412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Константин Федин » Горький среди нас » Текст книги (страница 15)
Горький среди нас
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 08:18

Текст книги "Горький среди нас"


Автор книги: Константин Федин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 22 страниц)

Дорогой Алексей Максимович, здесь, в полунасмешку, зовут меня «академиком». Может быть, за то, что я не преступил заповеди: «не пожелай жены ближнего твоего...» – не только не подражал, но почти не прикоснулся к теме, с которой все мои однокашники давным-давно обвенчались, – к современности. В «Анне Тимофевне», да и во всем «Пустыре», я отгораживался от нее умышленно, ожидая «своего времени». Что из этого получилось, каков «Пустырь»? – Жду с нетерпением вашего отзыва.

С прошлого лета работаю над романом, который начну печатать не раньше осени. Речь веду о плене в Германии, о революции в уездной России, о том, что видел и что знаю. Знаю, конечно, «по-своему». Но не будьте так строги, как к моим штукатурам, которые сведущи в малярном деле: право же, Вольск (Сарат[овской] губ[ернии]) славится штукатурами-малярами! Это вовсе не пильняковские «соски́ и со́ски».

Прошу вас еще об одном. Я получил предложение от «Книгоиздательства писателей в Берлине» дать им для отдельного издания «Анну Тимофевну» и для переиздания – «Пустырь». Следует ли давать? Что за авторы участвуют в этом издательстве? Посоветуйте.

Можно ли прислать вам одну-две главы из романа до напечатания, чтобы вы просмотрели?

Лунц просил меня сказать вам, что «Вне закона» напечатано в России не будет. «Бертран» уже опубликован.

Вс. Иванов уехал в Крым, Слонимский собирается тоже на юг, Лунц получил заграничный паспорт, Никитин едет с Пильняком в Лондон, Каверин с молодой женой пропадает где-то в Псковской губернии, – все расползлись. Один я сижу смирно и грузно: ращу дочь и умиляюсь своими отеческими чувствами.

Сердечный привет вам и Владиславу Фелициановичу[11]11
  В. Ф. Ходасевичу.


[Закрыть]
.

Любящий вас Конст. Федин.


ГОРЬКИЙ – ФЕДИНУ

(Сорренто, 6 июля 1924 г.)

Дорогой Федин, я получил письмо от Слонимского, он предлагает мне написать статью о Лунце. Я уже пробовал сделать это, – но – не сумел. Не вышло. И – вижу – не выйдет. Не знаю почему. Принужден отказаться от участия в сборнике и сожалею об этом.

Я мало знал, мало наблюдал Лунца, но мне он и лично нравился – своей скромностью, серьезностью, и как на литератора я возлагал на него большие надежды. Талант чувствовался в том, как он смотрел на людей, в его хороших глазах. Какая бессмысленная смерть!

Как живете вы, что делаете? Давно уже не имею писем ни от одного из вас – впрочем, на днях писал Зильбер, но, так сказать, «деловое» письмо, не о литературных работах ваших, что меня глубоко интересует. Может быть, вы напишете, что делается вами и другими Сер[апионами], в каком вы – и др[угие] [отношении] – к «Русс[кому] современнику», кто такой Леонов, нет ли новых «начинающих» и т. д.?

Буду очень благодарен. Жму руку.

А. Пешков.

6. VII. 24


ФЕДИН – ГОРЬКОМУ

Ленинград, 16.VII.1924

Литейный, 33, кв. 13

Дорогой Алексей Максимович,

только что распечатал ваше письмо и – как всегда, когда прикасаюсь к чему-нибудь связанному с вами, – разволновался. Это очень хорошее чувство, и приходит оно очень редко. Я отодвинул в сторону свой роман, который начал угнетать меня, и бросился писать вам. Наверно, у меня сейчас смешной вид: я сижу один в пустой громадной квартире и улыбаюсь. Письмо выйдет глуповатым, но мне хочется как-нибудь передать вам мое взволнованное хорошее чувство.

Я собирался сто раз написать вам и все откладывал. Хотелось «выступить отчетно», рассказать о том, что сделал за эти годы, и «приложить документ» – книжку. Вообще – похвастаться. Ну, о себе – в конце.

