Текст книги "Горький среди нас"
Автор книги: Константин Федин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 22 страниц)
Призвал чужого попа – спрашивает: «Верно, что я развратник и сволочь?» Поп утвердил: таков общий глас народа. «А – простит меня господь?» – «Покайтесь искренно – простит, ибо он многомилостив». – «Простит? Так ты ему... скажи, что ежели бы я, Лександр Большаков, тоже каким-нибудь турецким или мордовским богом был, я б ему... морду разбил и бороду вырвал за милости его, так его мать и эдак! Милостив, – так его и эдак, – ни в чем запрета не полагает, какой он – бог?» Выгнав попа матерщиной, он приказал жене и дочери – полуидиотке – снять и вынести из горницы все образа и на другой день, во время обедни, умер, почти до последнего дыхания творя сугубую матерщину. Видите, какая штука? Васька Буслаев – не выдумка, а одно из величайших, и, м. б., самое значительное художественное обобщение в нашем фольклоре.
А вот Афиногенов рассказывает нечто иное: Париж, доклад Марины Цветаевой: «Искусство при свете совести». Бывший юрист Стремоухов рассказывает старинную легенду: душа у ворот рая. Ключарь Петр спрашивает: «Разбойник?» – «Да». – «Убивал?» – «Да». – «Раскаиваешься?» – «Да». – «Иди в рай».
Далее Стремоухов извращает легенду так: душа писателя Льва Толстого или кого-нибудь вроде него. Не убивал, но – развращал. Не раскаивается. Будет развращать еще двести лет после смерти. Петр посылает его в ад: «Кипи там, в смоле, двести лет». Вот куда метнуло гг. интеллигентов эмиграции. И вот как в них рабство звучит.
Ну – извините, что-то уж очень длинно расписался я. Как здоровье? Как встретил вас Ленинград? Что нового видите? Как «Похищение Европы»?
Крепко жму руку.
А. Пешков.
21.XII.32.
* * *
Здесь я опять должен сделать некоторое отступление, ибо «Егор Булычов и другие» для понимания Горького – произведение исключительной важности.
О «Егоре Булычове»
Декабрь 1932 года. После шестнадцати месяцев пребывания за границей я возвращаюсь на Родину.
Берлинская зима. Бесснежно. Сырой ветер непрестанно омывает хмурые, прямолинейные, как батальоны, дома. Льются потоками люди, пригибаясь на перекрестках, чтобы одолеть ветер. Холодно.
И в холоде, на перекрестках, разносимые ветром, режущие слух, странные, короткие всхлипы жестяного звона: з-зень, з-зень!
Бритый и гладко остриженный молодец в коричневой рубашке, заправленной в брюки, расставив ноги в кожаных крагах, резко встряхивает зажатой в левой руке жестяной кружкой, наполненной монетами: з-зень! Когда прохожий опускает в кружку свой доброхотный грошен, молодец выбрасывает вверх правую руку и яростно брешущим голосом выкрикивает два слова: «Heil Hitler!» – после чего опять встряхивает кружкой: з-з-зень, з-зень!
Берлин проводит первую после гитлеровской победы на летних выборах в рейхстаг кампанию «зимней помощи» безработным – и есть в этом озябшем городе что-то упоенное и вместе – отчаянно испуганное. Мне кажется, люди пригибаются и бегут на перекрестках не от ветра, а от этих жестяных всхлипов – з-з-зень, з-зень, – напоминающих лязг сабель и собачьих цепочек.
В пансионе на Фазаненштрассе, где я останавливаюсь уже не первый раз, мне вручают ожидающую меня почту, и первое, что бросается в глаза, – это горьковский почерк. Я вскрываю сначала бандероль, нахожу только что вышедшего «Егора Булычова» с чудесной авторской надписью, потом письмо.
Горький недавно возвратился из Москвы в Сорренто и еще полон впечатлений от русских встреч. Он взволнован надеждами – в литературе происходят события, «кои угрожают весьма интересными и культурно ценными результатами». Внутренне разбит и раскололся РАПП, прошел первый пленум Оргкомитета Союза писателей, на котором «...чрезвычайно юмористически выступил Андрей Белый и хитро «сорадовался» Пришвин. Все-таки пленум обнаружил много хорошего и – готовность дружески работать. Посмотрим... Оживление в литературе является отражением оживления в среде ученых. Вот это, новое настроение людей науки – факт огромнейшего смысла, как мне кажется».
