Текст книги "Горький среди нас"
Автор книги: Константин Федин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 22 страниц)
Замечательно в книге то, что вы выступаете в ней с новой, молодой мощью. При чтении ускользает от внимания род материала, он кажется невиданным, небывалым в литературе. Только вдумавшись – видишь, что это материал Горького – уездное, Окуров, Гордеев, российское купечество из разночинцев и богатеи из мужичков. Но Дрёмов совершенно заново поставлен перед читателем, обернут такой стороной, которую мы ни разу прежде не примечали. Очень сильно и молодо.
Вот что мне грустно и больно видеть в вашей книге: ведь старик-то, поистине, великолепен, Илья старший! Ведь он умел и сумел. А сыны? У Петра все катится потому, что не может не катиться. Алексей форсит и сюсюкает (в Нижнем Петр хорош, Алексей отвратителен). А внучата дрянь. И «дело» – под конец тоже дрянь. Вот разве Илья-внук? Да ведь он так и не появился на «деле» и, надо думать, – ходит нынче с портфелем, заседает, «прекрасен в абстракции». Я не насчет идеологии, а насчет «дела».
Серафим хорош, но из «утешителей» у вас лучший в рассказе «Отшельник». Серафим циничнее, суетливее, не излучает того света, что Отшельник. Никита очень примечателен. Жалко, что он слегка глуповат: поумней – восстал бы.
Ну вот. Простите мне мои неловкости в отзыве. Книгу эту вашу я полюбил.
Жму вам руку, от всей души желаю здоровья и сил.
Ваш Конст. Федин.
В «Нов[ом] мире» А. Белозеров пишет о вас. В 4-й кн. будет окончание. Там же отзыв на книги о Горьком. Жена моя просит передать вам привет и свое восхищение вашими двумя последними книгами. О загранице очень мечтаю. В мае надеюсь двинуться. «Гор[ода] и годы» вышли 2-м изданием.
ГОРЬКИЙ – ФЕДИНУ
23 апреля 1926. Сорренто
Дорогой Федин,
спасибо за Ваш отзыв об «Артамоновых». Я считаю, что Ваши указания на недостатки конструкции – совершенно правильны. На это же – почти вполне согласно с Вами – указал мне и М. М. Пришвин, художник, которого я весьма высоко ставлю, и человек насквозь русский. Даже – слишком, пожалуй. Он по поводу «Безответной любви» пишет мне: «Это и французы написали бы». Чувствуете высоту тона? Знай наших! А для меня его «и французы» – лучший комплимент, какой я когда-либо слышал.
Кое с чем в письме Вашем я не согласен, но это для Вас не интересно. А вот хороший, серьезный и открытый голос Вашего письма очень дорог мне. Я, видите ли, не токмо мастеровой-литератор, но прежде всего человек, верующий в литературу и – простите слово! – даже обожающий ее. Книга для меня – чудо. И мне потому было приятно читать письмо В[аше], что в нем физически ощутим человек, тоже влюбленный в свое дело.
«Молодым» писателям следует читать «стариков» придирчиво. Достоинства – как и все в мире нашем – подлежат исследованию наравне с недостатками. Живет немало достоинств, слишком изношенных и подлежащих искоренению.
Что же четвертый «Ковш»?
Правда ли, что в Петербурге группа литераторов – имена не названы – затевают чисто литературный журнал типа «Современника»?
Какие вообще у Вас новости?
Будьте здоровы. Спасибо.
А. Пешков.
В.М. Ходасевич встречаете? Передайте ей прилагаемую записку. Хорошо?
ФЕДИН – ГОРЬКОМУ
Ленинград, Литейный, 33, 13.
4.XI.1926
Послал вам, дорогой Алексей Максимович, свою книжку, в которой вы не знаете одной повести (в книжке – две) – «Трансвааль». Все ждал, когда выйдет сборник последних моих вещей, но вдруг обнаружилось, что ГИЗ, с коим я подписал договор на сборник, восстал против «Трансвааля» (дважды напечатанного в России, т[о] е[сть] у нас, т[о] е[сть] в СССР, т[о] е[сть] под наблюдением Главлита), находя эту повесть зловредной и еретической. Откуда мне сие? Ни сном ведь, ни духом! Ан, нет! Дискуссия в редпланах, коллегиях, кабинетах редакторов и прочее длилась многие месяцы, Москва собиралась изничтожить остатки ленинградского своеволия, обрушив на мою голову великое множество канонических отзывов весьма почтенных редакторов. Я буквально подломился под тяжестью поучительств всякого рода надзирателей, пока, наконец, Ленинград не пересилил. Дело, однако, конечно же!! в режиме экономии, не позволившем ГИЗу выкинуть на воздух мой аванс, а вовсе не в победах и триумфах так называемого здравого смысла. Я же проявил никак не похвалъное упрямство, не согласился ни на купюры, ни на перемену названия книги. Так она и будет называться «Трансваалем», обобщая этим именем все мои рассказы о русской деревне наших дней. Кстати, об опасностях обобщений. Вместе с книжкой я послал вам оттиск рассказа «Мужики», названного «Новым миром» поскромнее «Пастухом». Это последнее название, изобретенное лукавым умом, говорит о том, что в нашей деревне может случиться история, описанная в моем рассказе, – и только. «Мужики» же – это дело серьезное, бог знает, что под сим именем таится, может, чего доброго, автор хочет сказать, что история, описанная в рассказе, как бы перманентно случается. Впрочем, все эти соображения – сущие пустяки, и не нам, российским писателям, говорить о них хотя бы даже вскользь. Сообщаю вам эти ничтожности просто в качестве, ну, скажем, подстрочных примечаний к истории текстов...
Пока суд да дело – сборник мой выйдет не скоро, поэтому и отослал вам разрозненные свои вещи.
Самая большая моя новость – я свободен от всяких «служб». Далось это ценою продажи на корню нового романа, над которым сейчас тружусь. Чувствую, что с выходом этого романа обрушится на меня поток шишек, и не потому, что опасаюсь литературной неудачи, а просто таковы уже нравы Растеряевой нашей улицы: на втором или третьем шагу писателя надо его бить дубьем, батогами, кольями, кнутовищами, сапогом, лучше всего – в морду, в самое хайло, чтобы чувствовал, паскуда, что над ним есть управа! Признаюсь, ожидаю такого самосуда даже с некоторым удовольствием. Ведь приятне как-никак приобщиться к сонму великомучеников и на каком-нибудь небесном конкурсе оспаривать первое место: а и меня кипятили во смолушке горячией, и меня жарили на сковородочке, да и не мне ль вогнали под ноготки да дюжину булавочек, да не меня ли подтянули на дыбушку, не меня ли клеймили клеймами железными? А и спросит тут небесный отец: а и кто ты будешь, раб наш, добрый молодец, какого роду, какого племени? И ответит добрый молодец: а и роду мы рассейские, а и племени рабоче-крестьянские, а по промыслу да по отхожему – писателей. И простятся тут все грехи наши, все прегрешения, да и вольные и невольные...
Думаю, впрочем, что казнить меня будут нешибко, потому что величали меня невысоко, и падение будет не бог весть сколь сокрушительное. Но уж побранят со вкусом и расстановочкой!
Вся «вышеизложенная» апелляция касается больше не меня, а моих друзей, я же все это лишь только предчувствую.
Опасений за литературную неудачу, говорю я, у меня нет, хотя это только внешне. До сего дня не могу понять я формулы об «установившемся писателе». Кажется, придумана эта формула людьми религиозными, любящими спокойствие, подобно тому, как отцами церкви решены все вопросы душеспасения и основ. И вот не могу я «установиться» и в каждой новой работе своей «мятусь», так что дни мои исполнены сомнений, и так я живу. Может быть, это слегка и глуповато, но верно вы сказали о моей «одержимости».
В романе будут у меня такие люди: «иногородние» уральцы, т[о] е[сть] купцы Нижне-Уральска, казаки с фарфосов (форпостов), немного волжан, много столичной интеллигенции – питерцев, иностранных людей немного; зверств тоже немного, смертей среднее количество, ужасов – в меру. Время наше, т[о] е[сть] и предвоенные годы, и теперешний Ленинград, и даже гражданская война, но тоже в умеренной дозе (будет бой сынов с отцами на реке Чагане). Вообще хочется сказать о времени такое, что оно вовсе не нарублено кусочками, как капуста, а целостно, и что так называемая современность деликатно заготовлена нам нашими многоуважаемыми родителями. Трудность тут в композиции, черт ее знает, как свернуть в трубку конец прошлого века с пятым и двадцать пятым годами! Надеюсь, что сравнительная независимость, которой я ныне добился, поможет мне справиться с работой. А впрочем – как знать?
Заграничные мечтания мои, как видите, и в этом году не осуществились. Вместо всяческих Европ смотрел я снова и снова обычаи и норов нашей родительницы, проникаясь к ней ненавистнейшей ненавистью и другими чувствами, которых в письме не вместишь. Проплыл на лодке много сотен верст по Угре и Оке, в губерниях Смоленской, Калужской, Тульской, Московской. Был на Волге. В Нижнем, на ярмарке, думал о той поре, когда там «лечился» ваш Артамонов. Думал так: попади Артамонов вот теперь, на эту ярмарку (я бывал в Нижнем в 1904, 1908, 1912 гг.), сразу бы старик исцелился! Знаете, как дети говорят: это что – дяденька, или нарочно?.. Был в Черемшане, под Хвалынском, у староверов, в скитах. Замечательный народ! Испытав необычайные «утеснения» (из всех скитов остался один, наибольший, где старцы живут вместе со старицами, с беглыми купцами, а схимники, заготовившие себе гробы, – рядом с молоденькими послушницами), староверы наипаче всего помнят обиду исконную, от «ваших попов», рядом с которыми какой-нибудь коммунистический Мельников-Печерский – ангел во плоти! Отец Серафим – существо беззлобное, хотя шумливое, как все «австрийцы», – разоткровенничавшись со мною, вдруг улыбнулся ненавистно, почти демонически, и прошипел: «Ну, да теперь им тоже попало, получше, как нам» (это «вашим попам»). Крепкий народ, стоющий!.. В самом Хвалынске, при зоологическом музее, принадлежавшем правнуку Радищева, основан богатейший музей икон, изъятых из скитов. Заведует музеем корреспондент академии, немец, ботаник Варшавского университета Гросс. «Страшен вид этого человека!» Эвакуированный в войну из Варшавы, он застрял на Волге, пережил голод, но остался нерушим и тверд. По виду похож на святого римской церкви: худ до ужаса, брит гладко, обезображен базедовой болезнью, высок необычайно. За всю революцию музей не получил ни одной копейки, заведующий же состоит на окладе в 18 рублей и часть этого оклада уделяет на нужды музея. Так вот этот Гросс – тайная привязанность всего скитческого люда, ибо он, Гросс, хотя и «не наш», больше того – как бы агент нечистого, приставленный к благочестию, – но все же бережет от гнуса поповского святыню. Покропят потом (когда-то?) музейные иконы святою водицей и спрячут подальше. А пока пусть – лучше уж у немца, состоящего на жалованье в Совете, чем еще где!..
Был я, конечно, и в «настоящих» волжских городах – в Самаре, Саратове. Все так же на тротуарах взвозов режется «помидора», так же отсыпаются на земле полуголые «галахи», такая смертная безотрадность, такая пьяная тоска!
И вот, два месяца побродив по Руси, опять я дома, в евразийском своем кабинете. Ничего не привез я нового, все то же! Какие-то свечки горят по земле меркло, от свечки до свечки сотня верст, «тлеют по господу богу», а кругом великая скука, великое «зачем?». Эх, если бы вы, дорогой Алексей Максимович, опять все это увидели!
Простите, что пишу вам ни о чем и обо всем. Но, как всегда, пишу вам с радостью.
Как ваше здоровье? Ходит слух, что вы чувствуете себя хуже, верно ли это? Работаете ли над большим романом, о котором тут писалось? Есть ли новые издания, после «Артамоновых», не пришлете ли?
От всей души желаю вам здоровья, жму руку.
Любящий вас Конст. Федин.
ГОРЬКИЙ – ФЕДИНУ
Сорренто, 13 ноября 1926 г.
Дорогой мой друг – замечательно интересное письмо прислали вы. И написано оно – прекрасно. Гневно-тоскливый тон его тоже как нельзя более оправдан. Для меня в этом письме вы встаете прежде всего как художник, очень серьезный, талантливый и зоркий. А как сегодняшний русский человек – вызываете такие размышления: жизнь – алогична, и нет и едва ли может быть такая идеология, которая могла бы удовлетворительно объяснить все алогизмы. Они мучительны, да! Но ведь именно они главный и ценнейший материал художника. Когда предо мною некто очень мудрый трясет решето идеологии – все равно какой – я не всегда ясно понимаю, что для меня питательнее: мука или отруби? Чаще мне кажется, что именно – отруби. Консерватор Хвалынского музея, Сваакер «Трансвааля», Игнатий «Наровчатской хроники» – отруби, не так ли? Но ведь:
На них-то всю историю
Построила судьба! —
как писал Добролюбов, по поводу спора Погодина с Костомаровым о происхождении Руси[25]25
Горький приводит неточно строки из стихотворения Н. А. Добролюбова «Два порога», которое вошло в статью «Наука и свистопляска, или Как аукнется, так и откликнется». У Добролюбова: «На них мою теорию поставила судьба».
[Закрыть].
Процесс осваивания художником действительности – тяжелый процесс. Жизнь, оплодотворяя его опытом – не церемонится, не щадит его души, но ведь только это ее безжалостное своекорыстие и насыщает художника волей к творчеству. Это говорится мною не ради утешения, а беседы ради, хотя, признаюсь, что я несколько встревожен, вам, видимо, очень нелегко.
И «Трансвааль» и «Мужиков» я читал, конечно. Сваакер показался мне сделанным несколько суховато, вы недостаточно подчеркнули смешное в нем, это его смягчило бы. А «Мужиков» прочитал тотчас же после романа Клычкова «Чертухинский балакирь». Значительно ваше разноречие с Клычковым, и, конечно, это разноречие – надолго. Как спаять сталь с медью? Город и деревня все более озорно дразнят друг друга.
Пишу – торопясь, ждут американцы, а ответить вам хочется сейчас же.
Очень рекомендую вам изданную «Временем» книжку Стефана Цвейг[а] «Смятение чувств» – замечательная вещь! Прочитайте. Этот писатель: растет богатырски и способен дать великолепнейшие вещи.
Где Груздев? Я писал ему об одном предложении немцев, – он не ответил мне, что неважно, но – ответил ли он им?
Если встречаете Каверина – попросите его прислать мне «Конец хазы» и «Щиты и свечи» – это нужно для одного «поклонника его таланта».
Крепко жму руку.
А. Пешков.
13/XI.26.
Кем-то издан мой рассказ «О тараканах» – не могу ли я получить его? Интересно.
ФЕДИН – ГОРЬКОМУ
Ленинград. Литейный, 33, 13.
4.III.1927
Дорогой Алексей Максимович,
позвольте прежде всего сказать о том деле, по поводу которого я тороплюсь написать вам. Группе здешних писателей, после долгих стараний, удалось получить разрешение на создание в Ленинграде товарищеского (кооперативного) «Издательства писателей» [26]26
Федин был председателем правления издательства.
[Закрыть]. Инициаторами дела были Семенов, Груздев, Слонимский, я и др. Очень помогли нам М. А. Сергеев (сейчас он заведует «Прибоем», который много внимания уделяет новой русской прозе), Ф. Э. Кример, которых мы привлекаем к участию в работе. О намерениях наших организовать такое изд[атель]ство вы – помнится – знали хорошо, и мои товарищи писали вам об общей нашей надежде, что вы не откажетесь поддержать дело своим участием в нем. Позвольте мне еще раз просить вас, дорогой Алексей Максимович, о вступлении в будущее «Книгоиздательство писателей в Ленинграде». Желательнее всего для нас и ценнее всего для изд[атель]ства было бы ваше согласие войти в редакцию и возглавить ее. Прошу вас об этом убедительно: одно вхождение ваше в редакционный совет принесло бы великую пользу и решило бы все дело наилучшим образом. В зависимости от участия вашего находится самое формирование редакции, и было бы хорошо, если вы, согласившись войти в изд[атель]ство, сообщили бы мне свое мнение о составе редсовета, желательном и полезном для успеха работы. Другая наиважнейшая часть дела заключается в просьбе к вам дать что-нибудь для издания в этом писательском издательстве. Тут я не решаюсь говорить пространно, потому что только вы один в состоянии решить вопрос наилучшим для вас и для издательства образом. Но сугубо прошу не отказать!
Хлопоты о разрешении начаты были в сентябре прошлого года. К концу февраля разрешение оформлено. За это время многое изменилось, особенно по части рукописей, которые могли бы нас интересовать: писатели – народ нетерпеливый и голодный, ждать нельзя, и все распродано старым изд[атель]ствам. Таким образом дело приобретения рукописей и накопления т[ак] н[азываемого] «портфеля» – это дело сейчас становится трудным. Люди же практические, знающие книжный рынок, не только не боятся приближения летнего «мертвого» сезона, но всячески стремятся употребить его для издательской работы, говоря, что русская беллетристика «идет» теперь лучше другой литературы и не знает никакого «мертвого» сезона. (Пример – изд. «Прибой», на складах которого по беллетристике 1,5% остатков, или, как говорят книжники, «затоваривания».) Как видите, трудность дела обнаруживается с неожиданной стороны: раньше рукописей некуда было девать, а нынче их негде стало взять. И основная работа будущей редакции нашей будет состоять в борьбе за рукопись, т[ак] к[ак] ее – рукопись-то – придется почти что отбивать у конкурирующих издательств, кинувшихся за беллетристикой ввиду ее «рентабельности»! Что до денежных средств книгоиздательства, то их у него нет. И тем не менее: 1) мы не будем искать ни ссуд, ни субсидий; 2) мы не будем нуждаться в деньгах. Вот схема отношений, которые должны помочь нам осуществить эти два сакраментальные пункта. Наше изд[атель]ство заключает с «Прибоем» договор, по которому «Прибой» дает изд[атель]ству аванс под тираж такой-то книги. Изд[атель]ство оплачивает из этого аванса приобретенную рукопись и сдает выпущенную на средства «Прибоя» книгу на склад «Прибоя», который распространяет ее по соглашению с издательством. Часть тиража, таким образом, гарантирует «Прибою» получение выданного изд[атель]ству аванса и затраченных на выпуск книги денег, а другая часть тиража приносит известный доход издательству, который идет на усиление его средств. При таких условиях через какой-то промежуток времени мы накапливаем оборотные средства и можем работать вполне независимо. Чем заинтересован «Прибой»? Тем, что его типография получает «нагрузку», т[ак] к[ак] наше издательство увеличивает число выпускаемых «Прибоем» листов, и тем, что он увеличивает свои оборотные средства. При нынешних условиях это – такая выгода, что «Прибой» идет на наше предложение (на первый взгляд – бездоходное) с большой охотой. (Не могу не рассказать, а́ propos, про словечко, придуманное совсем недавно нашими издателями: «листаж». Слышали вы что-нибудь подобное? Это означает «количество листов», выпускаемых изд[атель]ством. Говорят: «а у них какой листаж?», «мы увеличили листаж в два раза». Тут издателям не дают спать лавры кинорежиссеров, давно уже употребляющих такое слово: «типаж», – «у него типаж неврастеника...»)
Хорошо было бы начать работу изд[атель]ства весною, чтобы к сезону выпустить сразу несколько книг. Но добрые люди торопят, говорят – надо выпускать скорее, теперь же, весной. Думаю, что лучше не спешить. Если нам удастся выбрать наилучшее из того, что в ближайшем будущем окажется у писателей, – мы обеспечим успех писательского дела. Но оно легко и конфузно может прогореть, если мы поведём его, сообразуясь только «с листажом»...
Весьма вероятно, что в Ленинграде удастся организовать журнал. Об этом часто говорит Сергеев (он хотел вам написать на этих днях), припоминая, что полученное когда-то разрешение издавать журнал (под редакцией вашей, Ольденбурга, Вяч. Иванова и др.) пропало всуе. Многие надеются на возможный ваш приезд в Россию на будущий год, ко дню шестидесятилетия вашего, и рассчитывают, что такой приезд ваш мог бы оказать большую услугу и радость литературе. Может быть, и правда соберетесь? Очень, очень было бы хорошо. Разрешите, к слову, поздравить вас с приближающимся днем рождения и пожелать вам всего хорошего. Я часто вспоминаю свое восторженное и глупое письмо, какое послал вам семь лет назад вскоре после знакомства с вами. Письмо было совсем гимназическое (хотя я был очень взрослым человеком), я был болен тогда и жил очень трудно, но мне очень легко и хорошо было писать вам – просто так, по-глупому, – и поздравлять вас с днем рожденья. За письмо это, если бы показать его стороннему человеку, мне было бы сейчас очень неловко. Но когда я думаю о вас, я и сейчас чувствую все то же, и вот эти мои слова, которые я пишу, – такие же наивно-неуклюжие и смешные слова. Но перед вами мне даже не стыдно, и я с непонятной радостью говорю вам это.
Не писал я вам с осени. За эти месяцы я успел очуметь от работы и безалаберной, путаной российской жизни: так, наверно, и умрешь где-нибудь на полпути, на полуслове, все будет некогда, недосуг. Тружусь над романом. Он пойдет в третьей книге «Звезды» (плохой журнал, единственный, впрочем, в Питере), которая выйдет скоро. Самое страшное: начинаю печатать его, не дописав, и работы еще очень много. Так вышло, к несчастью. От города бегу, заточаюсь, да будет он треклят... пока я не кончил писать!
У вас, наверно, давно не стало веры в меня, а я опять и опять пишу вам, что осенью хочу поехать на Запад, между прочим – на юг, в Италию. За деньгами и прочим, как будто, дело не станет: продал Собрание – четыре книги. Продал «Прибою», а нужно было бы нашему изд[атель]ству, и «Прибой» переуступил бы, вероятно, если бы не Госиздат, с которым я поссорился.
Если мои книги выйдут под маркой «Книгоизд[ательства] писателей», Гос[ударственное] изд[ательство] не спустит это ему и мне, ибо считает меня своим крепостным. А хорошо бы, лучше бы печататься в своем изд[атель]стве!
Жду вашего ответа, дорогой Алексей Максимович, и – еще раз – всего хорошего!
Любящий вас К. Федин.
Привет вам от жены.
ГОРЬКИЙ – ФЕДИНУ
(Сорренто. 16 марта 1927 г.)
Дорогой мой Федин – согласитесь, что быть редактором номинально – я не могу, а фактически редактировать – как же это возможно? Затем: примите во внимание мою загруженность работой и корреспонденцией. Вот это письмо вам – сегодня одиннадцатое. И, наконец, вот что: если б я был в Петербурге, то и тогда отказался бы от редакторского чина, ибо не чувствую себя способным на это дело, особенно трудное и глубоко серьезное в наши дни.
Не могу я и дать вашему издательству какую-либо свою книгу, ибо – связан договором с Госиздатом. Да и нет еще у меня никакой книги.
Почему бы вам не привлечь Сергеева-Ценского, если не в качестве редактора, то участником издательства, сотрудником? И – Пришвина? Это писатели более талантливые, чем я, и люди более тонкого литературного вкуса, – они оба умеют брать литератора чисто, как такового, а мне за рукописью всегда виден человек, и это мешает правильной оценке его работы. Пришвин особенно мощно растет как художник, его искусство уже почти волшебство. То же можно сказать и о Ценском.
Вы, Федин, знаете, что я не ленив, работы не бегу, но мне так сейчас много нужно свободного времени, что, право же, я отказываюсь от предложения вашего на основаниях солидных для меня. И – повторяю – отказался бы, даже будучи в Петербурге.
Не сердитесь на меня.
Крепко жму руку. С нетерпением жду вашего романа.
А. Пешков.
16.III.1927 г.
Какая интересная книга «Республика Шкид».
ФЕДИН – ГОРЬКОМУ
Саратов. 8.III.1928 г.
Дорогой Алексей Максимович,
сегодня я кончил своих «Братьев», и вот пишу вам первому об этой радости. Право, давно я не чувствовал такого счастья, и ни разу за истекшие полтора года не мог бы написать вам с таким легким сердцем. Только поэтому и не писал. Я привык обращаться к вам или с решенной или с безнадежно брошенной задачкой, как прилежный ученик – к учителю. А последнее ваше письмо (весной прошлого года, правда, – по второстепенному «деловому» поводу) немного напугало меня тем, что уж очень вы утруждаете себя ответами даже на «коротенькие» письма. Я тогда же положил не писать вам, пока не решу своей «задачки». А сегодня не могу удержаться – пишу беспредметно, ни о чем, просто вот «так»! Уж очень хочется сказать, что я рад! Радость, конечно, не от того, как я выполнил работу, а от того, что выполнил. Сейчас я вовсе не способен судить о сделанном. Однако я знаю твердо: работал я над романом, пожалуй, так же упрямо, как мой Никита над музыкой, и теперь у меня вместо сердца – дырявый мешок и вместо головы – пустое ведро. Жить же мне вкусно, как никогда!
Груздев говорил мне, что за «Братьями» по журналу вы не следили. Я рассчитываю на скорый выход отдельного издания (раньше, наверное, в Берлине) и пошлю вам книгу, как только она выйдет. Тогда буду просить вас уделить роману свободный вечер. Пожалуйста, не сочтите мою просьбу докукой.
Простите бестолковую мою неловкость: я хотел начать письмо с приветствия по поводу вашего юбилея[27]27
28 марта 1928 года Горькому исполнилось 60 лет.
[Закрыть], но непосредственность сегодняшних моих чувств оказалась сильнее моих намерений.
Настолько сильнее, что вот... я простодушно сознаюсь в этом!
Я очень хочу присоединиться к самым искренним поздравлениям, которые вы получаете теперь, дорогой Алексей Максимович. Но только один способ сделать это кажется мне сердечным: я просто еще раз благодарю вас за все, что вы сделали для моей личной судьбы и для судьбы литературной. Чувство настоящей человеческой признательности к вам и есть мой привет ко дню вашего рождения.
У меня большое желание повидать вас, Алексей Максимович. Вы изверились, конечно, в том, что я когда-нибудь выберусь за границу, и махнули на мою болтовню рукой. Но теперь у меня найдутся и деньги и другие возможности поехать. Однако здесь уверенно пишут, что весной вы собираетесь в Россию. Будьте добры написать мне, когда вы поедете и каким путем. Весною я буду в Германии. Если ваш путь лежит через Берлин, то я постараюсь встретить вас там. Впрочем, все зависит от того, когда вы поедете: возможно, что я буду еще в России.
Очень прошу сообщить мне ваш маршрут и сроки поездки.
Желаю вам всего, всего наилучшего. Как вы теперь чувствуете себя и не боитесь ли нашей капризной весны? Будьте здоровы!
Любящий вас Конст. Федин.
Адрес мой прежний: Ленинград, Литейный пр., 33, 13.
Простите за торопливость письма: уж очень я к себе не требователен сейчас!
ГОРЬКИЙ – ФЕДИНУ
(Сорренто. 21 апреля 1928 г.)
Более м[еся]ца тому назад получил ваше письмо, читал и посмеивался, чувствуя в словах и за словами вашу, очень понятную мне, радость. Это всегда хорошо – кончить какое-нибудь трудное дело, но у меня к радости примешивается еще и тревожный вопросец: а еще что ты можешь? И – можешь ли уже? Недоверчив я к себе. Этим, наверное, можно объяснить торопливость и шероховатость моего «творчества», как теперь говорят.
А «Братьев» прочитать мне, кажется, не суждено. Начал в «Звезде», но некто взял «почитать» две книжки и, разумеется, не возвратил их, а увез в Турцию. Начало мне очень понравилось строгим тоном, экономностью слов, точностью определений. Жду отдельного издания. М[ожет] б[ыть], оно уже вышло и послано мне, но – до меня не дошло. Тут со мной невесело играет почта. Вот уже более м[есяца] я не получаю из Рос[сии] ни одной газеты, ни журналов, ни книг, хотя, по письмам, знаю, что все это мне послано и посылается аккуратно. Писал в полпредство: в чем дело. «Спросим», – ответили мне. Странно. Писем получаю полсотни – в среднем – ежедневно, простых и заказных: на многих конвертах адреса пишутся только по-русски, карандашом, безграмотно, а все это – доходит. Книг, журналов, газет – ни одной!
В Россию еду около 20-го мая. Сначала – в Москву, затем – вообще. Обязательно – в Калугу[28]28
28 мая 1928 года Горький приехал в Москву. В июле – августе им была совершена поездка по Советскому Союзу: Курск, Харьков и другие города, но в Калуге он не был.
[Закрыть]. Никогда в этом городе не был, даже как будто сомневался в факте бытия его, и вдруг оказалось, что в этом городе некто Циолковский открыл «Причину Космоса». Вот вам! А недавно 15-летняя девочка известила меня: «Жить так скучно, что я почувствовала в себе литературный талант», а я почувствовал в ее сообщении что-то общее с открытием «Причины Космоса».
Вообще же наша Русь – самая веселая точка во Вселенной. «Я человек не первой молодости, но безумно люблю драмы писать», – сказал мне недавно некто. Никто в мире не скажет этакого!
До свидания! Обязательно встретимся, да?
А. Пешков.
21.IV.28. Sorrento.
ФЕДИН – ГОРЬКОМУ
Ленинград. Литейный, 33, кв. 13.
3.VI.1928
Дорогой Алексей Максимович,
поздравляю с приездом и благодарю за поклон, который привез мне от вас Груздев. Надо же случиться такой незадаче: я рассчитывал, что вы приедете в Ленинград до 15-го июня (да и все здесь ждут вас недели через полторы), а вы – как будто – не очень торопитесь и, судя по тому, что рассказывает Груздев, может быть, поедете сначала по провинции (мы ведь упрямо считаем Ленинград столицей).
Мне очень хочется увидеть вас. А тут, как на грех, именно в середине июня, я получаю заграничный паспорт, и нужно будет, не теряя времени, ехать. Ведь к поездке этой я готовился добрых пять лет.
Очень прошу вас написать мне (поскорее) – могу ли я приехать в Москву с тем, чтобы отнять у вас часок времени (если вы не соберетесь в Ленинград до 15-го). Пожалуйста!
Ваш Конст. Федин.
ФЕДИН – ГОРЬКОМУ
Ленинград. 26.X.1930
Дорогой Алексей Максимович,
просьбу, изложенную в «официальном» письме изд[атель]ства[29]29
В письме от 26 октября 1930 года Федин от имени правления «Издательства писателей в Ленинграде» просил Горького написать вступительную статью к Собранию сочинений А. А. Блока.
[Закрыть], я очень усердно поддерживаю уже от себя лично, не в ипостаси «председателя». Мне кажется, издание будет очень хорошим; нужда в нем большая, так как Блока сейчас не достать. Ваша статья необходима! Пожалуйста, не откажитесь! Груздев писал уже вам, просил о том же.
Пожалуйста!
Ваш Конст. Федин.
Я все хвораю, без конца лечусь, ничего не выходит. Однако работаю: сижу над романом, современным и страх каким трудным! Не знаю, что получится.
ГОРЬКИЙ – ФЕДИНУ
9 ноября 1930. Сорренто
Дорогой Константин Александрович!
Я уже сообщил И. А. Груздеву, что не [в] силах написать об А. А. Блоке, ибо уверен: написал бы что-нибудь грубоватое и несправедливое. Мизантропия и пессимизм Блока – не сродны мне, а ведь этих его качеств – не обойдешь, равно как и его мистику. К тому же я сейчас живу в мыслях злых и с миром не в ладу. Поэзия Блока никогда особенно сильно не увлекала меня, и мне кажется, что «Прекрасную даму» – начало всех начал – он значительно изуродовал, придав ей свойства дегенеративные, свойства немецкой дамы конца XVIII в., а она, хотя и гораздо старше, однако – вполне здоровая женщина. Вообще – у меня с Блоком «контакта» нет. Возможно, что это – мой недостаток. По этим причинам – отказываюсь писать, не сердитесь!
Прочитав «Старика» Вашего, хотел написать Вам о том, как хорошо Вы сделали эту вещь, но, будучи обременен «делами», так и не собрался написать.
Будьте здоровы! Жму руку.
А. Пешков.
9.XI.30. Sorrento.
ФЕДИН – ГОРЬКОМУ
Ленинград. 26 мая 1931 г.
Дорогой Алексей Максимович, со мной случилась беда: заболел туберкулезом. В апреле был грипп, в какой-то неподобной форме, а потом обнаружилось, что в обоих легких активно-прогрессирующий туб[еркулезный] процесс: анализ – до 50-ти палочек Коха в поле зрения; рентген устанавливает явления свежего распада в левом легком и старый процесс – в правом. На днях открылось кровохарканье. Конечно, температура (невысокая, впрочем, – 37,5, а сначала доходила до 39), пот, усталость и все прочее.
Приказано мне немедленно ложиться. Я еду в Пушкинские Горы, ложусь (климата менять сейчас нельзя).