Жалко, что вы не можете написать о Лунце. Мы собирались выпустить небольшой сборник статей о нем, чтобы отметить его значение для молодой – «начинающей» – русской литературы. Ваша статья предназначалась для этого сборника. Лунца никто не заменит. Не только для Серапионов. Ведь Серапионы – малая толика в новой пажити «братьев» по искусству. Все они слушали с любовью неистовые призывы Лунца к новой сюжетной новелле, к новому романтическому театру. Я прилагаю к этому письму заметку, написанную мною в тот день, когда пришло известие о смерти Лунца. В ней мне не нравится предпоследняя фраза. В тот момент, когда на нас свалилась эта смерть (странно, мы ждали ее со дня на день, но она все-таки ошеломила нас), мне казалось, что она сплотит нас. Но это случилось, может быть, на один вечер. Конечно, каждый из нас переболел по-своему утрату. Но мы связаны теперь прошлым и личной дружбой, а не той литературной порукой, которая скрепила в свое время братство. Мы не распались, потому что Серапионы существуют вне нас. Одно это имя, живущее своей жизнью, держит нас вместе, помимо нашей воли, а для некоторых и против воли. Вероятно, так когда-то некоторых писателей держало вместе имя декадентов или символистов. Ведь не случайно, что мы не сумели выпустить больше одного серапионовского альманаха, в то время как каждый из Серапионов издал по две, по три, по десяти книг. И даже смерть кого-нибудь из нас, как смерть Лунца, вырвав из жизни личного друга, вырвав брата, ничего не изменит в «литературном обществе Серапионовы братья». Это общество дифференцировалось, братья стали подрастать, приобретать привычки, оттачивать характеры. Мы часто бываем вместе, мы любим бывать вместе, но наши встречи обусловлены привычкой, дружбой, необходимостью, но не потребностью. Потребность жить и работать в братстве исчезла с условиями и романтикой голодного Петербурга.

Я говорю обо всем этом с болью, как скажут вам об этом Слонимский, Зощенко, Каверин, Тихонов, сказал бы Лунц. Для Никитина Серапионы были только трамплином. Всеволод в глубине души относился к нам не как к братьям, а как к сыновьям.

Это – не панихида. Я верю в Серапионов. Каждый из нас или все вкупе что-нибудь сделаем в литературе. Мне просто грустно, что мы... что я не могу написать вам: Серапионы крепнут с каждым часом!

Теперь по очереди обо всех.

Слонимский выпустил новую книгу – «Машина Эмери». Для него – новые темы, новый материал. Он увлекся «производством», второе лето ездит в Донецкий бассейн. На днях вернулся в Петербург, привез кучу записей, сел писать. Начал роман. Каверин пишет тоже роман, впервые делая попытку ввести в рассказ русский живой материал и почти отказываясь от схематики. Сюжет, конечно, авантюрный. Зощенко вынужден по-прежнему писать для юмористических журналов. Это ему, очевидно, вредит, он устал, износился. В книгу, которую он вскоре выпускает, войдут два новых рассказа в духе «Аполлона и Тамары» – сентиментальные и немного стилизованные. У Тихонова изумительные стихи. Работает он неустанно, добивается, отказывается, идет упрямо и стремительно, как конь. Пастернак, Маяковский уже позади. Он теперь один, на воле, веселый и крепкий. Почитали бы вы в наших журналах, – какое множество появилось «подтихоновцев», – везде и всюду «Баллады». А Тихонов давно уже бросил все эти песни про гвозди, пакеты и отпускных солдат и живет «на доходы» с популярнейших своих прекрасных поэм, над которыми тоже смеется. Жалко, что вы, кажется, не знали Тихонова. Удивительный человек. Всеволод написал еще роман «Северосталь». Судьба этого произведения горька: он переделывал его раза три, а от него требуют новых и новых поправок. К сожалению, никто из нас не читал этого романа. Всеволод живет большей частью в Москве, наезжает сюда редко, летом катается по югу. Говорят, что он написал очень хорошую повесть о похождениях портного – в необычном для него стиле и духе. О Никитине мне лень говорить. Разве что – недавно у него родился сын. Впрочем, еще: он выпустил книжку под названием «Сейчас на Западе», где с легкостью необычайной рассказывает об англичанах, немцах и бельгийцах, которых он видел из окна вагона и гостиницы в прошлогоднюю свою поездку. Книжка может поспорить разве только с «Английскими рассказами» Пильняка, который тоже съездил в Англию и «изучил» в корень всю западноевропейскую цивилизацию...

