Текст книги "Симонов и война"
Автор книги: Константин Симонов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 38 (всего у книги 50 страниц)
Разговоры и размышления
Пронин Василий Прохорович(В связи с работой над фильмом «Если дорог тебе твой дом» к бывшему председателю Моссовета Василию Прохоровичу Пронину[7]7
Председатель исполкома Моссовета с 1939-го по 1944 г.
[Закрыть] был послан на беседу редактор фильма Лазарь Израилевич Хволовский. Запись пересказа беседы Хволовского с Прониным Симонов практически не редактировал. – А. С.).
Л. Х. Наш разговор начался с того, что я рассказал ему о студии, о замысле фильма. Он сказал, что фильм такой очень нужен, особенно для молодежи.
– Но фильм будет ценен лишь в том случае, – заметил он, – если там будет сказана правда. Только правда. А то подумайте, ну что сейчас говорят о начале войны? Фактор внезапности. Ерунда все это. Никакой внезапности не было. Было чистое поражение. Ну, во-первых, весь народ был подготовлен ворошиловскими речами к войне на территории противника. Во-вторых, во главе армии стояли эти «конногвардейцы» Ворошилов, Тимошенко и Буденный. Все они в военном смысле люди ограниченные, а в общем – так и подавно.
И наконец, в-третьих, вооружением и, главное, тактикой немцы нас превосходили. У нас ведь тактика была какая? Фронтальная. Кавалерийская. Вот немцы нас и били.
А внезапности никакой не было. Мы все, вплоть до Сталина, знали, что война будет. Помню, я еще в тридцать девятом году, еще перед Финской, был как-то на заседании Политбюро. Речь, кроме всего прочего, шла о противовоздушной обороне и, в частности, о противовоздушной обороне Москвы. Сталин вдруг меня спросил: «Как у вас дела в этом плане?» Ну, я ему ответил, что, мол, неважно, опыта нет, варимся в собственном соку. Сталин тогда сказал, что он даст указание разведке собрать данные об опыте противовоздушной обороны.
Прошло какое-то время; Сталину, сами понимаете, я не напоминал, – как вдруг приходит мне в Моссовет огромный пакет. И там надпись Сталина: «Материалы для Пронина». Это были данные нашей разведки об организации ПВО в Лондоне и в Берлине. Тридцать девятый год, там уже вовсю война шла, или даже сороковой это был.
Нам все это, кстати, впоследствии очень помогло.
Потом помню другой случай. Это уже во время Финской было. Сижу я у себя как-то, перед самым новым годом. Вдруг звонок. Сталин.
– Что делаете? – спрашивает.
– Да вот, – говорю, – собираюсь Новый год встречать.
– А вас не интересует, как в Ленинграде поставлено дело противовоздушной обороны?
– Очень, – говорю, – интересует.
– А когда бы вы могли туда поехать?
– Дня через два, – отвечаю.
– Нет, говорит, поезжайте сейчас.
Ну, я и поехал. И провел там десять дней. А вы говорите – внезапность.
Да что там говорить. Двадцать первого июня вечером вызвал он нас с Щербаковым. Приехали мы к нему в Кремль. Было девять часов вечера, как сейчас помню. У него уже сидели Ворошилов, Тимошенко и Молотов.
Сталин сказал нам, что по данным разведки, по словам перебежчиков, сегодня должна начаться война. Он спрашивал о нашей готовности к этому.
Потом Ворошилов, Тимошенко и Молотов ушли. А мы с Щербаковым остались и сидели у Сталина до трех часов ночи. В три часа ночи, когда уже стало светло, – 22 июня, – Сталин посмотрел на часы, подошел к окну и сказал:
– Ну, сегодня, кажется, войны не будет. Вы где отдыхаете?
Мы сказали, что в Барвихе, двадцать минут езды от Москвы.
Он говорит:
– Ну, поезжайте.
Вышли мы от Сталина, сели в машины, поехали к дачам. Только подъехали, даже в ворота не заехали. Чекисты стали нам ворота открывать и говорят:
– Война.
Мы развернулись – и обратно, в Москву.
(К этому рассказу Пронина мне хочется сделать некоторые добавления. Я абсолютно верю в достоверность этого рассказа о встрече 21 июня, потому что в воспоминаниях Кузнецова рассказывается, что Тимошенко, бывший тогда наркомом обороны, вызвал Кузнецова к себе 21 июня в одиннадцать часов вечера и дал ему указание о боевой готовности № 1. Это указание могло последовать лишь после разговора со Сталиным о перебежчиках, о котором рассказывал Пронин. Так что показания Кузнецова и Пронина друг друга подтверждают).
Л. Х. Дальше у нас с Прониным зашел разговор о начале войны. Я спросил, что было со Сталиным до 3 июля? Потому что ведь был же такой разговор, что до 3 июля первые десять дней Сталин вышел из строя и ничего не делал. Когда я его спросил об этом, Пронин сказал:
– А-а, знаю. Это Хрущев пустил слух о Сталине. А вы давайте посчитайте. Значит, 21 июня я у него был, а 24 июня в шесть утра мне Сталин звонил и вызывал к себе, и я у него снова был. А был я у него вот по какому поводу. Помните, самую первую тревогу московскую, в ночь на 24 июня? Откуда эта тревога взялась? А вот откуда. Тогда в газетах появилось сообщение, что тревога учебная. А на самом деле это была никакая не учебная тревога.
Летели наши самолеты, а посты ВОС дали донесение, что летят немцы. Начали стрельбу, от зенитных орудий, при разрыве снарядов, получаются такие белые облака. Только что война началась, никто ничего не знает, – приняли эти штуки за парашютистов. И пришло сообщение от Краснопресненского райкома и от Киевского райкома, что немцы десант высадили за Киевским вокзалом. Мы сразу по тревоге – раз – дивизию внутренних войск бросили туда. Пальба идет, страшное дело. Выскакиваю я с командного пункта обороны Москвы – он в Моссовете был, – меня не пускают. Но я кое-как с трудом пробился. Приезжаем туда, на Киевский. Конечно, никаких парашютистов, ничего нет.
Потом я вернулся в Моссовет, мне докладывают, что, мол, ошибка вышла.
В шесть часов мне звонит Сталин, вызывает к себе. Прихожу к нему.
– В чем дело? – говорит.
Я говорю:
– Вот обмишулились, товарищ Сталин.
– Как же так?
– Да вот, – говорю, – приняли за парашюты разрывы снарядов, обстреляли своих.
– А ваше мнение по этому?
– Я говорю:
– Не беспокойтесь, товарищ Сталин, все убеждены, что это была учебная тревога.
– А вы – точно?
Я говорю:
– Проверю и доложу снова.
Через час я ему позвонил и докладываю:
– Точно, товарищ Сталин. Все считали, что это учебная тревога.
– Ну что ж, так и дадим сообщение в газете.
Так появилось сообщение в газете о том, что 24-го была учебная тревога.
К. С. А откуда самолеты, он не уточнял?
Л. Х. Он не уточнял. «И наконец, 3 июля Сталин уже выступал. Значит, прошло восемь дней. Ну, я его в течение этих дней не видел, – сказал Пронин. – Был ли он в состоянии прострации в эти дни, не знаю. Я рассказываю факты…»
К. С. В каком состоянии он был 24-го?
Л. Х. 24-го – в нормальном.
Потом я рассказал, как мы собираемся делать начало фильма. Начать с майского парада сорок первого года в Москве, на котором Тимошенко подошел после своего выступления к немцам, к военным атташе и очень любезно с ними раскланялся. На что Пронин мне сказал:
– Это все дипломатия. Вот я вам расскажу такой случай. В тридцать девятом году, когда Риббентроп приехал в Москву, он был у Сталина. Значит, присутствовали Сталин, Молотов, Ворошилов, я и еще некоторые товарищи. За столом сидели Ворошилов, Риббентроп, Молотов и Сталин. И получилось так, что Сталин сидел рядом с Риббентропом. А ему не хотелось, видать, сидеть с Риббентропом. Он мне говорит:
– Пронин, поди сюда.
И посадил меня рядом – между собой и Риббентропом. Велись переговоры, разговоры разговаривали. Переводили немецкий переводчик и Павлов. А потом, когда кончились переговоры, Сталин предлагает Риббентропу идти смотреть картину «Трактористы». Он ее очень любил. Риббентроп отказался. Тогда Сталин стал настойчиво ему предлагать – пойдем, мол, смотреть. Тот – нет, говорит, ни в коем случае. Встал и уходит. А прощается он таким жестом: делает гитлеровское приветствие. Риббентроп сделал такой жест, и Сталин неожиданно встал и сделал ему так, книксен сделал почему-то.
Пронин встал и дважды показал, как Сталин делал книксен.
Почему, говорит, не знаю. И не успел Риббентроп выйти и дверь закрыть за собой, он с переводчиками ушел, как Сталин говорит: «Объебли мы их, – а потом помолчал минутку и говорит: – Но воевать придется».
В разговоре о том, что было между началом войны и выступлением Сталина 3 июля, я спросил у Пронина – а собственно, почему 22-го выступал Молотов, а не Сталин? На что мне Пронин ответил:
– Вы понимаете, обстановка была сложная. Никто ничего не знал. Не мог Сталин выступать в такое время. Вы же поймите, что война началась 22-го, а 24-го Тимошенко – кавалерист, буденновец – взял и отдал приказ о наступлении по всем фронтам. А наша армия к тому времени вся расчленена и разбита была.
К. С. То есть смысл мотивировки в том, что Сталин не мог брать на себя ответственность за непроверенные и не уточненные сведения и подставил Молотова. Мало ли еще как что повернется…
Л. Х. Да. То есть он сформулировал не так, но мысль была такая. Кроме того, тут характерен образ самого Тимошенко, кстати, и к Тимошенко, и к Буденному, и к Ворошилову Пронин относится с величайшим пренебрежением и нелюбовью.
К. С. Они совершенно разные люди.
Л. Х. Хотя они совершенно разные люди. Но их нечто объединяет. Кавалеризм, конногвардейщина, как Пронин это называет. Конногвардейцы, кавалеристы, буденновцы – вот три эпитета, без которых он ни одно из этих имен не называет. Если называет Ворошилова, то он скажет или – конногвардеец, или буденновец, или что-нибудь в этом роде, понимаете? Потом, кстати, не забыть бы, пересказать его мнение о Тухачевском.
К. С. А вот вопрос, который, возникает в связи с этой ночью у Сталина. Видимо, он предполагал возможность войны этой ночью, но находился в полном неведении, в каком состоянии была армия. Потому что докладов на эти темы ему давно не доводилось слушать, он этого не хотел, нажимал на то, чтобы сделать все возможное, чтобы как-то оттянуть войну и чтобы немцы не могли устроить вокруг этого провокаций, – все у него было нацелено на то, чтобы этого не допустить, думал только в этом направлении, при полном отсутствии истинного представления о том, что все-таки сделано с армией после тридцать седьмого года и насколько она еще не пришла в порядок. Он опять выдавал желаемое за действительное.
Л. Х. Более того, он понимал, конечно, что война будет, и понимал, что 22 июня – солнцестояние, самое большое светлое время суток, но где-то в глубине души страстно надеялся, хотел верить, что этого не будет. И, вы знаете, как игрок ли, или как ребенок, кто его знает, он хотел, чтобы ее не было.
К. С. В этом весь смысл пакта был.
Л. Х. Вот его рассказ дальше:
– Этот случай уже относится к самому разгару обороны Москвы. Когда немцы после первого наступления подошли к Можайску и после Можайска пошли дальше, они были оставлены зенитчиками, которых сняли с противовоздушной обороны и поставили на борьбу с танками. И немцы, конечно, не подозревали, что между Можайском и Москвой ничего не было. А действительно, ничего не было между Можайском и Москвой, и если бы немцы, со своей тупостью, не приняли эти несколько зенитных орудий за настоящую оборону, а пошли бы, то они дошли бы до самого города.
А с городом была сложная ситуация. 19 октября, вечером, мы со Щербаковым шли на заседание ГКО. И мы понимали, что речь будет идти о том, – оставлять Москву или не оставлять.
Темно было. Все было затемнено. Мы шли со Щербаковым, а впереди нас, метрах в пяти или даже чуть побольше, шли Берия, Молотов, Каганович и Ворошилов. И мы со Щербаковым идем и слышим, как они разговаривают, уже в Кремле, и Берия говорит, что защищать Москву не надо. Вот, мол, Кутузов сдал Москву, и мы сдадим, нельзя защищать ее, невозможно.
Вошли в подъезд, они увидели нас и перестали разговаривать.
И вот поднялись мы наверх, на заседание ГКО. И шла речь о том, защищать Москву или не защищать. Все мы сидели, а один Сталин ходил. И вот он обрисовал положение и первым подходит к Молотову и спрашивает:
– Защищать Москву?
Молотов подумал и говорит:
– Защищать.
Подошел к Кагановичу:
– Защищать Москву?
– Защищать, – не думая.
Подходит Сталин к Берия:
– Защищать Москву?
Берия говорит:
– Конечно, защищать.
И все мы сказали, что Москву надо защищать. Тогда Сталин сразу же, при нас, стал звонить командующим Уральским и Сибирским округами и вызывать в Москву войска только 19-го октября, после чего подошел к Кагановичу и сказал:
– Вот что, Каганович, голову сниму, если войска не будут доставлены в Москву вовремя.
– Все будет сделано, – сказал Каганович.
После чего Сталин стал диктовать постановление ГКО знаменитое: «Сим объявляется…» помните? «А я, – говорит Пронин, – сидел и писал. Сталин мне продиктовал это постановление, я его записал на бумажке карандашом, сразу же поехал на командный пункт, передали его по радио 19-го, а утром уже напечатали в газетах и разослали по всей стране».
(Этот стиль «Сим объявляется…» я все никак не мог понять, откуда это идет. «Сим объявляется…» – а это Сталин придумал. – К. С.).
Л. Х. Я его спросил: Ну а когда же сняли осадное положение?
Он говорит:
– Положение осадное так и не снимали. Забыли. Не то что забыли, а, понимаете, не до этого было, потому что, честно-то говоря, мы могли снять осадное положение раньше и снять светомаскировку могли раньше. Топлива не было, и поэтому светомаскировку сняли только в конце сорок четвертого года. А снять могли раньше, поэтому осадное положение и сейчас существует. Указа об отмене осадного положения до сих пор нет.
Продолжая разговор с Прониным о Сталине, я сказал, что вот есть в зарубежной печати и у нас кое-какие слухи, что Сталин последние годы страдал психическим расстройством, что этим, наверное, объясняется то обстоятельство, что он был так подозрителен, от всех скрывался, аресты были большие.
– Что я вам скажу? – сказал Пронин. – Я Сталина много раз видел. И в узком кругу, и на большой аудитории. Сложный он был, конечно, человек, нельзя о нем одним словом сказать. Конечно, суров был очень на совещаниях, в ЦК.
Обрубал так, обрезал, что страшно аж делалось. Сколько раз он меня срезал. Думаю – все. А потом, смотришь, – ничего. А вот в узком кругу, в семье – совсем другой человек. Вот видел я его последний раз в сорок девятом году. Отдыхали мы со Щербаковым в Сочи, и пригласил нас Сталин к себе на Рицу.
К. С. С Поповым, очевидно. Щербаков умер в сорок четвертом году[8]8
Щербаков А. С. скончался в 1945 году.
[Закрыть].
Л. Х. Да, видимо, с Поповым.
– Пригласил нас [рассказывает Пронин] Сталин к себе на Рицу. Вот три дня мы там у него пробыли. И на катерах катались, и завтракали вместе, и ужинали вместе. Прогулки в горы совершали. Я, понимаете, на гармошке играю. Вот я играл, Сталин пел. Очень так душевно себя вел. А ведь на работе-то – зверь.
И это – как Пронин играет на гармошке, а Сталин поет песни, на меня произвело очень сильное впечатление.
К. С. Любил. Жданов на рояле играл, а этот на гармошке.
Л. Х. – И еще могу рассказать случай, – говорит Пронин. – Помню как сейчас – в ноябре еще была бомбежка. Дневная бомбежка в Москве. Как раз мы находились в это время со Щербаковым в ЦК. И туда бомба попала. Стекла повыбивало, двери повыбивало, штукатурка обвалилась. Много раненых было там у нас, и даже убитый. Мы со Щербаковым выскочили и побежали в Кремль, потому что нашу машину разбило. Бежим мы с ним в Кремль по улице Куйбышева. Едет машина – заместителя министра заготовок Ершова. Мы ее остановили. Шофер не хотел везти. Тогда я говорю охране своей: давай выкидывай, мол, без шофера, сам доеду. Ну, тогда он согласился, довез нас до Спасской башни. Прибегаем мы в Кремль. А бомбежка-то продолжается, стрельба идет. Шарах! Бомба в Кремль попала. А в это время шла колонна курсантов училища Верховного Совета, и человек пятьдесят их убило. А Щербакова контузило. Ну, мы из Кремля к себе в Моссовет позвонили. Машина за нами пришла. Только я приехал на командный пункт Моссовета, мне докладывают:
– От Сталина все время звонят. Сталин вас всюду ищет.
Я скорей Сталину звоню, докладываю помощнику: мол, слушаю, чего нужно? «Сталин вам велит срочно приехать». Приезжаем мы со Щербаковым к Сталину.
Сталин к нам бросился прямо. Говорит:
– Что с вами?
Мы говорим:
– Все в порядке, товарищ Сталин. А вид у нас страшный. Мы все грязные, в известке, в штукатурке – после бомбежки-то. А Щербаков ранен.
Ну, Сталин говорит:
– Садитесь, ужинать будем.
И вот он с нами сидел весь вечер, кормил, поил и все время шутил. О войне не говорил, о делах не говорил. Понимал, что у нас травма душевная, и хотел нас как-то отвлечь. Шутил все время. Возьмет арбуз, посолит и даст – на, мол, ешь. Возьмешь арбуз, а он соленый. Душевный был человек. Понимаете, какая вещь. Вот как сейчас интересно получается. Когда плохо, то Сталин виноват, а когда хорошо, то все это – партия и правительство. А Сталин ведь и был – партия и правительство. Разумеется, было у него черное пятно. Аресты. Только вот в тридцать седьмом году аресты большие были.
– А после войны?
– А что – после войны? Только вот Ленинградское дело и дело врачей. Так ведь это же немножко народу арестовали, несколько человек посадили. А возьмите Хрущева. Было у них пять секретарей МК, а остался один – Хрущев. А ведь без подписи секретаря МК никого бы не сажали. Так что уж ему помалкивать надо.
Очень интересно рассказал он о Молотове, о выступлении Сталина на пленуме ЦК – уже после войны, по поводу Молотова.
Сталин говорил: понимаете, какая странная вещь получается. Вот нас членов Политбюро 11 человек. Собираемся мы. Двери заперты. Разговариваем. О чем бы ни поговорили – завтра на Западе знают. Видимо, товарищ Молотов очень разговорчивый человек. А известно ведь, что жена его связана с сионистами, а все, о чем мы говорим, становится известным на Западе. Поэтому я и считаю, что нужно вывести товарища Молотова из Политбюро. Хотя товарищ Молотов и заявил, что он разводится со своей женой, но мы ее выслали, а его – выведем.
Очень убедительно говорил.
Я говорю: «Ну как же? Вы же знаете, что ни с какими сионистами она не была связана».
– Ну, это я сейчас знаю, а тогда очень убедительно говорил.
К. С. Я был на этом заседании. Интересна его реакция.
Л. Х. Молотова?
К. С. Нет, интересна реакция Пронина, потому что я тоже был на этом заседании.
Л. Х. Спросил я Пронина о том, каковы были результаты немецких бомбежек. Он назвал мне совершенно точные цифры, из которых следует, – он и сам это говорит, – что Москве был нанесен пустяковый ущерб. Ни одно промышленное предприятие не пострадало, ни один военный объект не пострадал. В Кремль попало четыре бомбы. В Георгиевский зал попала 250-килограммовая бомба, но не разорвалась.
К. С. Чем он это объясняет?
Л. Х. Он объясняет это, во-первых, достаточно хорошим уровнем нашей противовоздушной обороны и, во-вторых, – слишком здорова Москва, чтобы бомбежки могли ей нанести серьезный ущерб. Потому что налеты были не массированные. Бомбежки носили чисто, так сказать, психологический характер.
История про 7 Ноября, про выступление Сталина на параде. Версия, которая нам всем известна с записью его речи, она, оказывается, несколько иная. Выступление Сталина не должны были передавать по радио, боясь, что будет бомбежка. Но в последнюю минуту решили все-таки передавать.
– И я, – говорит Пронин, – позвонил на Центральный телеграф, откуда шла вся трансляция, и приказал начать передачу выступления Сталина. А мне там говорят: «Ничего не знаем, есть приказ – не передавать». А Сталин вот-вот начнет выступать. Я побежал, пока нашел Серова и Власика, чтобы они по телефону передали приказ транслировать выступление Сталина, Сталин уже начал выступать. И его не с самого начала начали передавать. Но так он еще не выступал никогда в жизни. С таким подъемом говорил, так душевно, что мы просто были поражены с Щербаковым. Я еще спросил у Щербакова: «Что он, коньячку, что ли, выпил?» А потом его – насчет съемок – Щербаков три дня уговаривал. Три дня его Щербаков уговаривал. А Сталин ему говорит: «Что я, артист, что ли?» Но уговорил все-таки Щербаков, через неделю его сняли. Так что это не Варламов уговорил Сталина, а Щербаков.
К. С. А что насчет Тухачевского?
Л. Х. А насчет Тухачевского он сказал следующее: «В вопросе о Тухачевском и прочих Сталин поручил разбираться Ворошилову и Буденному – этим конногвардейцам, которые, конечно, Тухачевского не любили и которые, конечно, понимали, что тот выше их. И они виновны в том, что вынесли решение его расстрелять. В общем, он валит это все на Ворошилова и на Буденного».
Разговор с Председателем Комитета по делам искусствМихаилом Борисовичем Храпченко
В день, когда заключили пакт о ненападении, Риббентроп тут же уехал, Сталин был на каком-то спектакле, туда вызвали Храпченко как председателя Комитета по делам искусств. Он пришел в ложу, где были Сталин и Молотов. Молотов спросил: «Скажите, товарищ Храпченко, вы знаете уже, что мы заключили пакт с немцами?» – «Да, я слышал». – «Ну и как вы – за или против?» – спросил Молотов. Вид у него был очень довольный, чувствовалось, что он необыкновенно рад тому, что был заключен этот пакт.
Храпченко помедлил с ответом, и Сталин вдруг сказал, указывая Молотову на Храпченко: «Мы с ним против, но нас же никто не слушает». Этой мрачноватой шуткой и кончился разговор.
Когда мы делились с Храпченко своими впечатлениями о Жданове и Щербакове, Храпченко сказал, что, по его мнению, Щербаков, с которым ему пришлось много общаться, был человек очень точный и исполнительный, Все, что говорил Сталин, он проводил немедленно в жизнь с огромной точностью, аккуратностью и с невозможной быстротой, но от себя ничего не добавлял, не усиливал и не перебарщивал. А Жданов, как выразился Храпченко, всегда очень старался. Сколько ему с ним приходилось сталкиваться, всегда было ощущение, что Жданов очень старается пойти еще на шаг вперед, сделать больше, чем ему поручено. От этого многим в разное время не поздоровилось, когда Жданов добавлял что-то от себя, сверх того, что было поручено ему Сталиным.
И еще Храпченко рассказывал, что однажды был какой-то ужин у Сталина, на который он тоже попал по своей должности, и, обходя по очереди всех, – вернее, не обходя, а приветствуя всех сидевших за столом тостами, Сталин дошел и до него. Он думал, что Сталин его пропустит, но он не пропустил его, а сказал: «Выпьем за Храпченко, как за такового», и вдруг Берия подал реплику: «А вы знаете, товарищ Сталин, что – вот мы тут говорим, а он записывает». Наступила долгая пауза во время которой вполне можно было считать себя, после этой реплики, конченным человеком. Сталин помолчал, никак не отреагировал на эту фразу и повторил: «Выпьем за Храпченко, как за такового». И Храпченко почувствовал, что на этот раз беда прошла мимо.
Что касается истории с оперой «Великая дружба», то вышедший с ней крупный скандал Храпченко объясняет тем, что Сталин, очевидно, воспринял эту оперу как попытку противопоставить ему Орджоникидзе. Хотя это нигде не было написано и сказано впрямую, но в этом заключалась вся суть дела. А Берия к этой сути дела подвел, постарался организовать так, чтобы Сталин попал на эту оперу, а может быть, провел еще какую-то подготовку на сей счет.
И еще одна подробность по поводу Булгакова. Когда к Храпченко приехал Москвин и привез ему пьесу Булгакова «Батум» о молодом Сталине, Храпченко пьеса эта понравилась, но и он, и Москвин, конечно, понимали, что без прямого разрешения Сталина пьесу нельзя принимать к постановке. Пьеса самому ему показалась романтической и сильной. Он послал ее с письмом к Сталину. Написал, что – вот Булгаков создал пьесу, по которой МХАТ хочет поставить спектакль и на это испрашивается разрешение. Прошло буквально два или три дня, как вдруг раздался звонок от Жданова. Жданов вызвал Храпченко к себе и сказал ему: «Товарищ Сталин прочел пьесу и поручил вам сообщить, что пьесу следует запретить к постановке и печати».
Едва он это сказал, как раздался звонок. Жданов взял трубку (у телефона был Сталин): «Да, товарищ Сталин. Да, он уже у меня. Да, товарищ Сталин».
Жданов повесил трубку и еще раз, в самой жесткой форме повторил это двойное запрещение. Храпченко высказал по этому поводу свои догадки. Вряд ли, считает он, пьеса сама по себе могла вызвать какое-то возмущение, резкий протест Сталина. Она ничего такого в себе, по-видимому, не заключала. Он мог, конечно, не дать ее ставить, сказать, что это не нужно, но реакция была иная, резкая и возмущенная. Единственное объяснение, которое приходит в голову Храпченко, что в период работы над этой пьесой у Булгакова были какие-то разговоры с кем-то из мхатовцев или из других близких ему людей, в которых именно в этот период он высказывал какие-то взгляды или соображения не соответствовавшие той оценке, которую он давал Сталину в пьесе, входившие в противоречие с этой оценкой. Может быть, какая-то домашняя болтовня, разговоры, которые поспешили сообщить Сталину. И вот это противоречие между тем, что говорится о нем в кругу Булгакова, и тем, что написано о нем в пьесе, – вот это противоречие, очевидно, и привело Сталина в крайнее раздражение.
И наконец, Храпченко сказал мне, что, по его мнению, Сталин весьма высоко ценил Эринбурга, считая его человеком, способным сделать то, что будет поручено им, Сталиным. При чтении «Люди, годы, жизнь», Храпченко показалось, что Эринбург эту сторону дела как-то оставил в тени. Между тем когда вскоре после войны Эренбург написал «Лев на площади» и стал вопрос о том, ставить или не ставить эту пьесу – она была задержана реперткомом, – Эренбург пришел к Храпченко с просьбой решить вопрос о том, чтобы пьесу все-таки поставили. Храпченко сказал, – к этому времени он прочел пьесу, – что он считает, что пьесу можно поставить, но ведь с людьми, которые возражают против нее, надо все-таки, поговорить, и ему надо на это два-три дня. «Ну да, сказал Эренбург, может быть, даже и больше, вам нужно ее, наверное, перепечатать на хорошей бумаге», – намекая на посылку пьесы наверх. Но в данном случае Храпченко, по его словам, не собирался посылать пьесу, посылать было некому, никто бы не решил. А Сталину посылать он не видел возможности. Ровно через два дня раздался звонок от Сталина, который сказал, что пьесу надо пустить. Оказывается, прежде чем идти к Храпченко, Эренбург послал пьесу Сталину и тот прочел ее всего за два или три дня.