В каждой строчке письма уже было очевидно намерение Горького отправиться в новое плавание. Точно моряк, он предчувствовал движение и говор волн, какие приносит свежий ветер: перед всей нашей культурой открывался подъем тридцатых годов, и во многих ее областях рассчитывали на испытанную руку Горького.
Но здесь, в Европе, море было взбаламучено другим ветром, разносившим повсюду угрожающую музыку сабель и собачьих цепочек: з-з-зень, з-зень! «Heil Hitler!» – выкрикивали музыканты в кожаных крагах.
И со всеми, кто имел уши – слышать, Горький настораживался в эти дни чутко и тревожно. Письмо кончалось словами: «Если напишете из Берлина – поблагодарю! Очень интересно, какое впечатление вызовет у вас этот город».
Я не мог найти ничего утешительного в этом городе, и только одно это письмо и эта книга Горького встретили меня в предгитлеровском Берлине теплом дружеского обещания.
Я сел читать «Егора Булычова».
Уже своими художественными достоинствами оно выделяется из всех драматических сочинений Горького, следуя за единственными по силе впечатления сценами «На дне». Обязано оно этим центральному образу купца Булычова, позволившему конструктивно объединить вокруг себя множество характеров, столько же разнообразных, сколько типичных и почти символических, несмотря на неизменный горьковский реализм. В трех актах развивается и заканчивается драма, подымающая несколько сложных тем и отдельными мотивами переходящая в трагедию. Только традиция, рожденная скромностью, с какой Горький держался по отношению к театру, снова побуждает его назвать драму «сценами». Все ясно и очевидно в ходе действия этих сцен. Они прозрачны по построению, и авторское поучительство так естественно в их простом сюжете, как естественна тенденция в сказке: жил-был купец, и пришла за ним смерть, и вот как он умирал, и вот кто радовался его смерти, а вот кто плакал. В пьесе этой Горький наиболее театрален, наименее литературен. В пьесе этой, я сказал бы, он наиболее – Горький. И вот почему.
1. Всю жизнь Горького-художника занимала тема российского купечества. Он шел по путаному следу нашего купца – этого примечательнейшего существа, в такой мгновенный исторический срок образовавшего жестокую и хлюпкую формацию русского капитализма. Обладатель множества не изученных психологом черт, противоречащих одна другой, вызывающих ужас и ненависть, страх и отвращение, любовь и смех – кулак-миллионер, зиждитель храмов, циник, беспутник, хитрец, умница, выжиматель пота из ближнего и дальнего, ханжа, изобретатель, организатор, ловкач, кутила, меценат, смиренник, хам, блюститель престола, покровитель наук, хоругвеносец черной сотни, укрыватель революционеров, церковный ктитор, эстет, постоянный гость «Ямы» и – боже мой! – в каких еще видах и званиях не выступает властелин века, за которым зорко и проницательно следит писатель, поднявшийся с низин, где копошится и гибнет подмятое стопой этого властелина российское народонаселение.
Историко-литературно Горький завершает своими книгами длинную череду изображений русского купца – от Гоголя, Островского, Достоевского до Печерского, Мамина – и в Булычове подводит свои наблюдения, своему пониманию купечества обобщенный итог, создавая тип яростных противоречий и непотухающих страстей.
Биографически Горький живет о бок с Булычовым, тою жизнью, какою он жил с Бугровым, Гордеевым, Сытиными, Морозовыми, Артамоновыми, когда игра купцов горьковских повестей словно переходила в игру с купцами горьковской биографии.
В Булычове как типе Горький сращивает в единство и облекает в буйную плоть ценнейшие качества одаренности русского купца с отравою его морального распада, с ядом саморазложения. Булычов умен, широк и одновременно – расчетлив, проницателен и остроумно-ироничен. Он темен, вороват в делах, бесстыден в личной жизни, бессовестен в общественной, циничен во всем и повсюду. Он – «великий грешник», в чем безбоязненно и с удовольствием кому попало признается, хорошо зная, что большие деньги и большая власть позволяют грешить как угодно. Одаренность его натуры полнокровна, он способен к отцовской нежности, к привязанности-любви. Любовь и нежность могли бы его спасти.
Как всегда в русских судьбах, спасение должно бы прийти за горами, за долами, где-то там, в сибирской тайге, куда зовет Булычова Глафира, но тут... тут вступает в силу закон трагедии: они из купечества – их степенство, они из Бугровых, Морозовых, они не вольны спасаться, камень судьбы тянет их на дно истории, окаянная жизнь устроена так, что ее не переделать Булычову, – один Булычов уйдет, другой придет, и поэтому, конечно, лучше остаться, и удивительнее всего то, что Булычов давным-давно сам все это понял.
Он пожил бы, ах, пожил бы, конечно, всласть, пожил бы еще с возросшим вкусом к бесстыдству и, может быть, даже с возросшей нежностью и любовью, – Горький отлично это показывает. Но сказке наступает конец: жил-был купец, и пришла за ним смерть.
2. В самый страшный момент его жизни представляет нам Горький своего Булычова – в момент смерти.
Во всем властен купец Булычов – не властен в смерти. И тут вдруг волк, травивший на своем веку зверя помельче и покрупнее, увидев, что с часу на час будет затравлен сам, издает человеческий вопль: «За что? Все умирают? Зачем? Ну, пускай – все! А я – зачем?» Первый раз почувствовал на себе Булычов несправедливость, и она терзает его страшнее болезни, он мечется от самой тяжкой боли, какую знает человек, – от боли несправедливости. Он успевал во всех делах, от денежных до любовных, его и боялись и уважали, он и поозоровать умел и поумствовать – так за что же, за что его, такого удачливого, совсем не старого, еще любимого, сильного и пригожего, за что его, Егора, постигнет несправедливость смерти?
Вопит Булычов уже не зверем, а человеком, вопит о бессмыслице смерти.
Это тоже из основных тем Горького – тема несправедливости природы по отношению к человеку. Как можно, в самом деле, согласиться с такой явной нелепицей устройства жизни, когда человек, потратив десятилетия на развитие ума, таланта, воображения, накопив и впитав в себя познания и опыт поколений, не успев досказать, доделать всего, на что способен, должен покорно протянуть ноги и отдаться на волю червей?
Нет, покорствовать такой бессмыслице противно человеческому достоинству, человеческой гордости!..
Сколько раз и на какие лады не вспоминал Горький Василия Буслаева! Его мечтой было написать о Буслаеве, и непременно – по выражению Льва Толстого – нечто «художественное», потому что другими средствами Горький не мог бы полно выразить восхищение своим любимым былинным героем (и, кстати, называя самого Толстого в воспоминаниях о нем богатырем, Горький сравнивал его с Василием Буслаевым).
С огорчением, почти жалуясь, Горький сказал мне в двадцатом году, что ему помешал написать о Буслаеве Александр Амфитеатров, которому он, в минуту щедрости, достойной сожаления, отдал весь накопленный материал о Василии. С любованием и ласкою, как о родном, Горький говорил о Буслаеве лет пятнадцать спустя в Горках, за самоваром, – в кругу ленинградских писателей, советуя поэту и песеннику Александру Прокофьеву, тоже чем-то похожему на Буслаева, написать поэму о славном новгородце. С уважением и какой-то признательностью написал Горький о Буслаеве в письме ко мне, которое, в связи с «Егором Булычовым», почти целиком уделено русскому купечеству: «Васька Буслаев – не выдумка, а одно из величайших и, м. б., самое значительное художественное обобщение в нашем фольклоре».
Удалец Васька озорничал не только по буйству молодеческой крови. Он пытал, испытывал судьбу назло положенному людьми и богом пределу. Воля человека есть воля высшая. Повстречался тебе противник – перебори его. Как же потерпеть наихудшего из противников, подкарауливающего нас на каждом шагу, – смерть? Из бунта против смерти, из несогласия с ее волей и сложил молодец буйну голову.
Почему Горький вспомнил о Буслаеве в разговоре по поводу Булычова? Потому, что, по убеждению Горького, буслаевские черты заложены в характере Булычова и, может быть, лучшие из этих черт – в лучшем из того, что было дано натуре Булычова и что им погублено. Булычов поднял бессильный бунт против смерти. Он обвинил в несправедливости к человеку докторов, знахарей, юродивых, попов, бога и черта. Наивный, отчаянный и темный вызов всему святому в отместку за несправедливость к нему, Булычову, – это и есть то, что сделало его из зверя человеком.
Горький в жизни переадресовал этот вызов природе: это она несправедлива к избранному своему созданию, это она укорачивает жизнь человека, расставляя на пути его камни, – и то не перейди их вдоль, то не перепрыгни поперек. Не трубой трубача Гаврилы облегчать страдания предлагает Горький (в чем, кстати, не так много потешного, ибо усмирял же свои боли купец Щукин созерцанием картин Пикассо), а планомерной борьбой с природой за удлинение жизни человека, на первых порах хотя бы ВИЭМом. Пусть не смущают нас вопли Булычова: мы будем искусно и тщательно готовиться к устранению из нашей жизни всего, что ее укорачивает!
3. Но один ли бог держит ответ за смерть – по Булычову, одна ли природа – по Горькому?
Булычов борется, цепляется за жизнь, а все вокруг него, весь его дом, близкие и далекие, только и ждут того, чтобы он поскорее умер. Он мечтает удлинить жизнь, а его присные думают – как бы ее укоротить, пожить за его счет. Мелания, Варвара, Мокей, Достигаевы, Звонцевы – настоящие укоротители булычовской жизни. Они обступили извивающегося от боли Булычова, и вся тревога их состоит единственно в том, чтобы успеть захватить свою долю. Сам захватчик, Булычов знает эту породу людей, и ничего иного он, конечно, не ожидал от них, кроме того, что они пожрут все, чем он обладает. Но это знание, подтвердившись, только увеличивает боль смерти. Еще живой, Булычов созерцает дележ, который обычно хищники правят над трупом. И еще больше, еще яростнее хочется Булычову продлить жизнь, не для того, разумеется, чтобы что-то переменить, а чтобы чувствительнее дать всем по рукам.
Не один, стало быть, бог является ответчиком перед Булычовым за его смерть, но еще и человек во образе, порожденном самим Булычовым.
Окружение русского купечества, среду, им порожденную и его отравляющую, Горький превосходно изучил и в «Егоре Булычове» дал быстрым и свободным очерком, включив в большую тему о борьбе человека со смертью.
4. Наконец, еще одна тема, возвышающая драму Булычова до трагедии.
Легко допустить, что если бы герою Горького удалось продлить свою жизнь, он все-таки попытался бы кое-что переменить в ней, потому что страх смерти многому его научил и в клетке своей души он услышал новые голоса. Правда горьковского образа заключается в том, что это не сатана, не исчадие ада, а человек. Булычовым порождена не только мерзость, но и чистое чувство – его любовь к дочери, к озорной, в отца, своенравной Шурке. Это его единственная надежда, невнятная, смутная, но обещающая какое-то очищение от паутины мерзости, облепившей всего Булычова.
Но Шурка связывает свои надежды с наступающей революцией. По-детски простодушно и несмышлено она тянется к людям, которые поют «Марсельезу». Она хочет жить, а жить ей можно, лишь отказавшись от прошлого, от своего дома, от своего отца.
Так надеждою Егора Булычова становится революция. И, однако, революция является в то же время смертью Булычова, и «Марсельеза» – похоронным маршем, отпевающим все его бытие.
В этой мечте Булычова – обновиться через прикосновение к будущему, очиститься с помощью единственной своей надежды – Горький символично выразил трагедию всех наших Булычовых.
Булычов – тип решительного обобщения, данный Горьким как результат долголетних размышлений и многих своих изображений характеров этого рода, тип раскаявшегося русского купца, готового порвать со всем, что им создавалось, откупиться от неизбежной исторической судьбы российского купечества сочувствием, симпатией к революции, заигрыванием, связью, сделкой с нею. Недаром Булычов вступается за «порядочных» людей, а «порядочным» в пьесе оказывается революционер. Что это положение тоже символично, видно из эпизода, введенного словно мимоходом: возлюбленную Булычова Глафиру революционер Лаптев просит помочь своим товарищам, и она обещает ему мешок муки – хлебом Булычова питаются люди, готовящие ему смерть.
Трагическое кольцо сомкнулось: герой ищет будущее там, где оно для него прекращается.
ГОРЬКИЙ – ФЕДИНУ
(Москва. 24 мая 1933 г.)
Дорогой Константин Александрович —
очень обрадован вашим письмом, и еще больше обрадовало бы свидание с вами, но ехать в Москву я вам решительно не советую, ибо: погода здесь осенняя, холодная и уныло гниленькая. А повидаться нам, вероятно, запретят: ко мне никого не пускают по причине гриппа, который держит меня в изоляции, в горизонтальном положении с идиотски упрямой t°:37,7—9. Вот уже 5-й день в Москве, а ни души не вижу. Голова болит, руки трясутся и вообще: «печали и болезни вон полезли».
В Ленинграде я думал быть между 5 – 10 июнем, но грипп спутал мои карты, и уже не знаю, когда попаду к вам. А видеть вас и других ленинградцев необходимо до Съезда писателей. Нужно устроить ряд частных совещаний, чтоб объединить наиболее толковых и честных людей, нужно поговорить о множестве вопросов, которые должны быть поставлены перед Съездом. Говорят, будто дня через три, пять я буду работоспособен. Есть ли у вас в Москве удобное место, где вы могли бы остановиться?
Как строго поступили с вами швейцарцы![36]36
Федину было отказано в визе на въезд в Швейцарию для лечения в Давосе. Отказ мотивировался самовольной поездкой Федина к Ромену Роллану – из Давоса в Вильнёв (другой кантон).
[Закрыть] Вот идиоты. И откуда у них такая наглость?
Крепко жму руку. До свидания.
А. Пешков.
ФЕДИН – ГОРЬКОМУ
Ленинград. 30.V.1933 г.
Дорогой Алексей Максимович, жизнь требует, чтобы вы почаще и побольше передвигались, а ваше здоровье – чтобы вы сидели на одном месте: почти каждый приезд «домой» вы отмечаете какой-нибудь болезнью, и это – право! – весьма нехорошо! Лучше ли вам сейчас? Надеюсь, предсказания докторов сбылись и вы уже поправились.
Как всегда, был рад вашему письму и особенно рад тому, что вы с такой теплотой говорите о вероятной в недалеком будущем встрече со мной. Повторяю, что – если вам будет удобней – я охотно приеду в Москву, буде ваш приезд сюда откладывается надолго. Свое здоровье я берегу, но поездка в Москву летом вряд ли повредит ему. Я останавливаюсь в Москве у знакомых в очень хороших условиях м[ежду] пр[очим] – на Машковом, рядом с домом, в кот[о]р[ом] живет Екат[ерина] Павловна.
Тем временем Съезд писателей оказался отложенным. Хотя тут не известны никакие подробности, думаю, что дело идет не о неделях, а о месяцах: раньше сентября вряд ли созовут. По сугубо эгоистическим видам это хорошо, так как заседать и «съезжаться» не легко, летом же лично я неплохо всегда тружусь и уставать не хочется. Но в общественном отношении затяжка повредит: – немного упадет «настроение», зарядка ослабится. Между тем Оргкомитет как учреждение временное не всех располагает к пристальной работе, занятия его иногда слишком вялы и все еще чересчур много организационной суеты.
Кажется, действительно интересной становится работа по написанию «Истории заводов». Знаете ли вы, что завтра в Ленинграде – большое собрание в связи с «Ист[орией] зав[одов]? Областн[ая] редакция выпустила даже специальный сборник статей, пробных глав и материалов. Книжку наверно вам пришлют. Много и успешно работают Шкапская (она целиком ушла в «Историю», бросив все: подумать только, что она начинала с эротико-мистических и физиологических стихов), Мария Левберг, Антон Ульянский. В деле этом все больше проявляется подлинной литературности, оно набирает соки, и уже чувствуется, что становится культурным явлением неизмеримой силы. Интересно! – Будьте здоровы!
Ваш К. Федин.
ГОРЬКИЙ – ФЕДИНУ
(Москва. 9 июня 1933 г.)
Дорогой Константин Александрович,
получил письмо ваше как раз в начале обострения болезни: грипп переходил в воспаление легких. Осмелюсь доложить, что это было крайне паскудно, дважды я вполне определенно почувствовал, что вот сейчас задохнусь и – навсегда! Отвратительная штука бунт птички, которая именуется сердцем, – 65 лет вела себя прилично и вдруг обнаружила желание вылететь куда-то к черту на кулички! Но сейчас все у меня снова в порядке, становлюсь работоспособен и задыхаюсь – умеренно.
В Ленинград я, вероятно, не скоро попаду, из дома меня никуда не пускают и намерены увезти под Москву, где мы с вами и встретимся, если это вас не затруднит. Так что – покамест: до свидания, очень приятного для меня, ожидаю его нетерпеливо. Крепко жму вашу руку. Авербах говорил мне о встрече с вами, о выступлении вашем на собрании по «Истории заводов», – очень приятно было узнать о живейшем участии вашем в этом деле. Впрочем, вы и в письме свидетельствуете о вашем интересе к этой затее – удачной, не правда ли?
Затеваю еще два предприятия[37]37
В письме Ромену Роллану от 6 мая 1933 года Горький писал: «В Москве буду заниматься реорганизацией литературы для детей... Затем будем строить Институт по изучению всемирной литературы и европейских языков. Работы в Москве – гора!»
[Закрыть]. Работать хочется – как младенцу материнского молока!
Всего доброго вам!
А. Пешков.
9.VI.33.
ФЕДИН – ГОРЬКОМУ
Детское Село. Екатерининский дворец.
Зубовский подъезд. 18.VI.33
Дорогой Алексей Максимович,
рад, очень рад, что вы справились с болезнью и «бунт птички» подавлен. Поздравляю вас!
Вы, вероятно, уже перебрались за город. Если отдохнули от гриппа, переезда и прочее, – напишите, какого числа (скажем, – июля?) вам удобнее принять меня.
Буду ждать письма.
А пока – благодарю вас за радушное приглашение и еще раз – радуюсь, что вы поправились!
Преданный вам
Конст. Федин.
ФЕДИН – ГОРЬКОМУ
Детское (Село) 31.VIII.1933
Дорогой Алексей Максимович,
хочу попросить у вас совета. Мне, по-видимому, удастся провести самые плохие месяцы (октябрь – декабрь) за границей: разрешение мне уже дали, не вполне ясны кое-какие «технические» вопросы. Предполагаю в самом конце сентября выехать из Лен[ин]града. Но место пребывания за границей я намечаю пока еще только приблизительно. Отпадают Германия и Швейцария: немцы меня «сожгли»[38]38
Речь идет о сожжении немецкого перевода романа «Города и годы».
[Закрыть] (как говорится – считаю за честь), а швейцарцы закрыли мне свои границы (что, собственно, говорит только об их глупости, а вовсе не о «дальновидности» и пр.). Летом я был, по вашему совету, у Хольцмана. Между прочим, я вспомнил, что о нем мои давосские врачи говорили мне как об известном им превосходном московском враче: он, оказывается, работал в Давосе. Он нашел мое сжатое легкое в удовлетворительном состоянии, а про очаг в другом сказал, что «этот вулкан может начать действовать в любое время». Но, по мнению Хольцмана, в санаторном лечении сейчас нет надобности и следует лечиться, переменив режим на более подвижный: надо непременно укрепить несжатое легкое. Конечно, «подвижность» дело условное. Тем не менее, уже и то, что я не связан при выборе места лечения определенной высотой, много значит. Я намечаю поэтому либо австрийский Тироль, либо Северную Италию, район Мерана. Как ваше мнение о последнем варианте? Хороша ли именно осень в районе северных озер, например? Юг мне, к сожалению, «противопоказан», хотя Хольцман как будто не согласился с этим... Не напишете ли вы, дорогой Алексей Максимович, мне два слова по этому поводу?
Будьте добры также написать – не поможете ли вы в получении итальянской визы, если я остановлюсь на Италии? Я по сему скучному вопросу запрашивал П. П. Крючкова, но он... просто не ответил.
С громадным удовольствием вспоминаю проведенные у вас в Горках дни! Это было хорошей наградой за – годами недостающее личное общение с вами. К тому же мне повезло: у меня давняя «слабость» к Вас[илию] Ал[ексееви]чу Десницкому, и он мне... не мог «помешать». (Другие мешали!)
Что вы скажете о «Библ[иотеке] поэта»? Она рождалась мучительно, но – как будто – недаром. Видели ли вы уже Давыдова Дениса? К сожалению, оформление начинает торопиться, небрежничает народ. Надо сказать, вообще много у издательства технических и хозяйственных препон и бед, множество наделано ошибок.
Желаю вам всего лучшего. Как ваше здоровье и самочувствие? Когда собираетесь в Сорренто? Если вы поедете осенью, не разрешите ли присоединиться к вам, чтобы вместе «переехать» границу? В тех местах я совсем чужой.
Искренно преданный
Конст. Федин.
Ленинград 28. Пр. Володарского, 33, 13.
Я прожил все лето и еще живу в Детском. Лето было вполне милостиво.
ГОРЬКИЙ – ФЕДИНУ
(Москва. 8 сентября 1933 г.)
Дорогой Федин – о Тироле ничего не могу сказать, не бывал там, а от лечившихся слышал рассказы неодобрительные: места – капризные, погода ноября – декабря шаловлива. О Меране говорили врачи, как о месте «заплеванном» и гораздо более удобном для спортсменов обоего пола, чем для больных. И, будто бы, дорого. Почему бы вам не попробовать Кавказ, Теберду, Нальчик? Устроили бы вас там удобнее и, уж наверное, лучше в смысле питания. Съездили бы туда, посмотрели, не понравится – уедете за границу.
Я в Италию и вообще за рубеж больше не поеду, остаюсь в родных палестинах, в октябре отъеду в Крым, в декабре – вернусь в Москву. А то – уедешь на зиму, и – обязательно, замедляются темпы всех затеянных мною работ! К тому же и подготовка к Съезду писателей требует «оседлости» в Москве. Визу в Италию добудем немедленно, как только вы потребуете. Сижу в Москве, погода – мерзейшая, неукротимый дождь, ему уже скучно, идиоту, а он все еще «идет». Не хорошо, не правильно говорят о дожде – «идет».
Очень удручен смертью Гольцмана и Горбунова[39]39
Абрам Зиновьевич Гольцман – начальник Главного управления Гражданского воздушного флота, был заместителем редактора журнала «Наши достижения». Сергей Петрович Горбунов – инженер, директор авиационного завода.
Гольцман и Горбунов погибли 5 сентября 1933 года в результате авиационной катастрофы.
[Закрыть] – отличные человеки были они!
Очень советую вам: познакомьтесь с Алексеем Дмитриевым Сперанским и Львом Николаевым Федоровым, – крупные люди.
Крепко жму руку вашу, от всей души желаю здоровья. Берегите себя. Туберкулез в вашем возрасте – не велика опасность, но – все-таки вы за ним послеживайте. Болезнь иезуистская.
Привет. А. Пешков.
8. IX. 33.
ФЕДИН – ГОРЬКОМУ
Ленинград. 4.V.1934
Дорогой Алексей Максимович, «почта» моя к вам идет с некоторым запозданием, по вине праздников и неожиданного дела с «Библиотекой поэта», взволнованной и слегка растерявшейся из-за вооруженного и беспринципного наступления «Academia». Из прилагаемой записки «Библиотеки» вы увидите, так сказать, всю глубину «падения» нашего соперника. Очень просим вас поддержать «Библиотеку», проделавшую большую научную подготовительную работу, которая даст в ближайшее время свои результаты.
Затем – самое важное: вы обещали написать несколько слов на моей записке товарищу Жданову в поддержку автономности «Издательства писателей в Ленинграде». Очень прошу вас сделать это и, по возможности, лично вручить тов. Жданову записку. Если можно, пожалуйста, пришлите мне копию вашего отзыва об издательстве.
Посылаю бандеролью рукопись М. Шкапской «Диспозиция боя» (ист[ория] завода им. К. Маркса – б. Лесснер) и прилагаю письмо от автора. «Диспозиция» в выборках и с сокращениями должна идти в «Звезде». Но вы, вероятно, дадите этой работе известный резонанс в Москве.
Лучше ли вам теперь и миновала ли тревога в легких? Можно ли вам работать?
Я убегаю 8-го мая в Детское, потому что здесь некогда писать и потому что Москва успела наделить меня бронхитом.
Будьте здоровы. Жму крепко руку.
Ваш Конст. Федин.
ГОРЬКИЙ – ФЕДИНУ
(Москва. 11 июля 1934 г.)
Тов. Федину (г. Ленинград)
Дорогой товарищ!
Я прошу вас взять на себя редактирование сборника воспоминаний об Октябре в Питере. Материал будет критически выверен у нас в Секретариате «Гражданской войны». На вашу долю падет только литературная редакция.
Сборник мы думаем опубликовать к годовщине Октября.
Привет.
Главная редакция М. Горький.
11 июля 1934 г.
ФЕДИН – ГОРЬКОМУ
Ленинград. 8 августа 1934
Дорогой Алексей Максимович,
посылаю вам рукопись своего доклада, который только что кончил читать на конференции[40]40
На ленинградской писательской конференции 8 августа 1934 года Федин прочел доклад «О прозе ленинградских писателей».
[Закрыть]. Если он вам может пригодиться как «сырье»[41]41
То есть как материал для доклада Горького о советской литературе на Первом Всесоюзном съезде советских писателей.
[Закрыть] – читайте, нет – не утруждайте себя.
Много за это время здесь произошло грустного – с издательством etc.
Жуу вам руку и желаю всего доброго.
Ваш Конст. Федин.
Простите за убогость бумаги и пр.
ФЕДИН – ГОРЬКОМУ
Детское село, Екатерининский дворец.
21.IX.1934
Дорогой Алексей Максимович, посылаю вам интересное письмо – предложение Елены Данько, являющееся одновременно конспектом книги о Гос[ударственном] фарфоровом заводе. На мой взгляд, никто не мог бы сделать такой книги так хорошо, как Ел[ена] Як[овлевна] Данько, работающая на заводе как художник-производственник с начала революции. К тому же Данько отменный литератор, со вкусом и хорошей техникой. Писательница-художница-производственник – сочетание редкое.
Вопрос о том, возможно ли включить такую книгу в план изданий по «Истории заводов»? Если – нет, то нельзя ли заказать Е. Данько книгу о Фарфоровом заводе вне серии по «Истории»? Здешний ОГИЗ это предприятие мог бы поддержать – я говорил с тов. Рафаилом. Но ваша поддержка, Алексей Максимович, только и могла бы решить дело правильно, дав ему настоящую почву и основу.
Такая моя судьба – рекомендовать, «подряжать» авторов по истории заводов, да при том, – все женщины! Слава богу, они оправдывали себя. Грустно только, что одна из них неожиданно приказала работать и жить без нее (вы наверно слышали о смерти Марии Евген[ьевны] Левберг?..) Мне почему-то кажется, что если Ел. Данько будет дана возможность по-настоящему взяться за дело, то у нас будет любопытнейший образец работы по «Истории заводов».
Прошу вас, Алексей Максимович, написать мне по этому поводу, и если предприятие покажется вам ценным, то не откажите отозваться и на конспект Данько.
По моим сведениям вы – в Форосе. Хорошо ли у вас? Не можете представить себе, до чего фантастично здесь бабье лето! Вот уже двадцать дней как безоблачно небо и не шелохнет! Опять пошла трава, на сирени лопаются почки, стали петь птицы, расплодились насекомые, стрекозы летают толпами, комары-толкуны подпирают столбами твердь. Ничего не поймешь! Но так хорошо, что видно и впрямь изменяется на земле весь климатический режим.
Я сижу за второй частью «Похищения», пишу о нас, о наших людях и советской земле, пишу с чувством какого-то обновления и с молодым интересом.
Взялся за редактуру книги «Октябрь в Петрограде» – по истории гражд[анской] войны. Книжища толстая, страсть. И довольно, как будто, пестрая.
Будьте здоровы, дорогой Алексей Максимович, и всего вам лучшего.
Ваш Конст. Федин.
ГОРЬКИЙ – ФЕДИНУ
(Тессели. 27 сентября 1934 г.)
Дорогой Константин Александрович —
план Данько весьма одобряю, готов всячески помочь ей, о чем завтра извещу ее.
Пишу из Крыма, только сегодня приехал сюда и – попал на хорошую погоду. Намерен отдыхать здесь месяц, а с первым снегом – в Москву. Очень устал.
Виноват перед вами – не ответил на письмо ваше по поводу «Ленинград[ского] изд[ательст]ва писателей». И сейчас не могу ответить, ибо И[осиф] В[иссарионович] – в отпуску, а без него – толка не добьешься.








