355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ларисса Андерсен » Одна на мосту: Стихотворения. Воспоминания. Письма » Текст книги (страница 13)
Одна на мосту: Стихотворения. Воспоминания. Письма
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 05:46

Текст книги "Одна на мосту: Стихотворения. Воспоминания. Письма"


Автор книги: Ларисса Андерсен



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 24 страниц)

ДВА ХУДОЖНИКА
Грэс [73]73
  Грэс (наст фам. Черевков) Сергей Анатольевич (27 апреля 1899, Киев – 20 сентября 1970, Таити) – художник, скульптор. Окончил высшую художественную школу в Киеве. Во время революции 1917 г. лишился родителей. В 1932 г уехал во Францию, в Париж. После женитьбы взял для псевдонима фамилию жены, владелицы популярного в Париже художественного салона – Грэс. Особый успех имели его портреты – карикатуры на известных французских писателей. Вскоре, расставшись с женой и дочерью, навсегда уехал на Таити. Его картины и скульптурные работы находятся в музеях Парижа, а также в частных коллекциях на Таити и во Франции.


[Закрыть]
, Таити…

Этот очаровательный домик у дороги, как раз напротив ворот того сада, где мы сняли фарэ (таитянский дом) для купания, сразу же привлек мое внимание. Он, как и большинство домов на Таити, утопал в цветах и других растениях и также не имел никакого забора, только два пышных куста тех белых и лиловато-розовых цветов, что французы окрестили почему-то «перванш», обозначали вход и отделяли его от дороги. На стене висела палитра, на которой было написано: «Грэс».

– Художник, – сказали мне. – Он давно живет на Таити.

– Прелестный домик… Но как жаль, что у самой дороги… – ответила я.

– Да, но раньше-то не было у самой дороги… Да и дорога была не такая… Не было столько автомобилей…

Познакомил нас поэт Евтушенко. Он попал на Таити из Чили, с группой чилийцев, и разрывался между приглашениями, рыбной ловлей, водными лыжами и знакомством с островами. Но все же он сумел познакомиться с немногочисленными русскими, что живут на Таити. Среди них случайно оказалась и я. Нас посадили рядом на полу, на циновках с подушками (так как ужин был в таитянском стиле), чтобы мы могли разговаривать по-русски. За многие годы это была редкая роскошь для меня: разговаривать по-русски, да еще с поэтом. Салат с сырой рыбой, поросенок, запеченный в яме на камнях, разные «уру», «фе-и» и прочие таитянские яства прошли мимо меня, словно абстрактные видения… Евтушенко тоже почти ничего не ел: или его уже переугощали, или я ему мешала. Еще бы: на маленьком экзотическом острове посреди Великого океана две русские души (да еще обе сибирские) вступили в громогласный поединок по поводу поэзии: Пастернак, Ахматова, Гумилев, Симонов и конечно Евтушенко.

– Да откуда же ты знаешь все это? – удивился Евтушенко, сразу перейдя на «ты».

После ужина он декламировал свои стихи, и французы, чилийцы, таитяне очень внимательно слушали его, не понимая ни слова.

Через несколько дней мы пришли на аэродром его провожать. Он сновал от одной группы знакомых к другой – длинный, загорелый, светлоглазый сибирский парень, весь обвешанный ожерельями из ракушек, размахивая шлемом огромной черепахи, который, конечно, не лез ни в какие чемоданы. Ринулся и к нам:

– Идемте, я вас познакомлю… Вы должны с ним встречаться… Как же это, живете на Таити и не знаете друг друга?..

Он подвел меня к человеку, который тихо стоял у стены:

– Вот познакомьтесь: художник Грэс.

– Да говорите по-русски, – прибавил Евтушенко, услышав наше французское бормотанье, взмахнул черепахой и исчез.

Художник Грэс оказался русским. Бледный, худощавый, уже немолодой. Грустный, словно стертый… Словно в тумане… Но какое красивое лицо! Да, да, – печать красоты и даже породы…

С этих пор, почти каждый раз приезжая к лагуне, до или после купания я заходила в маленький домик с палитрой на стене. На Таити это вполне принята приезжать внезапно, без предупреждения, являться босиком, с мокрыми волосами, завернутой в парео. Лучше всего подойти к открытой двери и крикнуть: «У-у», и если хозяева дома, а не просто позабыли закрыть дверь, что на Таити пока еще часто бывает, они крикнут в ответ: «Идите, идите». Или: «Подождите, я надену что-нибудь…»

Грэс всегда натягивал халат и извинялся, прикрывая рукой голую шею. Тридцать семь лет на Таити не смогли изменить этой привычки, – ощущения отсутствия воротничка. Затем мы усаживались в кресло возле низенького столика с неизменными прохладительными напитками и болтали. Большей частью по-русски, иногда по-французски, если присутствовала его жена – таитянка. Я с удовольствием окуналась в мир Грэса.

В этом совсем особом, русско-таитянском мире почти все предметы были словно вехи, свидетели жизни его хозяина. Жизни Грэса, так как тихая, улыбчивая жизнь его подруги с чисто таитянской непритязательностью влилась, как вода, в предоставленную для нее форму, наполнив ее своим прозрачным, согласным присутствием. А ведь Рипо сама была когда-то художницей, скульптором… Она не вспоминает об этом, во всяком случае, не говорит. Простой и естественный отказ от своего, – может быть, это и есть жизнь настоящей женщины? Может быть, жизнь таитянки начинается там, где может влиться в жизнь своего танэ – мужчины, господина?

Как бы то ни было, но Рипо уже много лет тихо и незыблемо царит в «раю» Грэса. В неизменном парео, с неизменным цветком в волосах, еще густых и черных… Отовсюду – со стен, с портретов, – смотрят темные глаза прежней, молодой Рипо… Рипо на фоне лагуны, в руках ее – раковина, лицо задумчиво, – слушает шум разбивающихся о рифы волн?.. Рипо в радужных красках, с цветами, с улыбкой, – радость солнечного дня на Таити… Рипо, затуманенная смутной тревогой, – ночные страхи Таити, тайны тенистых ущелий, неведомых темных стихий, черных «живых» камней и забытых «мараэ» – бывших святилищ, где бродят во мраке выходцы с того света – «тупапау»…

Недалеко от двери портрет Рипо в профиль. За ухом всегда приколот свежий цветок франжипанье. Что это – культ? Кто меняет цветок каждый день? Не знаю.

Грэс также и скульптор. Я не критик искусства, но мне кажется, что этот стоящий почти в центре комнаты бюст той же Рипо – настоящее отражение души Таити. Той души, которая становится видна, когда перестаешь быть туристом. Когда начинаешь говорить: «А какой печальный закат на Таити…» Когда, несмотря на песни и пляски, видишь, что «таитяне вообще-то грустный народ…».

Вот и в этом лице, в этих слегка сутулых плечах – эта же самая безотчетная, сумеречная грусть. Взгляд уведен в пространство… Может быть, он провожает печальное солнце, которое «падает в воду, вздыхая…»? Или это вздыхает сама Рипо, эта женщина, затерянная среди вод океана, среди шепота вечности? Бессознательным, покорным, протяжным и тихим вздохом, запечатлевшимся навсегда в этой глине, в этом маленьком домике у дороги, в этом последнем пристанище забредшего совсем из другого мира русского художника?

Может быть, так в сумерках в украинской степи грустят и другие женщины, присаживаясь со вздохом на завалинку?

Грэс (Сергей Анатольевич Черевков) приехал из Киева. Как и почему – не знаю. Знаю только, что он мечтал съездить туда, повидать родные места. Мы строили планы – поехать вместе. Как-нибудь, когда удастся…

Грэс любил и охотно читал русские стихи. Книги – русские и французские – занимали в комнате столько же места, сколько и картины. Среди них был альбом с репродукциями его прежних, еще парижских, работ.