К «Рус[скому] совр[еменнику]» Серапионы относятся сдержанно. Он не то чтобы академичен, а как-то сух, строг и в то же время неровен. Есть много наивностей. В отделе критики самые живые люди засыхают, потому что чувствуют накрахмаленное окружение. Пока еще есть надежда на то, что журнал выровняется. Однако... какие же мы «современники» Козьмы Пруткова, Щедрина и даже Андреева? Я дал рассказ «Тишина» для одного из ближайших номеров; пойдет, вероятно, в № 3. Это – единственный рассказ, написанный мною во время работы над романом. Написал я его после житья в Дорогобужских дебрях, в деревне, где еще жгут лучину и верят одним колдунам. Он вышел чуточку старомодным, вроде «Сада». Я отдыхал на нем от тряски и ухабов романа, в котором еще не все отстоялось и многое не отстоится вообще.

Этот роман занимает меня целиком вот уже почти два года. Сейчас я оканчиваю его, в августе сдаю в набор. Выйдет он осенью, сразу книгой. Кое-какие главы будут напечатаны в журналах, но целиком провести роман в журнале не удастся. Название его «Города и годы». Материал – война и – отчасти – революция. На три четверти роман германский: действие развивается в немецком городишке, на фоне обывательского «тыла». Я до такой степени влез в Германию, что сплошь и рядом не пишу, а «перевожу» с немецкого, думаю по-немецки и чувствую. Когда перехожу на русскую землю, к русским людям, к русской речи – испытываю непреоборимые трудности: чужой материал! Я попробовал в этом романе сдвинуть пласты общественного материала механикой авантюрно-романтического сюжета. Но я – не Каверин, не часовщик и не математик, и – вероятно – расчеты мои очень часто неверны: то чересчур много общественности и мало авантюры, то наоборот. Композиция – самая трудная на свете вещь. На первый взгляд в большом романе («Города и годы» будут по объему листов 17) легко спрятать концы в воду, а на деле, наверно, всякая лишняя косточка торчит и выпирает корявой стрехой.

Как только выйдет книжка, пошлю вам, дорогой Алексей Максимович, и буду просить о подробном сужденье – оно мне очень дорого.

Леонов – москвич. Я не знаю его. Всеволод говорил, что он – славный парень. Вышло три его книжки: «Петушихинский пролом», «Туатамур» и «Деревянная королева». Первая сказ. Вторая повесть о Чингис-хане, сделана очень хорошо: рассказ о России, какой ее нашел азиатский победитель, – его словами, сквозь его глаза. Третья – в духе Гофмана, но слабо. Знаю еще о Леонове, что он– зять Сабашникова и что – поэтому – все его книжечки роскошно изданы. Повесть, которая печатается в «Рус[ском] совр[еменнике]», – стилизация мало известной книжечки «Автобиография и стихотворения купца-самоучки М. А. Поликарпова». Я сравнивал «Записки Ковякина» с этой книжечкой. Поликарпов, конечно, разительнее.

В Москве шумит последнее время Бабель. Этот человек пробыл долгое время в коннице, а вернувшись, высыпал целый сундук рукописей и затопил ими московские редакции. От него все в восторге. Кажется, должен быть обижен Зощенко, т[ак] к[ак] Бабель разжижил его и в сказ Синебрюхова ввел одессизмы.

Вот – все, что мне пришло на ум сейчас, под впечатлением от вашего письма. Может быть, что-нибудь и пропустил.

Простите ради бога, что намазал в письме и начеркал. Желаю вам здоровья. Как вы чувствуете себя сейчас, на юге?

Любящий вас Конст. Федин.

У меня хорошая дочь – Нинка – ей скоро два года. Это – самое главное в моей личной жизни. Ну, конечно, еще роман...


ГОРЬКИЙ – ФЕДИНУ

(Сорренто, 28 июля 1924 г.)

К. Федину

Дорогой Федин, спасибо вам за интересное письмо, тоже очень взволновавшее меня и тоном его, и содержанием. «Я говорю об этом с болью», – пишете вы, изображая процесс «оттачивания» характеров в среде Серап[ионовых] братьев. Я прочитал эти слова с радостью, она будет, конечно, понята вами, если я скажу, что процесс «оттачивания» характеров есть процесс роста индивидуальностей, с чем и вы, наверное, согласитесь. Это – положительное явление социальной жизни. Величайшие эпохи возбуждения духа творились, творятся и долго еще будут зависеть от духовной энергии индивидуумов. Итальянское – сиречь общеевропейское – «возрождение» было торжеством индивидуализма. Вам, может быть, покажется парадоксальным взгляд на современную русскую действительность тоже как на возрождение индивидуализма? Но я думаю, что это именно так: в России рождается большой человек, и отсюда ее муки, ее судороги.

Мне кажется, что он везде зачат, этот большой человек. Разумеется, люди типа Махатма Ганди еще не то, что надо, и я уверен, что Россия ближе других стран к созданию больших людей. Это отнюдь не мешает коммунизму и социализму, а они, в свою очередь, не в силах помешать этому, ибо – тут процесс стихийный, тут как бы совершается создание нового атома, дабы он организовал некое новое психическое существо.

Те стихи Тихонова, которые мне удалось прочитать, рисуют передо мною автора человеком исключительно талантливым, хотя он и пишет иногда плохо, пример – поэма об индийском мальчике. Есть у Тих[онова] изданные стихи? Не пришлет ли он мне? Спросите.

О том, что вы затеяли роман, мне писал Каверин, писал Лунц. Очень жду: что вы сделаете? И очень уверен, это это будет серьезная, внутренно большая вещь.

По вашему письму видно, что вы становитесь «одержимым», обреченным литератором. Чувствуется это и в письмах Слонимского, Каверина. Кстати: его «Бочка» вещь совершенно несделанная. Он взвешивает свою фантазию в воздухе, и она у него как пылинка в луче солнца, – радужно, а – что это такое? Не поймешь и не волнует. А если не волнует, значит не совершенно, не поэзия, не красиво и еще сто не.

И не верьте, когда говорят, что будто бы Европа отчего-то и как-то погибает. Здесь идет процесс быстрого отмирания всего, что больше не нужно. А Европа остается – в целом – большим, зорким, умным человеком, который и хочет, и будет жить. То, о чем пишут газеты, только возня политических кашеваров, нечто инертное и автоматическое. А то, о чем они не пишут, – «быт» – являет собою картину удивительного напряжения чувств и мыслей. Говоря «быт» – я говорю именно о комплексе чувств и мыслей, о ненависти и жалости к людям, о чувстве недоумения перед жизнью, о том, что испытывает здоровый человек, пережив кошмар.

Для современности характерен Толлер, который пишет комедию, сидя в тюрьме, и, считаясь коммунистом, нежно любит людей, Шервуд Андерсон, неожиданное явление американской литературы, невозможное десять лет тому назад, старик Гамсун, с его последними книгами, фантастический Пиранделло и тот же Тихонов, у которого есть какая-то удивительная черта: он живет бегом и прыгает через все, что ему внутренно мешает.

Леонова я читал две вещи: Ковякина и «Конец лишнего человека». Ковякин – это все еще «Уездное» и «Городок Окуров», «Конец» – это очень Достоевский. Написал, чтоб мне прислали его книги.

В «Отчете Акад[емии] наук» вы найдете хвалу и благодарность некоим Элькину и Смотрицкой, они собрали 79 ящиков различных предметов культа и быта островов Меланезии. Я знаю этих людей: он – рабочий, металлист, она – учительница. Бежали от Колчака и четыре года путешествовали, живя – она уроками языков, он – сваривал металлы, а попутно собрали изумительно полную – по словам Академии – коллекцию.

Вот – люди наших дней. Они живут в горах Атласа, в древней Нумидии, в Бразилии и Патагонии, могут жить на луне. Я читаю их письма, вижу, на фотографиях, их донские, кубанские, нижегородские рожи и, знаете, радуюсь. Удивительный народ. Всё поглощающий народ. Толк – будет. Так или иначе, а – будет толк!

Еще раз – спасибо за письмо. Очень, очень желаю вам успеха в работе, и здоровья, и маленьких радостей, необходимых всякому человеку, хорошему же – особенно.

Дочь поцелуйте. Я не знаю вашу жену?

Будьте здоровы. И всего доброго.

А. Пешков.

28. VII. 24. Sorrento

ФЕДИН – ГОРЬКОМУ

Ленинград, 7.XII.1924

Литейный, 33, кв. 13

Дорогой Алексей Максимович, на этих днях я послал вам только что вышедший роман свой «Города и годы». Я сделал это с особой радостью и с особым нетерпением ожидаю от вас отзыва. В сущности, этот роман – все, что я мог сказать об изумительной полосе своей жизни и жизни двух народов, с которыми связана моя судьба. Я припоминаю, как вы однажды сказали о пороке русских литературных произведений: во всех них отсутствует герой. Традиция оказалась сильнее меня, и, как ни героична эпоха, о которой я писал, герой мой прочно удержал наследие своих литературных предков. Но я не ставил себе задачей героизировать лица своей повести, а только хотел показать характер эпохи и стремился сделать это правдиво.

В писательском отношении книга моя – отчет в работе за три последних года. Вот почему я не писал вам о множестве своих литературных волнений, хотя писать хотелось. Я не уверен, что, написав роман, я вышел победителем, хотя бы из части тех сражений, которые приходится вести с вопросом «как писать». Трудности – вновь и вновь – нагромождаются вокруг меня, я ни минуты не знаю покоя, и – может быть, поэтому – мне хочется писать теперь больше, чем когда-нибудь раньше. Ваши слова о том, что я становлюсь «одержимым, обреченным» литератором (вместе с другими Серапионами), я почувствовал как укор. В них большая доля правды, горькой для меня. Я объясняю это тем, что был слишком упрям в стремлении своем стать «литератором», и теперь, когда добился возможности стать им, упиваюсь литературным ядом. Но это – только объяснение. Я вижу, что жизнь, проходившая прежде через меня, понемногу пошла сбоку от меня. Я помню, как вы, в каждую встречу со мной, поражали меня вашим даром видеть всю жизнь в целом. И я восхищался вашим вкусом ко всему, из чего сложена жизнь. Письмо ваше меня поразило именно этой неумирающей вашей жаждой все знать. Где-то далеко от России вы слушаете и слышите ее так, как будто бы ни на час не покидали ее. Так здесь, в Питере, вы стягивали у себя на Кронверкском бесчисленные нити со всех концов Сибири, Севера и Юга. Я уверен, что вам пришелся бы по душе Н. Тихонов – действительно, самый мощный поэт наших дней. (Мы недавно слушали его новую поэму о Кавказе «Дорога» – и сходим сейчас от нее с ума.) Он, вероятно, никогда не станет только «литератором», да и сейчас – «литератор» меньше нас всех.

За ваше письмо горячо благодарю вас, дорогой Алексей Максимович. Оно пришло в то время, когда я кончал, роман, и – правда – я обязан ему бесконечно многим, как вам вообще. Я не ответил на него тогда же только потому, что не мог ни о чем говорить, кроме как о своей работе. Думал, что исцелюсь, – «изгоню беса», да, видно, ошибся, пишу все о том же, простите... Рассчитывал написать потом с Кавказа, где отдыхал месяца полтора. Но Кавказ обленил меня и развратил до крайности. Я не ожидал ни такой пышности, ни такого безделья. Это не страна, а какая-то пастила, и люди там, как карамель. И – конечно – это не Россия! Мы там даже не гости, а так, какие-то пассажиры: дышим, пока нас не стряхнул под откос возница. Я жил некоторое время в Гудаутах, где к моему дому в сумерки подбирались стаями шакалы и выли всю ночь напролет. Бродил по реке Келасури (под Сухумом) и был в гостях у честных абхазских разбойников, которые платят налоги на украденные табуны скота. Бывал дважды на Нов[ом] Афоне, где теперь «совхоз» и несколько престарелых монахов в качестве привратников и «спецов» по виноделию, маслинному хозяйству и пр. Остальная братия рассеялась по свету, не пожелав снять рясу, ловит кефаль, торгует на майдане в Тифлисе и просит Христа ради в Туапсе. Живут. Жил я в Тифлисе, Сухуме, Батуме. Юг был для меня неожиданностью, которая потрясла воображение. Но, проснувшись однажды в вагоне, где-то в Орловской губернии (незадолго перед тем я купался в море) и увидев простую, как блюдо, землю, в снегу, под сереньким небом, и черную цепочку подвод, дергавшуюся по первопутку куда-то в даль от поезда, – увидев это, я внезапно ощутил такую радость, что чуть не заплакал. И потом выскакивал, раздевшись, на каждую станцию, чтобы постукать каблуками по замерзшей слегка земле платформы и вдохнуть крепкий душок молодого снежка. Как хорошо побывать в чужой стране, когда есть своя!

После этой поездки мне стало веселей житься. Но было бы еще лучше, если бы мне удалось совершить какое-нибудь дальнее плавание. И тут мне приходит на ум, что вы могли бы помочь мне выбраться в Италию. Дело в том, что в мае будущего года во Флоренции состоится вторая международная книжная выставка, в которой примет участие и Гос[ударственное] изд[атель]ство, в лице Ионова. Ионов теперь заведует всем Г[осударственным] изд[атель]ством (Моск[ва] влилась в Петербург). Может быть, вам возможно будет замолвить слово Ионову о том, чтобы он командировал меня во Флоренцию для устройства отдела прозы, поэзии и истор[ии] литературы в русском павильоне? Эта мысль, впрочем, пришла мне в голову только сейчас, за письмом, и я не знаю, стоящая она или нет. Прошу вас, дорогой Алексей Максимович, не отзываться на нее вовсе, если это почему-нибудь неудобно. За границу рано или поздно я выберусь.

Шлю вам самый искренний привет, желаю здоровья. Здесь было много противоречивых сведений о вашей болезни. Что с вами? – Жена кланяется вам. Вы можете помнить ее: она служила у Гржебина – Дора Сергеевна Александер, – трещала на ундервуде. Она передала вам мои рукописи, после чего вы и узнали обо мне.

Еще раз – всего доброго вам, главное – здоровья.

Ваш Конст. Федин.


ГОРЬКИЙ – ФЕДИНУ

(Сорренто, 13 декабря 1924 г.)

К. Федину

Дорогой сотоварищ, получил «Города и годы», благодарю вас! Книгу прочитал сразу, «в один присест», затем, с удовольствием, прочитал сегодня еще раз. Интересная книга и сделана интересно, местами очень чутким художником, но иногда задумываешься: не соблазняет ли вас Эренбург, этот нигилист на все руки и во сто лошадиных сил. Это – там, где вы, подчеркивая немецко-мещанскую тупость и фетишизм «дисциплины», прибегаете к плакатам, но не там, где у вас моют улицу. Улицу моют превосходно. Вам, художнику, мешают – на мой взгляд – иронические отступления; ценности их я не отрицаю, но – против излишества.

Очень хороша фигура Лепендина, а его песенка – превосходна! Так же хороши Покисен и Голосов. В общем – удачная книга, и я вас от всей души поздравляю!

Но позвольте указать на некоторые неточности языка, например: стр. 13 «треснутый» лист железа, 71-я «не похитимый патент», 309 «колче холод» —это все сомнительно, 326 «визжал, как зарезанный» – визжать зарезанному не полагается, недорезанному – да!

От этих шатких словечек лучше избавиться.

В «Анне Тимофевне» у вас: «жутко ей от носящейся в снежных саванах головы вихрастой» – здесь двусмысленность, спутаны глаголы носиться и относиться.

Есть у вас и такая фраза, в точках:

В «умятый снег вросли тупоносые, круглые валенки, – неподвижны парни, молчаливы».

От этих неуклюжестей в новой книге вы избавились, язык ее богаче, красивей и точнее и вообще она звучит более «культурно», чем множество других современных книг, более «европейски».

С печалью вижу, как мало обращает внимания молодежь на язык, стремясь не к пластичности фразы, а к фигурности ее, редко удивляя и почти никогда не убеждая.

Очень подкупает в вашу пользу серьезность намерений ваших и мужественное отношение к фактам. И очень я рад за вас.

Будьте здоровы, пишите больше.

Крепко жму руку.

А. Пешков.

13. XII. 24

P. S. Мордва хороша. Шенау – тоже. Откуда вы знаете мордву?.


ГОРЬКИЙ – ФЕДИНУ

(Сорренто) 20.XII.24

Дорогой дружище, три, четыре дня тому назад я послал вам письмо по адресу Госиздата, заказным. Сейчас получил ваше.

Меня искренне радуют ваши слова: «хочу писать теперь больше, чем когда-нибудь ранее». Это – очень хорошо! В моих словах, что вы становитесь «одержимым, обреченным» литератором, – не было скрытого укора, вы ошибаетесь. Одержимость, обреченность – неизбежна, необходима для человека, который всем существом своим любит дело и предан ему. Именно вот эта «одержимость» и создает таких монолитных людей, как Пушкин, Достоевский, Шелли и Лермонтов, Ленин и Гарибальди и т. д. Нужно только различать два вида «одержимости»: внешнюю, от разума, ту, которая руководит, напр[имер], Замятиным, когда он пишет рассказы по Эйнштейну, Пильняком – нигилистом, когда он, взбалтывая лексикон Белого, обнаруживает полное равнодушие к ценнейшему, живому материалу искусства – к Человеку.

Вы говорите: вас мучает вопрос «как писать?». 25 лет наблюдаю я, как этот вопрос мучает людей и как он – в большинстве случаев – искажает их. Да, да, это серьезный вопрос, я тоже мучился, мучаюсь и буду мучиться им до конца дней. Но для меня вопрос этот формулируется так: как надо писать, чтоб человек, каков бы он ни был, вставал со страниц рассказа о нем с тою силой физической ощутимости его бытия, с тою убедительностью его полуфантастической реальности, с какою вижу и ощущаю его? Вот в чем дело для меня, вот в чем тайна дела. Черт побери все пороки человека вместе с его добродетелями, – не этим он значителен и дорог мне, – дорог он своей волей к жизни, своим чудовищным упрямством быть чем-то больше себя самого, вырваться из петель – тугой сети исторического прошлого, подскочить выше своей головы, выдраться из хитростей разума, который, стремясь якобы к полной гармонии, в сущности-то стремится к созданию спокойной клетки для человека.

Подлинную историю человека пишет не историк, а художник. Ни Соловьев, ни Момзен не могут написать д-ра Фауста, Дон-Кихота, Ивана Карамазова, Платона Каратаева, а именно эти люди – суть люди, творящие материал для Нибуров и Ключевских. Петр Великий – это Федор Достоевский, работавший не пером, а топором и дубиной.

Дело – не в словах, не в том, как поставить их, чтобы они звучали музыкально и гипнотически убеждали людей – в чем? Гениальные писатели почти все плохие стилисты, неважные архитекторы, а человек у них всегда пластичен до физической ощутимости. Лишь немногие из них соединяли искусство слова с поражающей убедительностью пластики, напр[имер] Флобер.

«Как писать?» Мне кажется, что вы близки к решению этого вопроса для себя. Внимательный читатель, я ваших людей ощущаю даже тогда, когда они мне чужды, напр[имер] – немец художник. Значит ли вышесказанное, что я отстаиваю приоритет «психологического» романа? Нет, не значит. Школы, тенденции литературы для меня значения не имеют и поучительны лишь внешне, поскольку они являются одним из признаков стремления человека делать свое дело как можно лучше, выражением его бесчисленных усилий найти в себе суть самого себя, коренное свое, человеческое.

«Вертер» – интересно, Новалис написал очень хороший роман, но согласитесь, что «Записки из подполья» или «Очарованный странник» показывают нам людей более значительных вовсе не потому только, что они – наши, русские, а потому, что они – больше люди.

Человек – существо физиологически реальное, психологически – фантастическое. Таков – Лепендин, вы это знаете? У Бабеля – все герои фантасты, может быть, это именно и делает их столь неотразимо живыми. Но разумеется, у Бабеля и обстановка фантастическая.

Мне кажется, Федин, что вы мало верите в свои силы. Самоуверенность – плохая штука, особенно для художника, но все-таки вам, думаю я, нужно прибавить веры в себя. Она явилась бы сама собою, если бы вы задумались немножко, в какой мере важно и нужно то, что вы делаете. А ведь вы творите священное писание о человеке – ни боле, ни менее. Вы будете писать, и вы должны писать хорошо.

Недавно прочитал книжку Чадаева «В гуще обыденного». Это – не искусство, а газетные заметки, но – какой огромный материал к познанию современности дает эта печальная книга!

Ваше желание посмотреть Италию очень понятно мне и очень полезно было бы для вас.

Пишу Ионову.

Дору Сергеевну – хорошо помню. Бывало – очень беспокоил ее различными просьбами, и она всегда любезно исполняла их. Привет ей.

Что это за книга Пантелеймона Романова «Русь»?

Не слышали ли имя Роман Кумов? Где он? Он выпустил небольшую книжку рассказов и написал пьесу «Конец рода Коростомысловых», еще до войны. Интересный.

Что Тихонов, не прислал бы мне свои книжки? Стихи его прекрасны.

Что делают Слонимский, Зощенко, Зильбер?

Не лень – напишите!

Всего доброго, жму руку.

Еще раз – спасибо за книгу, за внимание

А. Пешков.

«Русск[ий] совр[еменник]», 4-я – не вышел?

Что со мной? Прихварываю.

Измотался. Ведь уже 55 лет.


ФЕДИН – ГОРЬКОМУ

Ленинград, 28.XII. 1924

Литейный, 33, кв. 13

Душевное спасибо за письмо, дорогой Алексей Максимович! Это – самая большая и самая желанная награда за мой труд. И – право – мне теперь почти безразлично, «как слово наше отзовется» здесь, в среде, едва ли не разучившейся отзываться. Ваш отклик на книгу углубляет для меня смысл моей работы – от всего сердца благодарю вас!

Я заметил странную вещь. Те части романа, которые представляют собою чистый вымысел, производят большее впечатление на читателя. Основанные на опыте, наблюдениях, на знании, иногда – просто факты редко порождают несогласие или возражения, но почти всегда остаются незамеченными. Мне и раньше доводилось наблюдать это любопытное явление, даже читать о нем, но только теперь оно мне кажется чем-то закономерным: так часто его подтверждают разговоры о моей книге. Лепендин – вымысел от начала до конца. Тоже Шенау, тоже мордва, Покисен и пр. Мари ближе к действительности, Андрей, может быть, чересчур к ней близок. Я очень нерешительно писал о мордве: я не знаю ее. В детстве я слышал от матери рассказы о мордве Наровчатского уезда; как-то раз, в Хвалынском уезде, я повстречал мордвинов-рекрутов, которых отправляли на барже в губернию. Это все. Остальное – из книг. Очевидно, можно отталкиваться от ничтожного «знания», вверяясь воображению, и часто глубокое знание только мешает художественной правде. Так ли это?

«Иронические отступления» не в моей природе. Я прибегал к ним в надежде умалить таким путем мрачную безнадежность самого предмета повествования, не допускающего, в сущности, иронического отношения. Ведь моя тема – ужас. Но мыслимо ли на протяжении сотен страниц говорить об ужасе в неизменно трагическом тоне? Честное слово, меня не смущали при этом лавры Эренбурга! Они не смущают меня вообще (...) Вероятно, из боязни сделать книгу однообразной, скучной, неодолимой для читателя, я увлекся контрастными приемами. Отсюда – плакат, не всегда нужный и не оправданный общим строем произведения.

Я принимаю ваши указания на неточности языка. Я бесконечно благодарен вам за них и только сожалею, что вы поскупились на замечания: для меня особенно дорого считать вас своим учителем, Алексей Максимович, – про себя я горжусь этим. Я чувствую, что еще не исцелился от манерности в языке, еще барахтаюсь в этих литературных пеленках. Выпутаться из них – в этом и заключается моя постоянная работа. Я всегда считал язык самым трудным делом в писательской работе, и меня гнетет сознание, что словарь мой убог. «Найти слово» – вот что всегда мучит меня, вот что тормозит на каждой строчке. Я рад, что вторая моя книга с языковой стороны благополучнее первой.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю