно начал соображать, что же ответить. – Я любитель. Я… я зверовод.
– А что, – спросила коротышка, – на острове разве занимаются зверями? Какой же зверь преимущественно вас интересует?
– Ну, лиса… черная.
– А рыжие? Рыжими вы не увлекаетесь? – лукаво сверкнула острыми глазками высокая девчонка.
– Нет, – хмуро отозвался я; задним числом я никак не мог уразуметь, зачем так нелепо соврал.
– Зря. Рыжие дороже, – убежденно сказала она.
– А вы женатый? – неожиданно спросила та, что шла посередине, я и не рассмотрел еще ее толком; нельзя было понять, шутит она или ей в самом деле хочется выяснить мое семейное положение.
– Нет, холостой. А что?..
– Ничего, так, – сказала девушка без улыбки. – Просто любопытно. А кстати, мне нравятся холостые. Могу по сему случаю представиться: Соня. А это Диана, или, проще, Дина. А это Вика.
Викой оказалась коротышка. Она ужимчиво пропела:
– Холосто-ой! Сам-шестой, холостой… Веселый повстречался мне народец для начала! Но вот что было подозрительно – девушки не походили на сезонниц.
– Вы студентки?
– Да.
– Из Владивостока?
– Да. А что?
– Из гидромета?..
– Ну да. – Соня не утерпела, засмеялась. Правда, здорово похожи?
– Мои родные живут неподалеку от гидрометтехникума. Я вас, конечно, не видел, потому что года три не был дома, а вот похожих на вас все-таки встречал.
Вика удовлетворенно вздохнула.
– Почти родня. Завидую вам, девочки: обожаю симпатичных родственничков. И почему я не студентка?
Галечный берег почти захлестывался приливом, сбоку нависали скалы, и идти по-прежнему нужно было гуськом. Как-то так получилось, что теперь троицу замыкала Соня, а я частил сзади, приноравливаясь к семенящим шажкам своих спутниц.
Соня заметила на моей спортивной курточке альпинистский значок. И вдруг выяснилось, что она тоже альпинистка, во всяком случае – увлекалась когда-то, а однажды была в том же лагере, что и я, со мной почти одновременно.
– Жаль, что сроки не совпали, – искренне огорчился я. – Так приятно было бы встретить – и где? На Шикотане! – знакомую девушку!
– А сейчас неужто не приятно?
– Нет, почему, но сейчас я вас не знаю, просто случайная встреча.
– Ничего, поселок небольшой. Теперь будем встречаться, если только вы в поселке живете, а не где-нибудь в сопках.
Она так просто это сказала – «будем встречаться…». И сразу как-то просторно и тепло-тепло стало в мире!
Близ старых рыбацких кострищ холмиками возвышалась чилимья шелуха – чилимами здесь называют разновидность креветок. Вид этой шелухи невольно вызывал в памяти яркое зрелище бокалов, увенчанных пышной пивной пеной.
– Жара, – сказала Соня. – Выпить бы пива сейчас…
Посредине бухты запаренно тарахтел грязный мотобот с надстроечкой, и видна была просвеченная солнцем мелкоячеистая сеть, спущенная в воду. Усатый дядька всматривался в нас и щурил глаза то ли от слепящей красоты девушек, то ли от махорочного дыма.
– Познакомиться бы с дядечкой, который чилимов ловит, – опять сказала Соня. – А потом сходить бы еще на траулере в Южно-Курильск, посмотреть, что за городок…
– А потом посмотреть бы еще, как сайру ловят, – поддакнула Дина.
– А потом сходить бы с рыбаками ночью вот сюда, в бухту, за кунджой, – засмеялась Вика.
Соня обернулась.
– Это они меня разыгрывают, высмеивают мое любопытство. Ну, Динка зря, она ведь и сама любопытная, да еще побольше моего… А вообще нужно во все вникать, ничего не чуждаться.
Пока дошли до поселка, она успела расспросить каких-то ребят с метеостанции, куда они «в остров» за жимолостью ходят, поинтересовалась у мужичка в синем кителе, болотных сапогах и при ружье, на какого зверя он будет охотиться. Прощаясь, она горячо мне посоветовала:
– Нет, вы обязательно сходите как-нибудь на лов сайры. Это так интересно, так интересно! Это, знаете, ночью…
Я пообещал, что схожу, если представится случай.
Девушки убежали: им в ночь было заступать на смену. Приехали они сюда по комсомольским путевкам на время летних каникул и занимались резкой и укладкой рыбы в баночки.
А я повернул к магазину, оттуда выбегали уже другие девушки, и было их много, и почти у каждой из-за отворота курточки или из кармана, а то и просто из-за пазухи выглядывали сверточки ситца – белого, в розовую полоску…
Торговали ситцем – и народ толпился в магазина так же плотно, как утром на плашкоутах. Но у продуктового прилавка было посвободней, здесь велись разного рода переговоры, обсуждались женские и вообще мировые проблемы, которые помельче… У гнутой витрины с конфетами, джемами и печеньем стоял в обществе двух девиц разболтанный, душа нараспашку, матросик, и они поочередно застегивали на нем разнокалиберные пуговицы обвисшего джемпера, докладывая обстоятельно и с чувством:
– А мы гуляем уже который день… второй, что ли…
– А через почему это такое вы гуляете?
– Дак вы ж рыбу не ловите. Рыбы-то нет!
– Погода, вишь, девки… погода! Вот и сегодня ни с чем с моря возвернулись.
Одна из товарок, неприятная, с бородавкой на подбородке и грубо накрашенными губами, не теряя времени попусту, повернула разговор в практическое русло:
– Котик, это все хорошо-отлично, но купи мне, котик, конфет. Знаешь, чего я хочу? Конфет.
– Делов-то! Сейчас куплю.
Та, которая поскромней, уточнила, переживая и томясь:
– Купи ей дешевых, вон которые по шестнадцать коп.
– Да нет, я уж дорогих, пусть заткнется.
– Ты купи, купи. Дорогих купи. Пусть заткнется, – возбужденно хихикая и заговорщицки подталкивая товарку, согласилась та, что поскромней.
«Однако, нравы», – подумал я немного даже расстроенно, выискивая в кармане мелочь на хлеб и колбасу.
И впервые только сейчас, в магазине, смутно осознал, что к этим нравам, вообще ко всему, чем живут здесь девушки, имею отныне самое прямое касательство. Имею касательство и к хорошему и к дурному. Не потому только, что являюсь членом обкома и мог бы получить на сей счет специальное поручение. А просто потому, что комсомолец. И просто по-человечески…
Но мысль эта была мимолетной, и я как-то отмахнулся от нее.
Те же товарки, получив вожделенный кулечек с конфетами, толкались уже у прилавка, где отпускали ситец, но не ситца ради, а и сами не знали зачем, ко всему приценивались, примерялись и ничего не покупали. Только изредка слышались восклицания :
– О, какая шапочка симпотная!
– Что ты! Укачаешься!
– А вон та кофта, с начесом?
– А вон там, видишь, в углу?..
Кое-как выбрался я из магазинной толчеи, и сразу же меня задели локтем, оглянулись, рассмотрели в упор, а какая-то девица сказала жеманно:
– Ах, какой красивый у вас значок! Это на нем горы нарисованы?
– Нет, верблюды, – ответил я сердито.
А сойдя с крыльца, поспешно отстегнул значок. Конечно, напрасно, потому что не успел пройти дат же несколько шагов, как уже понеслось вдогонку:
– Тамарк, Тамарк, ты взгляни, не идет, а пишет!
И мне вдруг стало стыдно своей щеголеватости и подтянутости, вдруг ощутил я всей кожей, всеми пятью чувствами, что может испытывать девушка, проходя под перекрестными взглядами мужчин.
Ах, девушки, девушки! Вас здесь тысяча, а то и две, вас здесь много, и вы работаете и пользуетесь преимуществами своего положения, в то время как вон те матросики и рыбаки работают в море, а на берегу выглядят гостями, бродят по улицам праздно, явно испытывая неуверенность, и непокой, и томление духа…
Над ними, непривычно робкими, нынче ваша власть, и еще хорошо, что вы не очень-то злоупотребляете ею.
«Этакий матриархат, а?» – отметил я с усмешечкой, еще не решив толком, как же отнестись к столь необычному в наше-то время явлению.
В конце концов пришел к выводу, что нужно, видно, как-то приспосабливаться и что, боже ты мой, ведь не на зеки вечные установлено это весьма условное владычество прекрасного пола. Собственно, еще нет серьезных оснований для беспокойства…
И так бегло размышляя обо всем этом, иронизируя про себя, направился я в кино.
В клубе демонстрировался новый кинофильм – «Иваново детство».
Был дневной сеанс, передние стулья в зале пустовали, на них громоздились авоськи с хлебом, банки с томатами и сгущенным молоком.
Кто-то впереди крикнул:
– Ирка! Пересаживайся сюда, поржем!
«Ну, ну! Как раз подходящий фильм». Не без сомнения окинул я бегло ряды: куда бы присесть, чтобы не оказаться по соседству с теми, кто уже настроился по младенческому неведению и в простоте душевной «поржать».
И тут же увидел девушку всю в рыжем – тонкий коричневый свитер, темно-коричневые брючки, и волосы рыжей волной, и притушенное потемками лицо.
Я сел рядом с этой подчеркнуто рыжей, и тут же с другой стороны присела еще одна девушка. Очень такая была она простенькая, в каком-то неопределимом платочке, в светлой кофте, в черных вельветовых брюках, с выглядывающими из туфель пальцами. И этот платочек, и кофта, и вельветовые брюки так живописно подчеркнули ее стройность, что было глаз не отвести…
И почему-то я сразу уверовал, что фильм доставит им удовлетворение, что они сбоку не станут скучно зевать, что тяжкий взлет событий и судеб на белом полотне экрана свяжет нас троих невидимыми нитями сопереживания.
Я уже во всем положился на девушек и почувствовал, что они мне тоже доверяют. Выбор этот произошел подсознательно и не случайно. Наш жизненный опыт – в общем, наверное, равноценный, – круг взглядов, и устремлений, и даже привычек, столкнувшись на долю минуты у трех смежных стульев зрительного зала, высекли искру приязни и взаимоуважения. Иначе одна из девушек отодвинулась бы, а другая бы рядом не присела.
А может, мне так только показалось. Может, я немножко «сочинял» их.
Раз или два в зале хохотнули. Ах да, кто-то заранее собирался «поржать»! Но смех прозвучал всплеском глупой рыбы в заштилевшей перед бурей воде. Его будто бы даже и не заметили.
От тяжелой, иногда нарочито усложненной картины заломило в висках.
И вспомнилось безотносительно к тому, что я видел на экране, но с неким вторым смыслом: «То тебе, брат, верхнемеловые отложения, а то живые люди!»
Так сказал мне в обкоме Виталий. Эта фраза имела точный адрес и прямо относилась к той рыжей и той стройной, к тем, что выхлопотали себе на радость кулечек конфет, и к тем задиристым Девушкам, которых повстречал я сегодня на Матокутане. Еще более прямое отношение она имела ко мне, члену обкома комсомола. Для меня она звучала как приказ, но приказ, увы, со смутно сформулированной задачей.
В ОБЩЕМ И ЦЕЛОМ НЕ ТА СОЦИАЛЬНАЯ ОСНОВА…
В понедельник я заглянул на рыбозавод.
Над входом висел черный кружок репродуктора – Ив Монтан пел о Мари Визон.
Без халата прошел по коридору к цеху, пока меня не остановили, и только мельком взглянул в распахнутую дверь на длинные – двумя змеино прогибающимися потоками – ленты транспортеров, тускло-серебристые от резанной дольками сайры. В цехе стоял ровный гул механизмов. Со свистящим шорохом летели по проволочным спускам откуда-то с потолка порожние баночки. По первому впечатлению почти недвижимо, будто в обряде, застыли склоненно сотни девичьих голов в белых шапочках.
Поднялся затем по лестнице на второй этаж в контору цеха, мельком уяснив для себя из «молнии», висевшей на стене, что отличные показатели на укладке сайры имеют работницы Рим Бок Хи, Зоя Зезюлько и Соня Нелюбина. Дальше следовала не маленькая, наверное, цифра выполнения норм сменной выработки, но мне, человеку несведущему, она пока ничего не говорила.