Портреты, вернее, стилизованные карикатуры известных писателей – Кокто, Коелтта и других – лаконичны и поразительно характерны. Между страницами альбома – молодость Грэса. Париж талант, вероятно, успех… Подающий надежды красивый молодой художник… Как вышло, что он бросил все и уехал по следам Гогена? Я еще не могла спрашивать обо всем. Я только спросила:

– Вы никогда не жалели, что оставили Париж?

– Я сожалею иногда о моем рояле. Я любил играть… Сочинять для себя.

– Почему о рояле? А куда же он девался?

– Я продал его, чтобы оплатить дорогу. Да и решил – все, все оставить позади.

Может быть, в раю рояль и не к месту… Но ведь сожалел! И за тридцать семь лет не смог завести другого. Пожалуй, не скоро он соберется в Киев со мной…

Грэс был также блестящим фотографом. Однажды он показал нам и нашим друзьям также два фильма его работы. В первом – материя, ткань, чуть ли не молекулы различных предметов – стружек, обрезков железа, стекла – оживали в странном кружении, словно разделяясь на атомы и сливаясь с космической жизнью целого.

Второй фильм – о Таити. Таити – возлюбленная, Таити – мечта о рае, Таити – возвращение в лоно природы, в самого себя… Лоснятся фивы кокосовых пальм, разбиваются волны прибоя, кружатся хороводы разноцветных рыбок в прозрачной воде лагуны, алеют огромные цветы гибискуса – аутэ… Дети плещутся в речке, сбегающей с гор…

Но скрыться от цивилизации невозможно. Вот она гонится за человеком, настигает его, проникает хищными щупальцами и в этот заповедный сказочный край. И никакие табу ей не страшны. Последний кадр фильма: на фоне уродливой, еще не законченной железобетонной постройки, на фоне машин – груды щебня и сора. У срубленной пальмы – чья-то забытая гитара и рядом полуувядший печальный алый цветок аутэ. Грусть неизбежности… Как и на лице Грэса. Как-то, говоря о Киеве, он произнес:

– Вы-то поедете… А я вот…

– А почему бы вам не заняться фотографией для заработка? Ведь тут нет такого замечательного художника-фотографа, как вы… И взяли бы меня в подмастерья – предложила я тогда.

Грэс вдруг рассердился:

– Я художник. И умру художником, как бы мало я ни зарабатывал. Фотографией я занимаюсь для себя, для удовольствия. А вы вот тоже. Вам дана способность писать, и вы должны писать. А вы черт знает чем занимаетесь, но только не пишите. Да вы не имеете права…

Никакие доводы о том, что «не для кого», что «некогда», не могли его поколебать. Да и не мне было пытаться это сделать. Я чувствовала, что где-то там, в прошлом, в парижской жизни, где могли быть успех и признание и которую он отверг, – было немало таких споров, прежде чем решение было принято. И рояль продан. Но на мои «русские ужины» Грэс все же приходил охотно. В отличие от всех мужчин на Таити, появляющихся даже на званых вечерах в пестрых цветастых рубашках с короткими рукавами, Грэс всегда являлся в пиджаке, застегнутый на все пуговицы, с темным бантом на воротничке, немного старомодный, целовал дамам руки и, полный скромного достоинства, церемонно усаживался в тихом месте. На русское Рождество ему выпал жребий быть «Царем», и он покорно возглавлял стол, в золотой бумажной короне на голове, – бледный, немного грустный, немного далекий, словно стертый, словно в тумане…

Или это теперь он вспоминается мне таким?

В этом году я провела русское Рождество в Киеве. Ночь была, как и полагается быть «ночи под Рождество»: хрустел снежок, в свете месяца поблескивали заиндевевшие деревья, сугробы. А в теплой комнате – украинский борщ, холодец кутья… Невольно мне вспомнилось «Вы-то поедете… А я вот…» Вспомнился мой рождественский ужин на Таити, шелест пальм у веранды, искусственный снег на искусственной елке, Грэс при воротничке, с бантом и в короне, словно вышедший из другого времени, словно приехавший к нам в карете, а не на автомобиле.

Грэс всегда боялся автомобилей. Он боялся управлять и всегда приезжал с кем-нибудь. Я думаю, дорога была его самым главным врагом на Таити. Та самая почти единственная дорога, что опоясывает весь остров, при которой когда-то было принято селиться, чтобы не чувствовать себя совершенно оторванным от остальных, и которая теперь громыхает возле самых домов: то и дело проносятся автомобили, грузовики, мотоциклеты.

– Как жаль, что ваш прелестный домик так близко к дороге. Вы не боитесь за ваших животных? – как-то спросила я.

Домик Грэса был полон не только картин и книг – в больших клетках у наружной стены чирикали птицы, куры с цыплятами разгуливали по всей не ограниченной заборами территории, и четыре кошки то и дело сновали в дом – из дому.

– Да, боимся, конечно, уже одна кошка стала жертвой дороги. – И он махнул рукой и отвел глаза, как делал всегда, когда не хотел о чем-нибудь говорить.

Он отмахивался точно так же, когда разговор заходил о политике. Я уверена, что не только со мной, но даже с его многолетними друзьями, тоже русскими, которые давно живут на Таити, о политике он не разговаривал. Почему? Не знаю… Разница взглядов?» Он просто поворачивался в профиль в одну сторону и махал рукой – в другую. Мне в этом слышалось: «Ну как можно говорить о политике нам, двум-трем русским на этом маленьком острове, перед лицом такой стихии “Моана Нуи" – Великого Океана? Вот он только захочет и поглотит всех со всеми нашими “разницами взглядов”…»

Иногда мы ездили вместе к этим старым знакомым Грэса – генералу Смолину [74]74
  Смолин Иннокентий Семенович (1 января 1884, Якутск – февраль 1973, Таити) – офицер. Окончил Иркутское юнкерское училище (1905). Участник Русско-японской и Первой мировой войн; подполковник, кавалер георгиевского оружия и командир 3-го Финляндского стрелкового полка. В Гражданскую войну командир 2-го Сибирского стрелкового полка, генерал-майор колчаковского производства и генерал-лейтенант семеновского производства. Жил в Шанхае (1932-1939) Служил в Международном сберегательном обществе (ISS) и работал домоуправом В последние годы писал воспоминания о Первой мировой и Гражданской войнах, надеясь передать их в архив (местонахождение рукописей не установлено). Жена – биографические данные не установлены.


[Закрыть]
и его жене, живущим и поныне на Таити в маленьком, но хорошо спрятанном от дороги домике в глубине большого сада. Мы читали стихи, мы искали общих знакомых, разбросанных по всем странам света, копались в старых русских книгах и журналах, заполнявших полки Смолиных. Иннокентий Семенович сам не был чужд перу, вернее, дребезжащей, много раз чиненной машинке, которой он даже посвятил одно из своих стихотворений. Ему есть о чем рассказать. Это не только райское прошлое Таити, но еще дальше – Сибирь, Маньчжурия… Внезапно здесь, среди пронизанного лучами солнца тропического сада, вырастал далекий снежный и порою страшный мир воспоминаний: тигр, схвативший китайца прямо на ходу поезда, медведь, приходивший в церковь погреться, и люди, зачастую пострашнее тигров и медведей…

Для этих поездок Грэс и я встречались в городе, в Папэ-Этэ. Потом Грэс непременно пересаживался в мой автомобиль, чтобы управляла я, а не он, что меня всегда очень приятно удивляло, так как мужчины редко доверяют женщинам руль вообще, а мне – в особенности. Мой муж ни за что бы не сел в автомобиль, которым бы управляла я, и если бы недобрый гений «Авоська», которого я всегда приглашаю на почетное место рядом с собой, я бы тоже далеко не уехала.

Помню, Грэс искренне сожалел, когда выяснилось, что мы должны уезжать.

– Вот тебе и раз… Да как вообще можно уехать с Таити? – И он сделал широкий жест рукой, включая в него и море, и небо, и кокосовые рощи.

– Конечно мне жаль расставаться со всем этим… А особенно с друзьями, – ответила я, и, стараясь себя подбодрить, добавила: – Ну, насчет ваших пальм… Все же и северные деревья хороши. Я все же больше люблю ели и березы… вот.

– Ну да… облетят ваши березы и будут торчать полгода уныло голые палочки… Только на березовую кашу и годятся. Да что и говорить. – И Грэс опять повернулся в профиль и махнул рукой. Может быть, и он уговаривал себя не скучать о березах?..

Я замолчала.

Но уехать все-таки пришлось. В один из сентябрьских дней я поднялась по знакомому трапу. Грэс был среди провожающих Он рано ушел, наверное, не хотел управлять автомобилем в темноте. Или ушел от шума – он его всегда избегал.

– Пишите мне просто: «Грэс, Таити», – обронил он на прощание.

Увешанная до ушей тяжелыми ожерельями из ракушек, с распухшими от слез красными глазами, я проводила его до лестницы. Я видела его опять сквозь туман. Но может быть, это был туман прощания с Таити… Я не думала, что, спустившись на берег, он ждал, что я обернусь. Об этом я узнала позже, из его письма, помеченного на обратной стороне упрямо кратким адресом: «Грэс, Таити». Это не было кокетством, бравадой известностью. Это была все та же влюбленность в те времена, когда на Таити все знали друг друга. Даже я еще застала время, когда можно было снять телефонную трубку и сказать: “Дай-ка мне, пожалуйста (таитяне все говорят на «ты»), этого самого, ну, знаешь, с усами, у которого лошади… Я забыла фамилию…” И, представьте, соединяли с тем самым, с усами. И мне было очень грустно, когда однажды в ответ на такую же просьбу мне твердо сказали:

– Номер, пожалуйста.

– Да я не знаю… – привычно затянула я.

– А я тем более, – сухо ответила телефонистка и повесила трубку.

И я окончательно поняла, что новая эпоха уже началась. А потом вообще Таити в телефонном отношении стал как все прочие почтенные острова мира.

Прошлым летом у нас в Париже гостила наша приятельница-таитянка. Вернувшись домой, она передала от меня Грэсу скромный подарок – русский деревянный стаканчик для его кистей – на память о нашей предполагавшейся совместной поездке в Киев, а также обещание написать позже. Но письма я отправить не успела. Возвращаясь к себе, уже заворачивая в свой хорошенький домик на краю дороги, Грэс столкнулся с проносившимся мимо автомобилем Он умер в госпитале, в сентябре, ровно через год после того вечера, как мы попрощались на пароходе.

Я никогда не была на кладбище на Таити. Никто из моих знакомых не был похоронен там. Теперь, если я когда-нибудь и вернусь, я вернусь не только к лагуне – по дороге, до или после купания, я зайду на кладбище. Послушать, как с тихим шелестом будут осыпаться цветы франжипанье на могилу, где покоится этот верный рыцарь Искусства, влюбленный в Таити. Рыцарь, который убежал от цивилизации. И которого она все же настигла. И убила.


Выставка Шагала в Париже

…Да никуда выставка не шагала, это художник Шагал. И не художник шагал, а художник Шагал. Понимаешь? С большой буквы. Это его так зовут. Он у вас там не очень известен, вероятно, потому, что он, кажется, нелегальным порядком вывез свой талант за границу. И кроме того, манера, в которой он этот талант проявляет, совершенно не подходит для формирования сознания трудовой массы. Да он вообще и никакому сознанию не подходит. Его нужно смотреть наполовину потеряв сознание. Коровы у него, и бараны, и люди, и скрипки – все вверх тормашками по воздуху летает, преодолевая все установленные наукой законы притяжения и другие прочные устои. Это даже несправедливо – показывать такое человеку после честного трудового дня, когда он нуждается в отдыхе для дальнейшей деятельности, а не в том, чтобы стоять и угадывать, почему же все эти знакомые предметы передвигаются без всякого порядка и назначения.

Да и рисунок у него небрежный: маленький Шурка в классе рисования лучше нарисует.

Здесь-то, за границей, он очень знаменит и даже расписал весь потолок Парижской оперы. Но и здесь он понятен, вероятно, только узким специалистам и привилегированному классу. Остальные смотрят на его картины как бараны, которых он так часто воспроизводит, и ничего не понимают. Или как ослы. Вот я, например, стояла перед одной картиной, стараясь разобрать, в чем дело… Вижу, мается рядом со мной женщина и все оглядывается сиротливо на меня, словно стараясь угадать на моем лице хоть какое-то просветление, которым и она бы могла руководствоваться. Стоило мне посмотреть на нее сочувственно, как она тотчас ко мне и обратилась:

– Это вот все модерн, видите… Это, наверное, так теперь и надо. Ну а мне-то непонятно. В мое время так не рисовали…

Кротко так заметила, без возмущения, видимо, согласна принять и такое и силится не отстать от века. А еще – из сочувствия соотечественнику. Я уж сразу и по ее акценту; и по тому самому, что ей потребовалось непременно с кем-нибудь поделиться своими переживаниями, догадалась, что она русская. Я ответила по-русски, и она уже начала было рассказывать мне всю жизнь, но я безжалостно обратила ее внимание вновь на картину.

– Посмотрим хоть, что тут написано, – сказала я.

Надпись на французском языке обозначала: «России и ослам».

– Вот это нам… – сказала вдруг француженка, тоже томившаяся возле картины, несмотря на всю молодость, новый покрой пальто и внешнюю созвучность эпохе, и с тоской перешла к следующей.

Картина действительно изображала полный и не совсем понятный кавардак. Хотя никто и не висел в воздухе, но главная, центральная фигура не то фокусника, не то сумасшедшего стояла вверх ногами на одной руке и, по-видимому, жестикулировала другой. А лицом-то она смахивала, прости господи, на Ленина. Или мне уж со страху так показалось… А лица всех орущих вокруг него были уж совершенно оголтелые, без всякого человеческого сознания, не говоря уже о социальном, и видно, они также ничего не понимали, как и мы, глядя на картины.

Теперь ты еще больше удивишься и спросишь меня опять: почему же эта выставка мне так понравилась? А я и сама не знаю почему. Не могу объяснить. Ведь я же ничего не понимаю в живописи вообще. И решила-то я пойти на выставку из простого любопытства и, собираясь, больше думала о том, какое платье мне надеть, чем о картинах.

Вначале я долго смотрела на картины сквозь затаенное намерение не дать себя одурачить всей этой околесицей и так и переходила от картины к картине с улыбкой иронической и даже враждебной. И мне долго не нравилось. Но потом что-то переменилось, а что – я не знаю. То ли зарябило в глазах от красок, то ли я устала и было жарко…

Народу было видимо-невидимо (ослов-то), на платье мое никто и не смотрел, и я попросту перестала чувствовать себя и свои нормальные рефлексы и рассуждать здраво. Словно туманная завеса опустилась… И так вот я ходила в тумане от картины к картине и даже не думала – нравится или нет, а уходить никак не хотела. И даже стало казаться, словно завеса-то не опустилась, а, наоборот, поднялась и что в новом, образовавшемся пространстве за этой завесой все летающие коровы и другие искажения реализма получили свое законное место и, так сказать, оказались вполне понятными и знакомыми друзьями. Но объяснить этого я тебе не могу, потому что я и не думала тогда об этом. Сознание-то у меня и затмилось. Но вот только получилось, словно за этим обычным сознанием припрятано другое и что оно тоже воображает, что оно-то и есть самое главное. И правильно. А как же тут разобраться, которое из них слушать? Да и не разбиралась я, это я теперь разбираюсь, чтобы тебе объяснить.

Вот, например, изображена русская деревня. Каждый занят своим делом, как всегда. Видно все это, потому что люди чуть ли не больше изб. Но нет, не как всегда. Потому что лежит, посреди деревни, посреди дороги лежит – мертвец в гробу. Вот теперь я опять не понимаю, почему же это он посреди деревни лежит, и, может быть, вообще не так все было, как я пишу, а в ту минуту казалось, что так и есть, что жизнь дальше, конечно, идет-то идет, но темно стало на деревне… потому что смерть в деревню вошла… Потому что большой черный гроб встал поперек дороги как кость поперек горла, как бельмо на глазу…

Или зарезанный бык. Висит окровавленная туша. Когда днем приходишь в мясную лавку, они тоже висят, мы привыкли… Противно, может быть, но не страшно: пища. А вот на картине – страшно. Ведь так страшно висит; зарезанный, истерзанный, распятый… за наши желудки. Ведь страшно мы все живем и не видим этого. А вот иногда завеса закроется или, наоборот, откроется – не знаю уж, как там функционируют эти завесы – и видим все по-другому. И с такой ясностью, что страшно. Ведь режем сильных молодых животных для наших желудков… А потом и сами – туда же… И кому на прокорм? Уж лучше и не думать об этом.

Это, конечно, и не только от картин бывает. Бывает и от другого. От всего, что может пролезть в глубину, туда, за вторую завесу, что ли…

Но ведь сила, значит, этот Шагал, если пролез. Если одурил меня так, словно я какого-то модного наркотика нанюхалась или накурилась – не знаю уж, как это делается… Вот потому и написала, что понравилось. А объяснить все равно не умею.

Ты, наверное, напишешь, что это я просто с перепугу, от всяких мертвецов… Нет, у него есть и другое… Вот, «Вечер», например: притулилась пара, затихла… Смиренно так, бережно – вместе… И козел прижался, участвует в этом уюте… Смотрит большими глазами… А вокруг тишина, тишина… И только месяц сторожит в пустом небе, одинокий такой, как огарок в ночи…

Я еще думала, – на меня подействовало оттого, что у него почти во всех картинах русским духом пахнет. Избы русские, и месяц даже – русский, и в цветах – русские «жар-цветы» чудятся, и женщины – словно Птицы Сирины. Птицы Гамаюны… Ведь надо же, столько лет человек живет среди иностранцев, а возьмет кисть в руки, и все у него первые русские впечатления вылезают… Это, верно, тоже из-за той завесы, там он, наверное, и пишет свои картины, и вот встретиться с ним, чтобы его понять, можно только на той же почве… Самой туда попасть, хотя бы через обалдение.

Но, впрочем, дело не только в русскости, ведь иностранцам тоже нравится, особенно тем, кто картинами занимается и, видно, знает толк.

А может быть, это массовый психоз?.. Может быть, я просто выдумала все это и он сам, если бы прочитал, что я тебе пишу, посмеялся бы и сказал, что все вовсе не так.

Теперь я сама не уверена, нравится или нет, поняла ли я что-нибудь или нет…

Так бывает со сном: проснешься среди ночи и знаешь, знаешь: что-то видела важное, поняла что-то, все поняла… Вся душа встрепенулась навстречу… Только бы не забыть, как же это было… А оно-то уже и ускользнуло… Ни формы, ни связи, – какая-то смутная путаница, белиберда. Заснешь снова, проснешься уже утром, что-то еще мерещится, вспоминается… Но смахнешь быстренько своим утренним сознанием, как полотенцем: мало ли чего наснится, вставать пора.

А оно, то самое «поджилочное», которому наплевать на все наши установленные законы и измерения, нет-нет и опять шепнет: так ведь было же что-то важное… Ведь было…

Пока мы его не затормошим делами.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю