355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Клаус Хоффер » У бирешей » Текст книги (страница 9)
У бирешей
  • Текст добавлен: 6 июня 2021, 20:33

Текст книги "У бирешей"


Автор книги: Клаус Хоффер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 16 страниц)

Продолжая беззвучно насвистывать мелодию песни (как часто делают шахматисты), он принялся втыкать фигуры в маленькие круглые дырки, по-видимому, выстраивая на доске какую-то комбинацию. Наконец нужный ему порядок был построен. Задача выглядела смехотворно легкой. Черные, которым предстояло ходить, были в слабой позиции; сделав за них ход, он еще ухудшил их положение, бессмысленно открыв коня; теперь играющий белыми мог безнаказанно его взять. Не обращая на меня внимания, Люмьер играл свою партию, и быстрота ходов доказывала, что он играл ее сотни раз.

«Цердахель уверяет, будто это я изобрел шахматную игру, – бросил он мимоходом, беря черного коня. – Слишком много чести! – черные вынуждены были пойти на размен слона. – Я самую малость способствовал распространению игры среди бирешей… – он сделал рукой отстраняющий жест, не отрывая взгляда от доски. – Но шахмат я не изобретал. Белые выиграли», – прервал он сам себя. Затем немного приподнялся со стула, чтобы сложить в карман оставшиеся фигуры, и посмотрел на меня. «Да я в них больше и не играю, – прибавил он, – играю только в шашки». Он смущенно усмехнулся, будто устыдившись неловкой шутки, сложил доску и покачал ее на ладони.

«Шахматы были изобретены не мною, – продолжал он, – а одним индийским торговцем слоновой костью более четырех тысяч лет назад. С Индийского полуострова они были завезены к персам, которые добились в этом искусстве успехов, в некотором смысле до сих пор никем не превзойденных. Хотя следует заметить, что персы, к сожалению, отклонились от первоначальной игры, которая принята и здесь, у нас. Вы вряд ли настолько хорошо ориентируетесь в этой области, но смею вас уверить, что индийская разновидность игры в шахматы и интереснее, и справедливее. Я всегда говорил, что игра в персидские шахматы, возможно, пикантнее, но, играя в них, чувствуешь себя более одиноким. Ну, да не важно. Индийские и персидские правила в основном совпадают: пешки всегда передвигаются по прямой, на следующее поле, а при первом ходе имеют право продвинуться на два поля; ладьи ходят по прямой, через любое количество незанятых полей, а офицеры – по диагоналям своего цвета, тем временем как кони перепрыгивают на два поля вперед, назад, вправо или влево и на одно поле в сторону, попадая на поле противоположного цвета. Что же касается короля, то от его сохранности зависит исход игры: если он больше не может сдвинуться с места, – Люмьер резко вытолкнул из себя эти слова, словно гневался на то, что вынужден объяснять мне правила игры, тем временем как где-то в другом месте, глядишь, угодил в опасное положение его король, – тогда ему “мат”, или он “meth”, то есть мертв! Король, значит, при каждом ходе перемещается на одно из окружающих полей. Кроме того, в привычной сегодня разновидности игры имеется королева, которая способна передвигаться и как офицер, и как ладья. В наших, настоящих индийских, шахматах ее нет. Поэтому у нас никто и не может обменять свою пешку на ферзя. Мы тут, в конце концов, не на базаре! – воскликнул крестный. – Неужели вы не понимаете? – раздосадованно спросил он. – “Истина дорого стоит”, – так у нас здесь говорится. А если вам нужна жевательная резинка, спросите у еврея напротив, он занимается меновой торговлей!»

Люмьер опять прервался. Говоря о шахматах, он вошел в раж. Забыто было поручение, которое привело его сюда, забыта помощь в реинтеграции. Сейчас для него существовали только шахматы. Но чего он хотел от меня? Какое мне было дело до шахмат? Я откинулся на спину и стал смотреть в потолок.

«Будь всё как говорит Цердахель, – снова заговорил он, – тогда я, наверное, оказался бы изобретателем шахмат. Если бы все было по его воле, тогда бы и вы, пожалуй, назывались бы “Вопит-из-огня”! Бредни. Ничто не повторяется, ничто не изобретается. “Долго катилось колесо, – обычно говорят у нас, – прежде чем наткнулось на человека”. Разве это недостаточно ясно? Разве одной этой фразой не все сказано? Представьте себе!» – Люмьер со своего стула наклонился ко мне так, что чуть не потерял равновесие. Он обеими руками оперся о край моей кровати. «Цердахель ведь придерживается мнения, будто мы рождаемся заново. Вы и я, утверждает он, все мы – повторения, ошибки творения, увековеченные в новых рождениях. “Этой модели, – шутит он, когда кто-нибудь умирает, – больше, увы, нет в наличии”. Или, например: “‘Пройдет-через-два-окна’? На сегодняшний момент отсутствует, зато у нас есть ‘Смеется-без-смысла’. Вас это устроит?” – так он беседует.

Забавно, не правда ли? Но, в сущности говоря, не слишком умно».

Люмьер вдруг снова сменил тему. «Смеется без смысла! – произнес он, вскинув голову и доставая новую сигарету. – Вся наша жизнь – сплошной бессмысленный смех!»

Он продолжал говорить с сигаретой во рту, целиком уйдя в себя, затем рывком поднялся, подошел к окну и некоторое время стоял там, глядя в маленький сад перед домом, где громко шумели на ветру деревья. «Похоже, будет дождь!» – сказал он, указывая сигаретой на небо.

Завитки дыма струились между его пальцев и таяли в воздухе. Маленькая горбатая яблоня, на которой тетушка развешивала выстиранные простыни и полотенца, служившие мне компрессами, содрогалась под резкими порывами ветра; казалось, кто-то хватает ее за крону, как за косу, и немилосердно трясет. Листья трепыхались, выставляя наружу свою белесую изнанку. Птицы шарахались с ветвей, будто их подбрасывали невидимые пружины. Вся яблоня качалась как маятник, и за молчаливой фигурой крестного, стоявшего так, что при взгляде с моей кровати его тело практически совмещалось со стволом дерева, я видел ходящие ходуном сучья. Это качание напомнило мне о том, как однажды, во время летней поездки в горы, я спускался по крутому склону, всю дорогу созерцая перед собой спину.

Тот человек, друг юности моей матери, шел впереди меня, неся за спиною молочный бидон, из которого с каждым шагом раздавалось бульканье, напоминавшее смех. Мне вспомнился еще один человек – водитель, доставивший нас с матерью в Вену. Где она сейчас? Чем заняты мои сестры? Как поживает мой брат? Пока я здесь умирал, они там продолжали жить.

В моей груди вновь закипела ненависть, мне было противно все, в особенности Люмьер, который спокойно покуривал у окна, повернувшись ко мне спиной. Совсем как тот тип во время спуска в горах: он тогда на ходу, совершенно не считаясь с моим присутствием позади, вдруг вскинул руки и стал вращать ими в плечах. При этом голосом он издавал странные звуки, напоминавшие хлопанье крыльев. Он сделал несколько широких шагов, а затем издал высокий, ликующий крик, все стремительнее махая руками в воздухе. Прекратил он так же неожиданно, как начал. «Чего ты уставился?» – сердито спросил он меня. У меня слезы навернулись на глаза, но его это мало заботило. «Хватит хныкать!» – прикрикнул он и еще решительнее прибавил шагу.

Втянув голову в плечи, напуганный его окриком, я молча шел за ним следом и тихо плакал при мысли о том, что он прервал свои летательные упражнения именно потому, что вдруг вспомнил: у него за спиной находился я – сын женщины, которая его бросила, а значит, я был недостоин видеть выплеск переполнявших его чувств. Мне вдруг вспомнилось, что плечи у него еще долго вздрагивали – в такт моему всхлипыванию – и что я, шмыгая носом, думал о том, какие еще тайные силы (возможно, еще труднее сдерживаемые) могли в нем скрываться – только мне не дано было их увидеть, потому что он не желал давать им волю в моем присутствии.

Тут Люмьер – так, будто он таинственным образом состоял в союзе с тем человеком, – прервал мои воспоминания, неожиданно заговорив снова.

Предыстория изобретений

«Для Цердахеля, – начал крестный, не оборачиваясь, – загадка жизни разрешена». Он повернулся и посмотрел на меня: «Так как для него не существует смерти».

«На прошлой неделе я подслушал один его разговор, в трактире на той стороне, в Памаге; он меня не заметил. Нечасто выдается возможность так легко и просто подкараулить врага. Так зачем же ее упускать? Вот я и подслушал, хотя обычно этим не занимаюсь. То, что я услышал, и впрямь было весьма примечательно. “Когда он говорит, – утверждает Де Селби, – на меня всегда находит страх, что он меня ударит”. Толстяк прав. У Цердахеля когти – ничего себе. И говорит он так, будто бьет мотыгой! Когда я вошел в трактир, он как раз сказал: “Когда я с тобой вот так говорю (мне было ясно, – заметил крестный, – что разговаривал он с Ингой, хоть Ингу мне было не видно и вообще я думал, что тот дома), когда я сижу и говорю с тобой, я все время испытываю чувство, что по-настоящему мне следовало бы тысячу раз извиниться за то, что приходится использовать слова. Нет, серьезно. Де Селби, – продолжал еврей, – сказал мне однажды: ‘Мысли у меня в голове движутся удивительно быстро. Они напоминают горные ручьи, быстро бегущие через мой мозг, и у меня все время такое ощущение, будто стоит открыть шлюзы, ведущие ко рту, – и все хлынет к вам само собою, вода очистится от мути, и все станет совершенно ясно. Но когда я пытаюсь это сделать, оказывается, что вода во мне застыла как лед, я каждое мгновение испытываю страх, что прокушу свой собственный язык, а рот мой переполнен затхлым запахом древесного топляка!’”» «“В самом деле, изъясняться при помощи образов было бы гораздо удобнее”, – говорил Цердахель, – рассказывал крестный. – “Слова – это скверно. Рот наш безжалостен, как камнедробилка. Мне и самому, – говорил Цердахель, – порой кажется, что я задыхаюсь во время говорения, оттого что слова мои замешаны не на воздухе, а на отстоявшемся смрадном дыме, столетней вони, сгустившейся внутри меня в непроглядную тьму. Все это тоже феномен “аблакок”. Разница только в том, что окошки, отворяемые в данном случае, вместо освежающего бриза пропускают внутрь дурной запах изо рта предков, которые с любопытством заглядывают в наши дома. Мой отец однажды выразил это очень метко: ‘Известно ли тебе, – спросил он меня как-то раз, вернувшись из поездки; он тогда привез мне в подарок книгу, – отчего бирешек так мало читают? Оттого, что даже истина воняет чесноком!’ Это верно. Тем же запахом была пропитана сама его фраза. Ну, это не существенно. Важен основной смысл его слов: ‘Что может язык сказать человекам, предки влагали в него век за веком’ – гласит одна старинная пословица. Опыт первобытного прошлого, знания, коренящиеся в нашей дочеловеческой предыстории, – приходящие оттуда слова завладевают выражением наших эмоций, делают с ними все, что им угодно. Твое отвращение перед гусеницей – не что иное, как живущая в тебе жадность петуха, который хочет ее склевать, а еще – это в тебе сотрясается испуганный лист, чувствующий, как гусеница его объедает. Мы вдруг падаем на ровном месте, оттого что безоблачное, чистое весеннее небо над нашими головами наполняется вдруг шелестом огромных крыл из седой предыстории, в которой все мы были маленькими пушистыми зверьками, невинно шнырявшими туда-сюда. Помнишь, что всегда говорил старик Бруно?” – спросил Цердахель. Бруно, кстати, был мне почти что дедушкой, – с гордостью заметил Люмьер. – “Он говорил, – продолжал тот: ‘Это не человек взламывает замки в потайных мастерских природы, а сама природа вовлекает человека в свои махинации, преследуя какие-то свои собственные, неведомые, сомнительные цели’”».

«Цердахель прервал свою речь, – продолжал крестный. – Он взглянул туда, где сидел Инга, но тот никакие реагировал. “‘Это не я говорю, – уверяет Де Селби, – сказал Цердахель, – это кто-то другой вздыхает, пользуясь моим голосом’. И верно: каждое отдельное слово, а вместе с ним и то положение вещей, какое им описывается!” – воскликнул еврей, – говорил Люмьер. – “Каждая мыслимая комбинация звуков и предложений уже много тысяч раз проходила через фильтры чужих мозгов, через рудники чужих сердец. С ума можно сойти! Сам себе начинаешь казаться обрывком некой бесконечной взаимосвязи! Чуть вымолвишь что-нибудь, едва-едва начнешь говорить – и тут же возникает навязчивое ощущение: будто играешь в старые детские кубики, причем самые важные части слов из набора уже куда-то затерялись, а оставшиеся кубики до того стерлись, что в пустые места между складываемыми словами можно просунуть руку. В подобные минуты так и тянет шарахнуть хорошенько по ним кулаком – и в один миг сокрушить шаткую конструкцию из кубиков, итог созидательных усилий многих часов. То же самое можно сказать и о нас самих. Как говорится, ‘всякий человек подобен живому слову, наделенному собственным смыслом’. Но ведь даже это не верно! Мы – словно мертвые слова, вырванные из живого ряда. Наши жизни – не более чем стремительно мелькающие обрывки звуков в поломавшемся мыслительном аппарате Святого Старца. Если бы Де Селби однажды действительно удалось открыть свои шлюзы, – продолжал Цердахель, – говорил Люмьер, – он был бы изумлен! Загадка, скрытая в нем? Старая шарманка истории. Но Де Селби (хоть он, как всякий разумный человек, не подвергает сомнению следующую аксиому: самые изумительные достижения нашего словесного искусства и вообще все, что когда-либо было сказано и написано и еще будет сказано и написано, – все это существовало испокон веков, при самом начале нашего злополучного рода, все давным-давно записано, сохранено и предречено в словарях и грамматиках – пускай порядок слов там другой, однако все уже предзадано) – Де Селби тем не менее упрямо настаивает на том, что сам он является чем-то принципиально иным и новым: эдакий пирожок с хрустящей корочкой, только что вынутый из печи, а в мягонькой серединке таится никому не ведомая услада. Чепуха! Внутри – просто жевательная резинка”».

«Процесс, а не круговорот!»

«“Ты знаешь, – сказал Цердахель напоследок, вставая, – продолжал крестный, – то, что мы думаем, то, что мы говорим, и то, чем мы являемся, – разве все это наши выдумки, наши открытия и изобретения? Нет, все это – заранее обусловленные бесконечные изменения в системе природы”. Тут еврей поднялся и на минуту вышел, и я уже думал, он больше не придет. Но он вскоре вернулся и сел на прежнее место, а Инга все молчал и молчал. “Наверно, хочет сначала дослушать все до конца?” – подумал я об Инге. Цердахель тем временем продолжил свою речь: “Недавно я в ‘Лондоне’ беседовал с Надь-Вагом, – сказал он. – Единорог был в отличном настроении. Он описывал мне свое недавнее столкновение с Де Селби. Дело касалось собаки. Забытая им сигара еще дымилась в пепельнице, когда он достал следующую, а я, так же бездумно, поднес ему спичку. Но позже, когда до моего сознания уже дошел этот маленький обоюдный промах памяти, а он, посреди разговора, вскочил, повернулся и принялся изображать толстяка, простирающего руки: вы, дескать, убийца! – я вдруг почувствовал, как из моей погасшей спички опять полыхнуло пламя. Этот невидимый язычок огня, – воскликнул Цердахель, – зажег во мне воспоминание – да, именно воспоминание, а не чувство! – воспоминание о том, как огонь пожрал спичку, как он перекинулся на мою ладонь, сжег мне руку, принялся пожирать мое туловище, и я, потрескивая и распевая посреди огромного костра, спекался, сжимался, превращался в крохотный, шипящий от жара комочек резины, а моя плоть, обращавшаяся в пепел, спадала с меня лоскут за лоскутом”».

«“В этот миг, – опять воскликнул Цердахель, – говорил Люмьер, – в этот миг я вдруг понял: ‘To был ты!’, то есть я сам в одной из прежних моих жизней. И если бы Надь хоть раз посмотрел на меня в ту минуту – я непременно скончался бы на месте. Что-то внутри меня готово было превратиться в нечто иное, давнее: в скорпиона, вечно извивающегося посреди пламени, в огненный куст”».

«Цердахель немного помолчал, – излагал далее крестный. – Он яростно затягивался сигаретой и бил кулаком по клубящемуся дыму, будто хотел уничтожить свое воспоминание, а мне приходилось сдерживать себя, чтобы не расхохотаться, – потому что в тот момент он выглядел как Неопалимая Купина собственной персоной. “Слава Богу, – наконец вздохнул еврей, – Надь на меня не смотрел. Хоть, впрочем, он тоже почувствовал, что происходит нечто необычное, – по крайней мере, он вдруг хлопнул в ладоши и крикнул: ‘О Господи, а я ведь забыл курам воды налить!’ Но что такое со мною происходило – этого он не понял, тут я совершенно уверен. Теперь я, понятно, могу усмехнуться, ведь все прошло, однако тогда – я это твердо знаю – ‘вода’ сказанных им слов потушила огонь внутри меня и тем самым спасла мне жизнь. За это я ему всегда буду признателен! Я ему литр поставил. Ну, да не важно.

Что я хотел сказать этой историей? Повторю еще раз: в нас живут наши прежние жизни – забытые, похороненные, но иногда нам подмигивающие. Возьми лопату, откопай их! Ах, если бы все было так просто! Только это неосуществимо. Как ты имеешь обыкновение говорить, ‘мы не живем, мы объясняем жизнь!’ Верно. Бесчисленные вопросы растений, загадки животных заполняли на протяжении прежних жизней тайники наших душ, и в конце концов все это неизбежно должно было обратиться в человеческую премудрость. Сидящие внутри нас животные задают вопросы, а мы, обретшие человеческий облик, на них отвечаем. Каменные джунгли наших шумных больших городов пробуждают в нашей груди обезьяньи заботы. Мы ищем сокровищ – и раскапываем кости, зарытые собаками, которые тоже были нашими предками. За нами лежит Египет, впереди – Земля обетованная. Справа и слева – стены разверзшегося моря. Солнце стоит неподвижно. Вчера – это сегодня. Вечность расколота трещиной. Мы – совсем как ослы в пословице, ослы, что отправились на поиски рогов, а вернулись домой без ушей!”».

Люмьер раскурил сигарету, пару раз затянулся, встал и, слегка пошатываясь, как пьяный, направился к окну. Дойдя, он остановился, опершись спиною о подоконник и морща лоб.

«Если бы там был Инга, – произнес он уверенно, нажимая на каждое слово, – он бы не допустил, чтобы подобные речи зашли так далеко. Я сказал: если бы он там был! – повторил крестный. – Только его там не было. Цердахель просто репетировал свой следующий разговор с ним. С ума сойти, да и только!»

Он опять помолчал. Затем спросил:

«Но что же вытекает из всего, о чем говорил еврей? По-видимому, то, что все мы рождаемся заново, все мы жертвы, обязанные вернуться на место своего преступления. Однако Книги учат, что такого места не существует. “На этом месте я еще ни разу не был, – гласит о том одна легенда. – Ярче Солнца сияет звезда, стоящая с ним рядом. * Обрати вспять свои стопы! Ступай прочь! Ты не тот, кем ты был”. Что же хочет сказать Цердахель, когда он, извращая Книги, настаивает на том, будто все, что мы думаем и совершаем, уже было подумано и совершено когда-то? Он полагает, что всякое деяние – это возвращение пса на свою блевотину, повторение некоего уже совершившегося деяния, которому суждено бесконечно повторяться все снова и снова. Но если так – тогда и наши Книги не могли бы являться тем, чем они являются, по мнению самого же Цердахеля, восхваляющего их как вечно новый, неиссякаемый источник познания. Нет, – уверенно произнес Люмьер. – Изобретение как повторение (а именно так желает выставить дело Цердахель) – это ложь. И она так же стара, как секта гистрионов! “Коли будете лить свечи, – предрекает одна из наших легенд, – солнце будет светить вам день и ночь”. Смысл приведенных слов – не в том, что все наши поступки тщетны. Вернее, в тексте подразумевается и это тоже. Однако в первую очередь – и, пожалуй, это имеет решающее значение – легенда обещает, что нашим делам вечно будет сиять свет Ахуры. “А коли будете ткать погребальные покровы, – сказано дальше в той легенде, – никто больше не умрет”. Вновь то же обещание! – воскликнул Люмьер. – Легенда побуждает нас к тому, чтобы мы изготовляли свечи и ткали ткани! Найти ключ к тайне этого противоречия впервые удалось Инге».

Крестный посмотрел на меня. «“Изобретения, – так начал Инга свое знаменитое объяснение, записанное им после того, как он разрешил загадку, – изобретения – это части саморегулирующегося процесса нашей истории”. Вы обратили внимание? – прервал Люмьер свою речь, обратившись ко мне. – Он сказал “процесс”, а не “круговорот”! “Каждое изобретение, каждое открытие, – говорится в его объяснении, – отменяет само себя, когда наносит непоправимый ущерб своим собственным предпосылкам”. В этом контексте он употребляет одно чрезвычайно меткое сравнение. “Дерево дает тень до тех пор, пока оно стоит, – поясняет он дальше свои выводы. – Если оно рухнет, исчезнет и тень, в которой вы сидите. А лестницу, которую вы изготовите из его древесины, вы уже не сможете приставить к его стволу”. Образ лестницы он использует еще раз, когда пишет следующее: “Польза от лестницы, по которой человек восходит к познанию, убывает по мере восхождения. Когда он добрался до верху, лестницы больше не существует”. А еще один параграф в его объяснении звучит так: “Указательная стрелка мира чуть сдвинулась. Вы изменили одну-единственную малую частицу, но вместе с нею и все остальные части, а заодно и самих себя! Всё в машине мира соприкасается со всем прочим, все колесики приходят в движение, если тронете хоть одно!” Эти предложения я отношу к лучшему из всего, что было сказано и написано нашим поколением, – сказал Люмьер. – И не удивительно! Я сам – живое их подтверждение».

В харчевне

«Послушайте, – продолжал он, отерев рот тыльной стороной ладони. – Это случилось три года назад на той стороне, в Тадтене *, в харчевне “Корова”. Штиц вместе с другими был в Варбалоге *, на кирмесе 18, а я ехал из Балы *, от одного из троюродных дядьев. Мы встретились, как договорились, у развилки дорог, там, где начинается путь к Цику. Было еще рано, и мы решили немного посидеть в харчевне. Ох уж эти мне развилки!» – с преувеличенно театральным выражением воскликнул крестный.

«Все уже хорошо выпили, когда Штиц вдруг подошел ко мне и сказал, что он был бы непрочь сыграть партию в шахматы. Был хороший, погожий ранний вечер. Мы сидели все вместе, хозяин подал нам уху из сазана. Рак попросил его принести пилу и принялся на ней играть, а его жена пела под аккомпанемент. Ах, что за голос у этой Анны! – опять воскликнул Люмьер. – Ее пение способно свести с ума. Ну, да не важно, не о том речь. Инга торчал у игрового автомата, а еврей резался в кости с Надь-Вагом и рассказывал ему историю: он, мол, однажды видел, как кто-то, сидя один за столом в трактире, бросал кости, причем умудрялся по желанию изменять выпадавшее количество очков, даже не прикасаясь к кубику. О, этот сумасшедший стук игральных костей!» – Люмьер покачал головой.

«Возможно, с него все и началось, – сказал он. – Во всяком случае, Штиц вдруг пересел к нашему столу. Ваша госпожа тетушка тоже сидела с нами и, конечно, Ослип, – ему уже в ту пору трудно было сидеть на стуле как следует. Штиц, значит, подсел к нам – сидел и молча смотрел на меня. В его взгляде было что-то неуютное, коварное, я наконец не выдержал – ведь я догадывался, чего ему от меня нужно! – и спросил: “Ты, наверное, хочешь со мной сыграть?” Он кивнул. Он уже сотню раз просил меня с ним сыграть, а я все время отказывался. Теперь я сам ему это предложил. Отчего? Не знаю. Мы выстроили свои боевые ряды, ферзей поставили рядом с доской, как у нас полагается, и через восемь ходов Троянскому коню уже пришлось хорошенько задуматься, как предотвратить грозящий мат. Ох, этот гвалт в трактире! И яркий свет! Меня все это словно оглушило, и, пока Штиц размышлял над своим ходом, я принялся с отсутствующим видом выстраивать съеденные фигуры, в порядке их старшинства и очередности выхода из игры, вокруг обеих исключенных королев. Ферзей я использовал в качестве королей… Что меня дернуло, не понимаю, – прервал крестный свой рассказ и опять покачал головой. – Так значит, взяв их за королей, я начал одновременно играть вторую партию, пользуясь вместо доски шахматным рисунком на поверхности стола. Само собой разумеется, моя позиция на импровизированной второй доске была крайне невыгодной, потому что на настоящей доске я имел большой перевес. Вы сами уже могли убедиться, ту позицию я вам показывал. Как бы то ни было, я тогда совершил три большие ошибки, – хладнокровно продолжал он. – Во-первых, шахматисту возбраняется играть с гораздо более слабым противником; во-вторых, в присутствии дам играть не принято; в-третьих – и эта ошибка, конечно, была решающей, наименее простительной, – я наделил королев тем, в чем им отказано самой их природой: дал им власть королей!»

Люмьер достал платок и высморкался. Немного помолчав, он продолжил:

«Я был занят мыслями о том, как бы мне выиграть и эту вторую партию, так сказать, вне конкуренции, не беспокоя этим Конягу. Совсем ошалев от своего плана, я продумывал следующие шесть-восемь пар ходов. Сам не свой, я двигал фигуры туда и сюда по столу; Штиц все еще размышлял. И тут для меня все вдруг ожило на обеих досках, верхней и нижней: ладьи странно виляли бедрами, пешка спустила с себя штаны, чтобы испражниться на поле, где она стояла; офицер, который давненько уже неподвижно дожидался на одном и том же месте, стянул с себя один сапог и обследовал подошву; а несколькими полями дальше один из моих коней, повернувшись задом к середине доски, общался со своим противником. Одну за другой я приподнял фигуры, тщательно осмотрел их и опять поставил на место. Теперь и другие посетители заметили, что у нас за столиком творится что-то неладное, и подошли к нам. Сидевший рядом со мной Ослип конвульсивно дергался, заламывая руки. Потом – раз! Мне почудилось, будто кто меня со спины огрел палкой, – Штиц схватил стакан, отпил глоток и, дико вращая глазами, сделал ход. Совершенно идиотский ход, которым он без всякого смысла сдал коня. Я так и подпрыгнул. До такой степени плохо Штиц все-таки не играл! Ослип, который во всем этом, понятно, ничего не смыслил, смеялся с таким видом, как будто что-то понял; тело его содрогалось, словно его тошнило, а трактирные столики вокруг меня так и вертелись – наподобие того, что только что вытворяли фигуры на доске. И я, не соображая, что делаю, отошел к окну, достал – стоя посреди харчевни! – свой член и помочился в кёпоцесе 19, – он сплюнул, выговаривая это слово. – Не смейтесь! – воскликнул крестный. – Вы не имеете никакого права смеяться! Меня до такой степени обуяла шальная мысль об игре в двойные шахматы – я весь ушел в размышления, нельзя ли и впрямь попробовать ввести ее в употребление, – а тут вдруг этот ход Штица, мгновенно спутавший все мои расчеты. Единственно разумным выглядел только один, самоочевидный ход. И вот я стоял у окна, не в состоянии воспринимать что-либо. Мой взгляд скользил по всему, ничего толком не замечая: ни брызжущей из меня струи, ни обмоченных штанин, ни всех остальных гостей, которые смеялись и подзадоривали меня выкриками, ни обоих игровых полей – двойных шахмат. Я тупо глядел прямо перед собой, в миску с опилками, и, казалось, все это видел в ней – словно пожар, который безуспешно пытался загасить лившейся из меня струей. И вдруг до моего сознания дошло, что я безнадежно проиграл партию на дополнительной доске, потому что Штиц оставил своего коня на основной доске неприкрытым и я вынужден был его взять».

Лицо крестного передернулось. Он тяжело вздохнул. Потом печально добавил:

«Я так и видел перед собой этого коня: как он встает на дыбы и падает наземь. Ладья вдруг дала трещину. Моя королева схватилась за сердце, тем временем как ее противница крутанулась вокруг себя, бесстыдно задрала платье и начала вертеть голым задом, Éducation sentimentale!20» – неожиданно произнес Люмьер по-французски.

Он опять высморкался. Затем продолжал, снова глядя мне прямо в глаза.

«Итак, я поспешил обратно к столу, чтобы предостеречь Штица, но никакие уговоры не помогали. Он, будто умудрился раньше меня разглядеть мой план, сидел себе преспокойно, скрестив руки на груди и ехидно на меня поглядывая. В полуобмороке от охватившего меня бешенства я опрокинул столик вместе с доской и фигурами и кинулся прочь. С тех пор я не прикасаюсь к шахматам, хотя у меня пальцы чешутся при одной только мысли. Однако стоит мне подумать об игре, как передо мной встает воспоминание о моем изобретении, о “взаимодополнительных шахматах”, возникает видение второй доски, все более оживляющейся по мере того, как пустеет доска основная, – а заодно и зрелище той упругой, сияющей женской задницы, что сверкнула тогда передо мной на считанные доли секунды. Потерянное и ненайденное. Троянский конь. “Удобрение для будущего года!”» – Люмьер откинулся назад и широко раскинул руки. Затем хлопнул в ладоши и опять принялся бродить по комнате.

«Вот так и получилось, что шахматы для меня больше не существуют, – сказал он, взмахом руки как бы подведя итог. – Раз навсегда – конец и обычным, и дополнительным партиям. Все в прошлом. И что же я из этого вынес? Что и у женщин имеется зад? Точно. “Он ищет нечто, что потерял в какой-то другой жизни”, – говорят гистрио-ны. А я с тех пор ищу в женских задницах то, что раньше – без всяких особых поисков – находил в шахматной игре. Женщины сводят меня с ума! Например, ваша госпожа тетушка. У меня имеется ее фото – хотите взглянуть?»

Он снова подошел к моей постели, сел на стул и доверительно склонился ко мне. Я отпрянул. Люмьер покачал головой и с разочарованным видом сильно втянул носом воздух.

«Инга, во всяком случае, – опять заговорил он совершенно серьезно, – считает, что с движением часовой стрелки продвигается дальше весь механизм мировых часов. То есть – самый малый сдвиг сдвигает с места все остальное. И это справедливо. “Повторений не бывает”, – говорит Инга. А Цердахель утверждает, что “все остается таким, как было”. Он даже написал о том одну историю. Цердахель воображает, будто и он может сочинять истории. Нет, этого он не умеет!»

Глава третья

ДВЕ ЛЕГЕНДЫ

Люмьер извлек из нагрудного кармана три листка бумаги, сложенные в несколько раз. Я развернул их. Текст на всех них был отбит на одной и той же пишущей машинке. На каждом листке карандашом крестный сделал какие-то пометки, которые я не мог разобрать, так как они были написаны готическим письмом. Под текстом, который я прочел первым, стояла подпись.

Его заголовок гласил:

Актуальность воспоминаний

«Он нажимает на рычаг, – говорилось в нем, – и с верхотуры опускаются кулисы. Шурша, подымается занавес. Актеры вытягиваются по стойке смирно. Входит певица-красавица, начинает свою чарующую песню. Все внимают ей в упоении. Сзади, из глубины сцены, вносят скованного цепями короля. Свет меркнет. Словами, исполненными тоски, умоляет прекрасная певица сохранить королю жизнь. Но, несмотря на то, жестокому властителю предстоит умереть. В зрительном зале – полная тишина. Другие кулисы медленно спускаются вниз за рядом софитов. Ангел смерти хлопает крыльями, стражники у склепа стоят вытянувшись. И это уже конец. Публика недоуменно хлопает.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю