
Текст книги "Симонов и война"
Автор книги: Константин Симонов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 40 (всего у книги 50 страниц)
Мера неподготовленности к войне, мера недостач всякого рода в сорок первом – сорок втором годах по линии вооружений, снаряжения, боеприпасов и т. д. были хорошо известны Сталину, и, видимо, он учитывал это, подводя итоги тем или другим неудачам и поражениям и соотнося эти поражения с мерой ответственности людей, перед которыми были поставлены задачи в той или иной мере невыполнимые или не до конца выполнимые.
Само положение, сложившееся в результате нападения немцев, в результате катастрофы первого периода войны, снимало с людей, командовавших армиями и фронтами, часть ответственности за последующие поражения. Видимо, так это было и в глазах Сталина.
Второе объяснение, связанное с первым, – собственная ответственность Сталина, о которой он счел нужным сказать в конце войны, которую он чувствовал и принимал во внимание при оценках действий подчиненных ему как Главнокомандующему генералов. Он понимал, что в каждой неудаче или не полной удаче, за которую несут ответственность они, лежит и часть его собственной ответственности. Оставив себя у власти, не покарав самого себя за ту гигантскую неудачу, которой оказалось начало войны, Сталин, видимо, удерживал себя от того, чтобы карать людей за несравнимо меньшие неудачи, первоосновой которых была та неудача, за которую нес ответственность он сам. Та, главная, основная и первая.
Допускаю, что он возвращался в своих мыслях и к разгрому военных кадров в 37–38 годах. Он знал общие цифры несомненно. Он просто фактически помнил, кого была лишена армия. Кроме того, те люди, которые вернулись, – а их было около трети, он это тоже знал – воевали так, что это могло лишь подчеркнуть неоправданность репрессий 37–38 годов.
* * *
Говорили, верней не говорили, молчаливо думали – он знал, что так думают, что без них, без тех – не справиться на войне. Ничего, справились. Незаменимых людей нет.
Он понимал эту фразу в своем, в совершенно определенном и жестоком смысле. Говоря ее или мысленно возвращаясь к ней, он не думал ни о старости, ни о смерти кого-то; он думал о снятии или замене. То, что было в тридцать седьмом, – было формой замены, только и всего. Ждать старости этих людей не приходилось, об их пенсиях не думал он, да и они сами не думали о своих пенсиях. Ждать их старости не приходилось хотя бы потому, что он был старше большинства из них, некоторых намного старше: на пятнадцать лет.
Он не любил обид и не любил обиженных. Людей лучше уничтожать, чем обижать. Начатое надо доделывать до конца. А те, что выпущены, – не первые, не первостатейные, не те, что могли бы претендовать на большее, на самое большое, этих в живых не осталось, а другие, выпущенные второй категории и третьей, – они хорошо воюют. Да, хорошо. Он, впрочем, другого и не ожидал.
Но он не дал, не позволил им считать себя обиженными. Он не допустил и намека на создание атмосферы, в которой они могли бы считать себя обиженными вообще и тем более им персонально. Они были не обиженные, а прощенные, облагодетельствованные, поправленные. И поправил дело он. Другие испортили, а он поправил. Он внял их обращениям; они почти все писали ему. Они не знали о других, что писали ему все, но о себе они знали: писал и считал, что именно это помогло. Хотя помогло не это, во всяком случае, в большинстве случаев, не это.
* * *
Если Сталин ни в какой форме не нашел нужным возвращаться к этому вопросу, то, как свидетельствуют воспоминания некоторых людей, его отношения к Рокоссовскому, к Мерецкову и к ряду других, в то или иное время оказавшихся в положении Рокоссовского, было подчеркнуто внимательным, с подчеркнутым выражением доверия.
Думаю, что и эта деталь связана с тем чувством ответственности, о котором я уже говорил.
О Мехлисе и ЗапорожцеВ отношении к Мехлису Сталин проявлял своего рода нравственное двурушничество. Это интересная психологическая черта. С одной стороны, он знал цену Мехлису, в чем-то не любил его и высмеивал. С этим связано множество фактов, приведенных мне разными людьми. А с другой стороны, он не давал его до конца в обиду. И даже после керченской катастрофы все-таки Мехлис не получил сполна то, чего заслуживал по общему мнению.
После Финской войны, где он тоже неудачно действовал в качестве члена Военного совета армии, кроме того, вообще неудачно высказывался на Военном совете, тем не менее он при довольно уничижительной оценке, которую Сталин ему тогда дал, пошел на Госконтроль, то есть был убран из армии. Но как только началась война, в решительный момент, опасный момент, – Сталин назначил его немедленно начальником Политуправления армии взамен Запорожца. Назначил, очевидно, как абсолютно преданного себе человека, который, по его мнению, в критический момент мог увидеть измену, и доложить о ней, и принять против нее меры, находясь на этом посту.
Чем либо иным трудно объяснить назначение Мехлиса на этот пост в начале войны.
Что касается Запорожца, то я сейчас прочел в Архивном управлении две резчайших докладных записки Запорожца Сталину, непосредственно Сталину, кажется, а конце мая – в начале июня 41-го года – одна о неготовности новых укрепленных районов на территории Западной Украины, а другая записка о неготовности аэродромов к войне: в обеих записках указываются катастрофические факты, сводившиеся к тому, что, например, зенитные полки наши могут в полную силу стрелять только через три дня после начала войны, после того как в них явится приписной состав, если начнется война, то в первый момент они могут стрелять только вполсилы, что аэродромы абсолютно не готовы ко взлету истребителей, что в укрепленных районах (УРах), потребуется время для того, чтобы их привести в боевую готовность, что они тоже не укомплектованы воинскими частями, что нет амбразур и так далее и так далее. Целый ряд вопиющих фактов.
Эти две докладные записки наводят на мысль, что, может быть, и снятие Запорожца с этой должности в первые дни войны было связано с неприятными воспоминаниями об этих записках и, возможно, с ощущением, что надо убрать из Политуправления, с главного поста в нем человека, который предупреждал и теперь может ссылаться на то, что он предупреждал, и которого не послушались.
В облик Запорожца для меня это вносит совершенно новые черты, я не представлял себе этого человека способным на такие акты, как эти записки, на которых можно было сломать голову в два счета.
Остается выяснить, собственная ли это была инициатива или подсказка – допускаю, что Кирпоноса, допускаю, что и Хрущева, а может быть, и кого-то другого, непосредственно военных, с которыми он имел дело там, в Киевском военном округе, но факт, что этот человек так или иначе – кто бы его не подготовил и кто бы его не подтолкнул на эти записки – подписал их и направил Сталину, говорит о проявленном им в тот момент и в той атмосфере незаурядном мужестве, когда безопасным было делать вид, что все хорошо.
Да, комвойска кое-что доносили Сталину перед войной, но если он и не слушал их, то надо взять и вторую сторону дела: доносят, а сами ничего не делают, палец о палец не ударяют. Ну кто им мешал привести войска хотя бы в относительную боевую готовность! Кто бы с них за это спросил? А в основе всего этого лежат кадры. Незнание, непонимание кадров. И конечно, то, что из пяти командующих фронтами, трех командующих направлениями, которые были в начале войны, ни один не остался к концу войны на должности командующего фронтом, – это не случайность. Это свидетельство того, что кадры перед войной были продуманы и подобраны неправильно.
О странах народной демократииКогда я думал о тех послевоенных процессах, которые проходили в Польше, Венгрии, Румынии, Чехословакии, Болгарии, о процессах Паукера, Костова, Сланского, Райха, которые потом все оказались фальсификацированными, и за которые задним числом возлагается и не может не возлагаться ответственность на Георгиу-Дежа, на Димитрова и Червенкова, на Готвальда и Ракоши, – я думаю о том, почему Сталин толкал к этим процессам и уж если не толкал, хотя, наверное, можно будет доказать, что толкал, – почему одобрял их и разрешал, ибо если бы не одобрял и не разрешал, их бы не было.
И рождается мысль, что это происходило, помимо других причин, еще и потому, что он хотел крепче держать в руках людей, руководивших этими странами и партиями, хотел туже привязать их к себе и к своему собственному образу действий.
Хотел, чтобы у них за спиной осталось то же самое, что осталось за спиной у него. Чтобы они не были чисты, чтобы они были скомпрометированы тем, что произошло, и тем самым надежнее привязаны к нему, к его воле, к его политике, не могли бы пытаться вести независимую политику. Чтобы помнили, что ему есть о чем напомнить, если они будут делать не то, что он считает нужным.
При этом, насколько я понимаю, он оставлял для себя и запасные ходы: запросы, настояния, чтобы лучше разобрались: «Посмотрите, так ли это?.. Ах, так? Вы уверены в этом? Ну, действуйте тогда».
И это уже второй ход, для того, чтобы самому не оказаться привязанным к людям, которых он накрепко прикрутил к себе. Как в театре – запасный выход.
Из записей, сделанных во время поездки в МонголиюСталин вызвал Малиновского, Захарова, который был тогда начальником штаба, и меня. Сказал, после того как поздоровался:
– Вам предстоит ехать на Дальний Восток. На вас лежит задача восстановить исторические права России на Дальнем Востоке, вернуть все, что было отнято, восстановить положение. Мешкать с этим нельзя. Это вы должны учесть и готовиться возможно в более сжатые сроки. Американцы и англичане проиграли войну здесь, в Европе, и мы не должны допустить, чтобы они выиграли ее там, на Дальнем Востоке. Они будут торопиться взять реванш. И если мы задержимся, то Япония может капитулировать без нас, без нашего участия. Этого допустить нельзя.
Наступление было первоначально спланировано на 18 августа, а началось оно 8-го или 9-го, на следующий день, после того как американцы сбросили свою атомную бомбу.
О судьбе Абхазии(Записано в Гульрипши)
Как решалась судьба абхазского народа.
(Запись из третьих рук).
В 49-м году у Сталина на даче, здесь, в Абхазии, был тогдашний первый секретарь обкома Абхазии Мгевадзе и тогдашний председатель Совета министров Абхазии Делба.
Сталин занимался, видно, ближневосточными вопросами, во всяком случае, Поскребышев повесил ему карту Ближнего Востока, довольно крупную, не специальную, не стратегическую, а общую карту. Когда Мгевадзе и Делба приехали по вызову Сталина, он с ними поздоровался, приветствуя их, не за руку, а продолжая ходить, куря трубку. Они тоже стояли, хоть он предложил им садиться. Он походил возле карты, потом сказал:
– Сваны – грузины, абхазцы ближе к грузинам, чем сваны. Кому могло прийти в голову говорить, что абхазцы не грузины? Бедный Лакоба не мог этого понять.
На том и кончился разговор. И люди, которые присутствовали при этом разговоре, уехали с дачи Сталина и проводили соответствующую политику. Это было безоговорочно данное таким образом указание: считать абхазцев – грузинами. Стали закрываться абхазские школы и вскоре были приняты различные меры к тому, чтобы абхазцев превратить в грузин, растворить, ассимилировать. Вот и вся история.
Ошибка ЧерняховскогоОчень характерно в воспоминаниях Мернова о Черняховском упоминание о том, что Черняховский считал, что он допустил ошибку, сказав Сталину подробно о группировке немецких войск в Пруссии и о том, что там сильные оборонительные укрепления.
Что значит – совершил ошибку? То есть он не приспособился к тому, чего хотел и чего не хотел слышать Сталин. Ошибку он совершил не в том смысле, что он сказал об этом, потому что об этом надо было сказать, оценка противника, группировки его, его укреплений была необходимой предпосылкой к тому, чтобы развернуть свои предложения. Но Сталин этого не любил. Знал, что Восточная Пруссия – крепкий орешек, безусловно, но он не хотел об этом слышать. Он воспринимал это как стремление застраховаться трудностями или как желание больше выторговать себе при начале операции. И вообще не желал об этом слышать.
В том, что Черняховский это не учел, и состояла его ошибка. Или, вернее, это приходилось считать за ошибку, хотя, по сути дела, все это было совершенно верно.
* * *
Решить, кто из героев книги будет наблюдать за прохождением немцев по Москве. Может быть, жена Серпилина?
Разговор об этом прохождении между Серпилиным и Иваном Алексеевичем; спор о значении этого.
Не хотел ли Сталин, кроме того, что намеревался произвести этим проходом немцев по Москве внушительное впечатление, еще и показать всему миру, что, вопреки распространяющимся слухам, эти капитулировавшие немцы живы и целы и проходят по Москве во главе с генералами. Вот они, никто их не убил на месте, не уничтожил. Условия капитуляции соблюдены.
Таким образом, этим проходом немцев по Москве убиты сразу два зайца: и унижены немцы, и доставлено удовлетворение населению, подчеркнута победа, и дано понять общественному мнению Запада, прежде всего да возможно и тем немцам, которым предстоит попасть в плен, что они остаются живы и целы. Возможно ведь, и немецкая печать – пусть в возмущенных тонах, каких угодно, – напишет, что вот русские варвары провели пленных по Москве, что это незаконно, подло и так далее, но раз напишут, то будут знать, что те, кто сдались в Белоруссии, те остались живы и прошли по Москве.
Проход немцев по Москве. Дать в этот день все, чем живет Москва, суетное и несуетное – все подряд.
Аресты 41-го годаАресты весны и лета сорок первого года, происшедшие после обострения ситуации, после нападения Германии на Югославию и после выявившейся уже совершенно четко опасности войны, видимо, носили тот самый превентивный характер, который носили и другие акции такого рода. Арестованы были Штерн, Смушкевич, Рычагов, еще ряд командующих авиационными округами, некоторые другие генералы. А ряд людей был подготовлен к аресту. Как теперь выяснилось, должны были арестовать, например, Говорова.
Видимо, это была акция – в предвидении войны ликвидировать еще каких-то недостаточно надежных, с точки зрения Сталина или не его прямо, а соответствующих органов и анкет, людей.
Вместо того чтобы в преддверии войны собрать армию в кулак и думать о действительной опасности, об опасности, надвигавшейся на границах, о приведении войск к предельной боевой готовности, думали о том, кто еще может оказаться изменником, кто еще может оказаться на подозрении, кого еще надо изъять до того, как немцы нападут на нас, если нападут. Вот о чем заботился в это время Сталин. Наряду с другими, конечно. Но эти заботы отнимали у него, видимо, немало внимания.
* * *
Нелепо было бы, конечно, предполагать, что Сталин как Верховный главнокомандующий в каждом случае не хотел бы обойтись наименьшими потерями.
Но дело в том, что стиль руководства сверху, шедший от Сталина, и в первую очередь та черта этого стиля руководства, которая была связана с систематическим, постоянным запозданием в переходе от наступления к обороне, в стремлении выжать из войск всё, последние километры, на которых больше всего и теряли, и остановиться как можно позже, вопреки предложениям и докладам командующих армий и фронтов, – этот стиль руководства объективно вел к растрате сил, к неоправданно большим потерям в конце каждой операции, и тем самым в итоге – и к затяжке начала последующей операции. Или к сокращению времени ее планирования и подготовки. Что опять, в свою очередь, в итоге приводило к лишним потерям.
Словом, эта черта в стиле руководства неотвратимо вела к потерям большим, чем они могли бы быть при другом стиле руководства.
Попробовать психологически вскрыть, почему он так поступал. Что в нем говорило, кроме безжалостности к людям и равнодушия к потерям. Стремление выжать из людей все, на что они способны? Мобилизовать внутренние ресурсы?
НепогрешимостьСказать о психологическом влиянии неограниченной власти, вернее, того постепенно создающегося ощущения отсутствия реальных препятствий для выполнения задуманного и намеченного, которое возникает при неограниченной власти, как это ощущение разрушает личность.
Один из пиков такого ощущения был у Сталина в 37–38 годах. В объяснение всех массовых репрессий того времени, а в особенности в объяснение той ликвидации партийной и военной верхушки, которую он в то время предпринял, можно высказать следующие соображения.
Конечно же, он готовился к войне и думал о ней. Конечно, он страстно хотел победить в этой войне с фашизмом. Конечно, он понимал до какой-то степени, что ликвидация – возьмем только этот вопрос – верхушки военных кадров наносит определенный ущерб делу обороны. Но он понимал это именно до какой-то и до очень небольшой – степени, потому что к тому времени у него настолько сложилось ощущение масштабов своего величия, всевластья, что ему казалось: был бы он во главе страны и коммунистического движения, был бы целиком и полностью обеспечен его авторитет, было бы целиком и полностью обеспечено выполнение его воли и его планов, – и остальное все приложится. Дело не в людях, которые будут его окружать, то есть не в их собственных способностях и талантах, – дело в том, чтобы его окружали люди, которые будут безоговорочно, и при этом – и из страха, и из веры, и из безграничного преклонения перед ним, тщательно выполнять его волю и его планы. Если будет это, то все остальное приложится, все будет в порядке. Он уже не придавал значения способностям других людей, их инициативе, их возможностям что-то увидеть, чего он не видел, или что-то посоветовать, чего он сам не мог себе посоветовать.
А люди, которых он уничтожил и уничтожал, хотя и были способными людьми, но в его представлении отнюдь не незаменимыми. В то же время эти люди, напоминали ему о тех временах, когда он не был еще безусловным авторитетом; их мировоззрение, их мироощущение сложилось именно в тот период и, по его представлениям, они были в чем-то правы, такими и должны были хотя бы отчасти сохраниться, несмотря на всю меру его возвышения. У него не было оснований считать, что эти люди недостаточно преданы делу коммунизма или своей родине. Но, у него имелись известные основания считать, что они менее преданы лично ему, чем те, кто всем обязан ему и только ему, чем те, кто сформировался от начала до конца под его непосредственным воздействием. Я допускаю даже и такую мысль, что 37–38 годы были, в скрытой форме, связаны непосредственно с подготовкой к войне, с тем, что он предвидел эту войну и в чем-то опасался ее. И опасался именно того, что в решительную минуту войны, когда армия – он понимал это – приобретет большее значение, чем в мирное время, а следовательно, и военачальники приобретут большую власть, что они могут стать такой силой, которая окажется опасной для него лично.
В это надо внести еще одну значительную поправку. В силу своего самоощущения, он, очевидно, и в собственных глазах становился все неотделимее и неотделимее от коммунизма, от победы дела коммунизма в мировом масштабе, от Советской России, от партии. И эта подмена одного другим, сначала искусственная, становилась для него все более истинной. Допускаю и это. И люди, которые казались недостаточно преданными ему в условиях, когда он стал олицетворять партию, и советскую власть, и вообще все на свете, таким образом, механически считались людьми, недостаточно преданными советской власти, партии, всему на свете.
Если задним числом заглянуть в души этих людей, в частности расстрелянных тогда военных, то, конечно, можно допустить, что у них были свои взгляды на Сталина, на Ворошилова, на то, кого он выдвигает в армии и кого задвигает, на полезность тех или иных его мероприятий, словом, были и критические взгляды, тем более что в их памяти он не возникал как организатор победы во время Гражданской войны, а являлся лишь одним из нескольких самых крупных военно-политических деятелей периода Гражданской войны, каким он и был в действительности. Но одним из, и не более того.
Эта точка зрения на него, разумеется, ничего общего не имела с изменой делу партии и родине, а просто была до известной степени критической точкой зрения, которая в обстановке, созданной Сталиным к тому времени в стране, будучи сформулированной, ощущалась бы как измена.
Первое отрезвление пришло с Финской войной. Он совершенно искренне не ожидал такого хода этой войны, и то совещание, которое было весной сорокового года, с анализом итогов Финской войны, было попыткой посмотреть правде в глаза, хотя дело после этого и не было доведено до конца. Но во всяком случае, снятие Ворошилова, назначение Тимошенко и то, что Тимошенке были развязаны руки в смысле наведения порядка в армии после того развала, до которого ее довели 37–38 годами, – все это были серьезные и положительные факторы, свидетельствовавшие об отрезвлении.
Ряд мер, принятых к перевооружению армии, к ускорению производства новых танков и самолетов, катюш и так далее, тоже свидетельствовал о более трезвом взгляде на будущее, чем было до этого.
Сталину казалось, что война в Европе будет происходить иначе, чем она произошла. Самым страшным ударом по его планам был разгром Франции в сороковом году. Этого он никак не предвидел и не мог предвидеть. Я лично думаю, не имея для этого никаких документальных оснований, что его план сводился к следующему – и таков был его план с самого начала, с периода переговоров с Риббентропом. Во-первых, выйти на как можно более передовые европейские рубежи, в непосредственную близость к фашистской Германии, сойтись с нею бок о бок. Это было сделано. Во-вторых, он предполагал, что немцы ввяжутся в другую, может быть, победоносную, но тяжелую и изматывающую войну с Англией и Францией. И в-третьих, насколько я понимаю, он планировал, перевооружив армию, укрепив ее, переведя промышленность, если не на военные рельсы, то в положение, при котором она быстро могла перейти на них, – ударить по фашистам, занятым войной на Западе, разгромить их, на их плечах пройти всю Европу, может быть вплоть до Испании, – он всегда помнил о неудаче в Испании, – и установить в ней социалистический строй.
Вот его программа максимум так, как она мне рисуется – без всяких к тому документальных оснований.
Судя по тому, как в ужасающих условиях сорок первого – сорок второго годов мы, тем не менее, огромными темпами начали наращивать свою военную промышленность, выпускать танки, самолеты, артиллерию и так далее, видно, насколько серьезная подготовка шла к этому заранее.
Мне лично кажется, что он этот военный удар по фашистской Германии планировал на лето сорок второго года и именно поэтому так слепо и невероятно упрямо не верил в возможность нарушения этого своего плана, за которым для него стояла победа социалистического строя во всей Европе. Именно потому, что он не хотел отступиться от этого плана, потому что он спал и видел, как это будет, и был убежден, что будет так, как он запланировал, он не принимал во внимание сведения о надвигающейся войне в сорок первом году и так до конца и считал возможным, что все это провокация, что англичане, находясь в отчаянном положении, пытаются столкнуть нас с немцами, в то время как от этого преждевременного столкновения еще можно уклониться.
Я думаю, что если даже встать на его позиции и исходить из его собственных планов, – его главной и тяжелейшей ошибкой было то, что он не пожелал в достаточной степени серьезно пересмотреть эти планы после разгрома Франции, то есть игнорировал реально сложившуюся обстановку, которая делала его планы нереальными и ставила нас под угрозу войны, причем войны, начатой не по нашей инициативе и на год раньше, чем он предполагал сам ее начать. А предполагал он ее начать, кстати сказать, – я глубоко убежден, – под лозунгом освобождения порабощенной фашизмом Европы, а не под великодержавными лозунгами, хотя некоторые оттенки великодержавности в некоторых его действиях прощупывались уже к тому времени. Но все-таки это было не главным в нем. Во всяком случае, субъективно, война, если не считать первого момента растерянности, о масштабах которой и о формах выражения которой я еще не составил себе представления, была, в общем, периодом наибольшего взлета его государственных и политических способностей.
И если брать психологическую сторону дела, то, думается, после долгого периода самоуправства, отвычки от сопротивления, рождавших действия произвола, доходившие до нелепости, он столкнулся с реальным и огромным сопротивлением фактов и обстоятельств. Гитлера мало было объявить врагом страны и человечества, его надо было разбить. Его нельзя было просто посадить за решетку, объявив врагом; его надо было разгромить и только потом можно было посадить за решетку. Рузвельту и Черчиллю ничего нельзя было приказать; с ними надо было вести дипломатическую игру и борьбу. Причем в этой борьбе и игре надо было добиться того, чтобы в целом ряде ее моментов эти два лидера капиталистического мира не противостояли ему, Сталину, как нечто единое. Надо было дифференцировать свое отношение к ним и их отношение к себе и к ряду военных и политических вопросов, чего он, надо отдать ему должное, добился, – Черчилль с его мемуарами достаточный тому свидетель.
В ходе войны выяснилось, что те военачальники, на которых он делал ставку до войны, как правило, не оправдали его надежд. Командовать фронтами нельзя было, оставаясь только проводниками его воли. Надо было иметь свою собственную. Фронтами нельзя было командовать, являясь только проводниками его ума. Надо было иметь собственный. Война показала это с достаточной очевидностью, и он, как потом выяснилось, только на время примирился с этим положением, и, насколько я понимаю из разговоров с несколькими командующими фронтами и другими высшими военачальниками, те взаимоотношения, которые у него, как у Верховного главнокомандующего, были с командующими фронтами, были наиболее разумными и правильными взаимоотношениями со своими подчиненными за весь период его деятельности начиная с тридцатого года, то есть со времени приобретения неограниченной власти. Были в этих отношениях и неправильности, но относительно меньшие по сравнению с другими периодами его деятельности. И это положительно сказалось на ходе войны.
Надо сказать также, что после первого периода войны, когда в сорок первом году были названы изменниками и расстреляны просто-напросто плохо воевавшие и не на место поставленные перед войной генералы и названы изменниками другие генералы, по несчастному ходу обстоятельств попавшие в плен, – даже уже во время тяжких неудач сорок второго года, и самых тягчайших из них, по отношению к высшим военным начальникам подозрительность не проявлялась и изменниками их не объявляли.
В этом смысле Сталин в период войны постепенно пришел к другому характеру отношений со своими подчиненными, чем это было у него раньше.
После войны, которая была как бы верхней точкой его политической и государственной деятельности, он еще вернулся к состоянию непогрешимости. Он в своем тосте за русский народ в июне 45-го сказал о войне правду, которую никто другой в стране не решался сказать, – да и не дай бог никому бы ее сказать тогда. И поставил точку, подвел черту, больше он к этому не возвращался.
В его сознании начался обратный процесс. Внешний враг был разгромлен, и он как бы обернулся и посмотрел на страну и постепенно стал искать внутренних врагов. По разным поводам был снят ряд выдающихся военачальников, потом наступил разгром в артиллерии и в авиации. Несколько крупных людей погибло, другие на долгие годы уехали в лагеря. Потом возникло «Ленинградское дело», оказалось, что Вознесенский, Кузнецов и ленинградцы вообще решили противопоставить себя Сталину и захватить власть в стране. Потом дело постепенно дошло до находившегося уже на грани безумия процесса «врачей-убийц».
По дороге к этому был целый ряд ступенек, которые я пропускаю, и перед смертью Сталина, по моему ощущению, мы были на пороге возвращения к 37–38 годам.
Таков в общих чертах этот цикл, ощущение которого надо найти возможности и способности дать в романе.
Вторая половина шестидесятых годов