Текст книги "У бирешей"
Автор книги: Клаус Хоффер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 16 страниц)
Только поднявшись на первую ступеньку лестницы, я разглядел, что кронштейны фонарей представляли собой человеческие руки, выкованные из черного как смоль чугуна. Руки эти являлись продолжением могучего торса, рельефно выступающего из стены. Они обхватывали шарообразные плафоны фонарей и удерживали их на такой высоте, что свет падал прямо на входные двери – широкие, образующие полукруглую арку.
Вверху, над плечами и очень короткой шеей, вместо головы было высечено в штукатурке солнечное колесо. Чтобы рассмотреть это произведение получше, я вновь отступил на несколько шагов, очертания исчезли, и мне пришлось опять подойти ближе, чтобы разобрать витиеватые подробности рельефа. Только на строго определенном расстоянии – так, словно все это было созданием близорукого, – можно было составить себе полное впечатление. Ближе – образ расплывался, и как будто какая-то неопределенная сила влекла вас к дверям, дальше – вновь все расплывалось. В правой руке я сжимал в кармане те два деревянных пальца, которые отломил с рукоятей тачки и незаметно припрятал. Пальцы с тачки, лежащие в ладони, а тут еще и руки фонарей, выступающие из стены над моей головой, – за подобным совпадением двух явлений, за связывавшим их единством, лишенным всякой логической связи, я вдруг заподозрил какую-то коварную шутку, направленную против меня, совершенно мне непонятную. Я сжал в кулаке деревяшки и, вслед за тетей, быстро вошел в дверь, оказавшись в узком, ярко освещенном коридоре, где нас встретил первый крестный со словами: «А вы, однако, не спешили!»
«Он больше не сдюжит», – сказала тетушка, рассерженная тем, что по моей вине вынуждена была оправдываться. «Ты только глянь, чем он занимается!» – прибавила она и ткнула пальцем назад, в мою сторону. Я тем временем подошел к маленькой нише и разглядывал светлое пятно на потемневшей стене. Когда-то его, вероятно, закрывало зеркало, в которое смотрелись участники бала, проверяя, хорошо ли сидит их платье. «Он как был, так и есть мечтатель!» – раздраженно сказала тетушка, взяла у меня чемодан и поставила в нишу.
Коридор, которым мы шли, описывал большую дугу; через каждые несколько метров в стену врезались мощные дверные рамы, проемы которых были либо замурованы, либо заставлены разной утварью. Как я вскоре выяснил, это были проходы к маленькой сцене, которая некогда использовалась для театральных и балетных представлений.
Самая низкая дверь в конце коридора была открыта, и мы, нагнувшись, вошли в саму бальную залу, слабо освещенную свечами, тут и там расставленными на столах. Столы – просто деревянные доски на козлах, какие летом обычно ставят в пивных на открытом воздухе, – стояли вдоль левой стены, а за ними я обнаружил рассевшиеся группами семьи шестерых крестных. Подальше, у задней стены залы, в отдалении от остальных собравшихся, я увидал тех троих парней из вокзального трактира. Казалось, будто они и не покидали своих мест на вокзале: один продолжал что-то рассказывать, а усач, напомнивший мне одного приятеля в родном городе, все так же тер рукой лицо, тем временем как служка – наполовину отвернувшись от своих соседей – смотрел куда-то в пространство, причем верхняя часть его тела то и дело сотрясалась от смеха.
Цердахель
За последним столом, слева от трех парней, я заметил пожилого крестьянина – он сидел, сдвинув на самый затылок свою шляпу, по здешней традиции украшенную коротким зеленым пером, и неподвижно уставившись в кружку с пивом, стоявшую перед ним на столе в большой луже. Очевидно, он крепко подвыпил, так как вокруг него собралась кучка детей шести-десяти лет, которые безнаказанно шарили по карманам его куртки, вытаскивая из них всякие вещи и рассовывая их по собственным кармашкам. Лишь изредка пьянчуга прерывал свое оцепенение тем, что ударял кулаком по столу. Потом выругивался, тыкал сигаретным окурком в пепельницу или осторожно приподымал один из винных бокалов и – будто следуя некоему плану – переставлял его на другое место.
Музыка и разговоры на мгновение смолкли, когда мы, в сопровождении первого крестного, вошли в залу. Ненадолго стало слышно глухое урчание, исходившее от широкой, старомодной напольной радиолы у правой стены, но вскоре его опять заглушил монотонный рокот мужских и женских голосов. Рядом с радиолой на полу стояло несколько ящиков – уже наполовину пустых – с бутылками пива и красного вина. Крестные, по-видимому, отправились с вокзала другим, более коротким путем и явились сюда гораздо раньше нас, потому что выпито было уже немало.
У стены были выстроены пустые бутылки разной формы и объема. Одна из бутылок заменяла игрушку двоим детишкам, сидевшим на полу на корточках и возившим ее туда-сюда. Детям, вероятно, тоже дали приложиться к стаканчику, потому что некоторые из них, нетвердо держась на ногах, бродили по зале или вертелись, как волчок, расставив руки в стороны, пока не закружится голова или пока они не свалятся на пол от усталости, – за этим занятием они то и дело стукались лбами и затылками о край стола или жесткую спинку стула.
Родителей, казалось, нисколько не заботило состояние детей и их игры. Если вдруг, посреди разговора, взрослых отвлекала какая-то мелюзга, попадавшаяся под руку, они, не переставая говорить, хорошенько размахивались – и раздавали оплеухи направо и налево, не разбирая правых и виноватых.
Некоторое время я стоял, наблюдая за происходящим. Памятуя тетушкины предостережения, я не решился подсесть к тем трем парням, но все-таки не хотел терять их из виду, к тому же меня занимало, что творят дети, скучившиеся вокруг пьяного до бесчувствия старика, который сидел, бессильно свесив руки и уткнувшись лбом в столешницу, – поэтому я направился к его столу и присел напротив, с угла. Больше за тем столом никто не сидел, зато вокруг соседнего было столпотворение. За ним расположились третий и пятый крестные со своими семьями.
Наблюдая за играми детей, я подвинул стул ближе к соседнему столу – мне хотелось незаметно послушать разговоры в семействах крестных. Но те разгадали мое намерение, сдвинули головы ближе и начали шушукаться. Вскоре они, похоже, пришли к соглашению: пятый крестный с торжественным видом встал, ленивым шагом проследовал к радиоле и оперся о нее рукой – так, словно собирался произнести речь. Он откашлялся, будто призывая к вниманию, но затем всего-навсего наклонился, раскрыл дверцы шкафчика и поставил новую пластинку, край которой сильно выгнулся: видимо, она полежала на солнце. Музыка звучала соответственным образом: шуршание, то усиливавшееся, то шедшее на убыль, раз за разом перекрывало звуки музыки – в основном волынок и ударных, которые снова и снова варьировали одни и те же монотонные темы шотландских военных маршей. Игла проигрывателя пританцовывала на искривленной поверхности пластинки, иногда полностью скрываясь в ее волнах, подобно крохотной лодке. Крестному такая музыка, похоже, нравилась – сначала он в такт нырянию иглы крутил ручку громкости; в результате шуршание пластинки, когда игла ныряла во впадину между волнами, становилось еще сильнее, зато, когда она взбиралась на волну, музыка становилась тише. Потом он жестом подозвал третьего крестного, который был значительно ниже ростом, оперся о его плечо и стал изображать калеку, приволакивая в такт музыке негнущуюся правую ногу, а здоровой левой припадая в колене. Третий крестный поддерживал своего напарника, обхватив его рукою за пояс, а свободной рукой он то и дело театрально хватался за нагрудный карман пиджака, извлекал оттуда большой грязный носовой платок и обтирал лоб самозванному калеке.
Все время представления пятый крестный – под смех и выкрики собравшихся – не раз поворачивался в мою сторону и делал мне какие-то знаки: он то кивал головой, будто в знак приглашения, то ехидно подмигивал, с нарочитой выразительностью зажмуриваясь и выкатывая глаза.
Первый продолжительный разговор
«Не смотрите туда! – вдруг произнес, не подымая головы, пьянчуга, за стол к которому я подсел. – Если вы не будете смотреть, он, пожалуй, уймется». – «Зачем он это делает?» – спросил я в замешательстве, тяжело дыша от волнения. «Это мой племянник, Вороватый – тут у всех говорящие имена!» – добавил он в пояснение, а вместо ответа на мой вопрос только махнул рукой. «Вороватый – третий крестный. А меня зовут Цердахель, то есть Заика: когда-то раньше я заикался. И все-таки это имя неправильное. Ну, да какая разница. Это прозвища, не настоящие имена. Когда кто-нибудь из бирешей наносит свой первый визит (при посвящении в крестные), он получает себе имя от остальных крестных. Впрочем, то, что вы здесь видите, – сказал он, обводя рукой все, что творилось кругом, – у нас зовется “наносить визит”. Вороватый получил свое имя, когда впервые пошел с другими в гости к Раку. Венгерское имя, происходит от славянского, ну, те раки, что живут в реке. У нас, у бирешей, это имя имеет другое значение: “обратный приговор”. Постараюсь вам объяснить. Возможно, вам уже доводилось слышать о гистрионах *. В наших краях эта секта все еще обладает большим влиянием, она известна начиная с третьего или четвертого поколения существования нашего народа. Гистрионы придерживаются мнения, согласно которому во всяком злодействе виноваты двое – преступник и жертва. Обосновывают они это притчей о Каине и Авеле. “Жертва, – утверждают они, – приходит к деянию, а содеявший – к жертвенному закланию”. Авель, как повествуется, позвал Каина (ибо в Книгах сказано: у дверей грех лежит, он влечет тебя к себе…), а Каин всего лишь исполнил приговор, который Авель вынес себе сам. Всякое преступление, как утверждают гистрионы, – это лишь возмездие за содеянную несправедливость, и, поскольку оно выходит наружу, оно и весит легче, чем его причина, оставшаяся скрытой. “Сколь тяжко, – вопрошают гистрионы, – должен был согрешить Авель, если это деяние могло быть искуплено лишь убийством?” В силу такого толкования в наших краях раз в год (согласно вычислениям, непонятным для непосвященных) жертву преступления, символическим образом замещающую всех прочих, приговаривают к смерти, а преступника отпускают на свободу. Имя Рак, как я уже сказал, означает “обратный приговор”. У него, как здесь говорят, “обратный ход”, словно у рака, ибо в любом приговоре – как гласят законы гистрионов и как вам теперь должно бы стать понятнее – “содержится второй приговор”. И этот приговор отменяет первый – частично или полностью».
Легенда об именах
Пьяница наклонил свою кружку и принялся что-то из нее вылавливать толстым указательным пальцем. Потом взял маленькую жестяную ложку и стал взбалтывать ею пиво в кружке, пока на поверхности не образовалось немного пены.
«Вороватый, – продолжил он свой рассказ, – в свой первый визит принес от Рака всего-то одно старое, почти помутневшее зеркало: отсюда и имя – не Вор, значит, а лишь Вороватый. Вот эти четверо, – прервал он свой рассказ и, потеряв терпение, повернулся, указывая на кучку детей, которые стояли справа от него, – происходят из семейства Вороватого. А ну-ка проваливайте! Вон те… – их было в общей сложности пятеро, – принадлежат к роду Надь-Вага, что значит “Единорог”. Рак – четвертый крестный, а Надь-Ваг – второй. Его имя пошло оттого, что он косит и его косой глаз практически незрячий. Пятого крестного мы зовем “Штиц”, то есть “кринка”. Так в наших краях называют молочные кувшины без ручек, а у нашего Штица, как вы могли заметить, ушей нет. Шестого крестного зовут Люмьер, или “Лампочка”, – так уж переиначили его имя. У Люмьера фамилия французская – Лимьер, а Рак разумеет по-французски – вот он его и переименовал в Люмьера по причине большой головы. Такая, значит, восходящая линия. Между собой, по нисходящей линии, крестные называют друг друга иначе (на самом деле, это полная беда, и настоящие ее масштабы с трудом поддаются оценке). Исключением является первый крестный, его всегда и все называют “Первым крестным”. Вороватый зовет Единорога – за положение глаз и за птичью голову – “Крестоклювом”. Рак величает Надь-Вага из-за его горба (который, кстати, унаследовало все его потомство) не иначе как “Набитым рюкзаком”, а Вороватого он кличет “Зеркалом” – всякому ясно, отчего. Штиц кличет Единорога “Берлинской лазурью”, за цвет глаз. Вороватый у него прозывается “Слюды-кусок-домой-приволок”, из-за приключения с зеркалом, а Рака, у которого небольшой дефект речи (не выговаривает «ш»), зовет “Водопроводной трубой”. Люмьер, блестящий шахматист, называет Единорога – из-за глаз навыкате (шахматных ладей) и их расстановки – “Большая рокировка”, он же нарек Вороватого “Дамской жертвой” (за одну старую историю, в которой ваша тетушка, кстати, играла главную роль). Рак у него зовется “Река-не-течет-вспять” (ибо скрывающийся в приговоре “обратный приговор”, так сказать, “поглощает” злодеяние, меж тем как обычный приговор означает всего лишь отмщение). Наконец, Люмьер, который – единственный раз за всю жизнь – проиграл Штицу партию в шахматы (тот пожертвовал конем и вытащил почти безнадежную игру), называет того “Троянским конем”».
Пьяница прервал свою речь, сделал большой глоток из кружки, потер рукой лицо и продолжал.
«Но на этом еще не конец. Все эти имена – традиционные обозначения, передаваемые из поколения в поколение. К примеру, сохранилась старинная традиция, согласно которой к первому крестному следует обращаться, величая его “жупан” (по-хорватски – “верховный судья”) или “ишпан” (по-венгерски значит то же самое). Некоторые имена на время выходят из моды; скажем, мой дед – он был одним из последних посвященных и все генеалогии знал назубок – носил прозвание “Тень-у-окна”, очень красивое имя, хотя теперь никто его не носит. Но ничего – через поколение-другое кто-нибудь у нас спохватится, припомнит давно забытое имя и опять введет в употребление. Тогда и другие примутся вспоминать, и тут снова всплывут вдруг всякие старые имена, о которых никто и думать не думал, но которые никогда не забывались окончательно. Случается, конечно, и такое, что время от времени кто-то начинает уверять – лишь того ради, чтобы поважничать или пошутить: он, мол, в точности помнит, что один двоюродный дед его матери носил имя “Гиблый дар” – переиначенное имя города Гибралтар, который испанские арабы называли “Джебель тахер” *. И так как нет никого, кто мог бы доказать, что это не так, а, напротив, все и всему готовы верить, то вот со временем и приживаются ложные имена, у которых на самом деле нет традиции; хоть, впрочем, мы и того не можем сказать уверенно, потому что способность вспоминать у всех у нас почти безгранична и свет ее часто проникает в самые темные закутки».
Пьянчуга опять остановился, затем продолжал, зажегши сигарету.
«Как бы там ни было, но имена, которые мы получаем, как правило, уникальны, и в нашей местности по сей день существует игра, смысл которой сводится к следующему: все имена членов той или иной общины бирешей нужно сложить таким образом, чтобы в результате их последовательного нанизывания возникла единая, законченная, связная история. Удайся раз такая игра – и мы, как гласит старинное пророчество, будем спасены, избавлены от пут, и всякий сможет идти своей дорогой (а в том и заключается спасение!). Только этому, верно, никогда не бывать!»
Прикрыв рукой глаза, будто загораживаясь от яркого света, пьяница в первый раз взглянул на меня. Теперь я разглядел, что у него были очень светлые, водянисто-голубые глаза и длинный нос правильной формы; две резкие, глубоко прочерченные складки спускались от крыльев носа к уголкам рта, словно по недосмотру получившегося слишком маленьким. Зато уши были несоразмерно большие и топырились по сторонам головы, как крылья.
«В краткие передышки после больших засух или наводнений нередко случается, что все имена – будто по некоему мановению – начинают стыковаться одно с другим, и каждое новое имя как будто дает новое звено в словосочетательной игре – звено, которого, кажется, так долго доискивались. Но когда, наконец, люди складывают всё воедино, то обнаруживается: хоть в целом все отлично стыкуется, однако две-три части так или иначе остаются лишними, и куда их девать – совершенно непонятно. Будь это только игра, – пьяный молча изобразил рукой малоприличный жест, просунув большой палец между средним и указательным, – тогда лишние части уж как-нибудь тихо списали бы со счетов! Но это все не игра! И никто из тех, кто начал в нее играть, не встанет из-за стола и не пойдет в трактир. Напротив, чем сильнее чувство безнадежности, тем крепче впечатываешь свой зад в стул, на котором сидишь».
«С точки зрения многих ученых, и долгий опыт заставляет меня тоже склоняться к их мнению, – продолжал пьяный, откинувшись на стуле, сложив крест-накрест вытянутые далеко вперед кисти рук и глядя в потолок, – совершенно исключено, чтобы один-единственный человек мог разгадать эту загадку, – даже если разгадка существует – существует всегда, во всякое время, и в том мы все согласны! Если верить упомянутому толкованию, разгадка отыскивается долгими зимними вечерами в кругу семьи, во время плетения корзин, точки ножей или сбивания масла. Люди сидят вместе, один начнет, другой подхватит, они соединяют отдельные частички, одну за другой, и вдруг все они осознают: совершилось. Тогда все подымаются, распрямляются, подходят друг к другу, поздравляют один другого, обнимаются и снова усаживаются, чтобы записать получившееся, как того требуют правила игры. Но ничего не выходит. Они не верят себе, пробуют еще раз, начинают с самого начала. Без толку. Все сгинуло. “Если перед тобою ничто, так и скажи: ничего не было”, – гласит одна наша старинная пословица. Так оно и есть. И люди бросают напрасные попытки, заводят разговор о чем-нибудь постороннем, но больше не решаются смотреть друг другу в глаза. Потому что знают: у них на челе – Каинова печать, видная даже слепцу. Только какой-нибудь совершенно неисправимый (такого называют “анохи”, что означает “Аз есмь” *) с сей минуты целиком посвящает жизнь тому, чтобы восстановить пропавшую историю. Но и ему она не дается, и все его усилия подобны неловким рукам, что только запутывают новыми, неразвязными узлами клубок, который пытаются распутать».
Волчок, который тебя вертит
«Сохранилась запись времен четвертого поколения, – сказал пьянчуга и, взяв в руку подставку из-под пивной кружки, принялся постукивать ею по столу, будто в такт неслышной мне музыке, – это история анохи Гикатиллы. Расскажу ее вам. Она короткая и носит название “Волчок, который тебя вертит”. Анохи Гикатилла, так гласит легенда, всегда бродил близ мест, где играли дети. И если видел у какого мальчика волчок, то сразу настораживался. Стоило волчку завертеться – и анохи кидался ловить его. Дети подымали шум и пытались отвлечь его от игрушки, только анохи это мало заботило; если ему удавалось схватить волчок, пока тот еще кружился, он был счастлив, но лишь на мгновение, – он тут же бросал волчок на землю и уходил прочь. Дело в том, что он полагал: познать любую мелочь, например вертящийся волчок, – достаточно для того, чтобы познать всё на свете. Оттого он и не занимался большими проблемами, такая трата сил казалась ему слишком затратной. Вот если бы познать до конца малейшую мелочь, тогда бы сразу было познано всё, – потому его и занимало исключительно вращение волчка. И каждый раз, когда дети собирались запускать волчок, он надеялся: сейчас придет разгадка; и, пока волчок вертелся, а анохи сломя голову за ним гнался, его надежда крепла, превращалась в уверенность; но, когда у него в руках оказывался дурацкий кусок дерева, ему делалось тошно, и крики детей, которые он мгновение назад даже не слышал, гнали его прочь, и он шатался, будто волчок, пущенный неумелым ударом. Такая вот история, – сказал пьяница, – и она правдива».
Он прервал свою речь, поднялся и принес из ящика еще бутылку пива. Потом снова сел за стол, сдвинул шляпу на затылок и продолжал.
«Легенда возникла в четырнадцатом веке, и считается, что в ходе переписывания и передачи ее содержание не менялось. Многие даже убедительно обосновывают мнение, что рассказ этот – доподлинное свидетельство, то есть одна из тех комбинаций, в которых удалось-таки запечатлеть полную, неискаженную, неизмененную историю обшины бирешей, составленную исключительно из имен ее членов, живших во время оно. По мнению других – тех самых гистрионов, которые считают, будто “всякий человек – это два человека, и истинный из них – тот, другой, на небе” * (и лишь ему принадлежит право носить имя), – история эта не является подлинной, потому что анохи Гикатилла тут назван по имени. В самом деле, такое обстоятельство не может не насторожить знатока Книг. Лично мне подобные опасения не кажутся столь уж существенными – ведь этот анохи стяжал себе на все времена бессмертную славу, так что вполне можно считать упоминание имени неким признанием заслуг столь необычайной личности.
Как бы то ни было, несомненно одно: в те времена, когда была записана легенда о волчке, существовали сомнения в подлинности истории. А потому свидетельство это – лишь относительное и не обладает достоинством окончательной разгадки. Однако в писаниях последующих поколений оно приобрело ни с чем не сравнимую значимость, как источник познания для всякого “анохи”, причем, как вы сейчас убедитесь, сразу в нескольких отношениях. Во-первых, легенда служит каждому “анохи” внятным предостережением от того, чтобы погружаться с головой в свои искания (ведь один из наших самых бескомпромиссных мыслителей дает здесь повод для насмешки даже детям), во-вторых, она ободряет его неустанно искать все дальше и дальше, потому что многие, и весьма небезосновательно, усматривают именно в последнем предложении, по видимости уничтожающем всякую надежду: “он шатался на ногах, будто волчок под неумелой плеткой”, – образное выражение начавшегося познания. В-третьих, своим содержанием легенда словно предостерегает от того, чтобы ее читать (в ней само повествование повторяет движение неловко пущенного волчка), – впрочем, это предостережение принимаешь к сведению только тогда, когда уже поступишь вопреки ему. И наконец, все без исключения видят в ней первый, решительный шаг на пути к познанию, так как она гласит: тот, кто познает, сам преграждает себе искомый путь, ибо плоды с древа познания не годятся в пищу, зато, если лечь на землю под древом, тень его даст тебе вкусить все блаженство, какое обещали плоды».
На этих словах пьяный поднялся с места и, попросив извинения, ненадолго удалился. Пользуясь передышкой, я подошел к полуотворенному окну, находившемуся позади. В зале за моей спиной проигрыватель теперь еще громче орал во внезапно наступившую тишину. Трое парней за соседним столом прервали свой разговор и посмотрели в мою сторону, и крестные с их семьями на минуту тоже прекратили болтать. Они задумчиво рассматривали подставки для пива или крутили между пальцами ножки винных бокалов. Жена четвертого крестного, высокая костлявая особа со смуглой кожей и несоразмерно широким лицом, производила высокий, долгий, щемящий звук, водя указательным пальцем по краю бокала. Я смотрел за окно, в темноту деревни, и жадно вдыхал свежий воздух – у меня мутилось в голове от паров алкоголя, сигаретного дыма и рассказов пьянчуги.
Тот, шатаясь из стороны в сторону, шел назад к столу с новой бутылкой пива, которую, словно в знак приветствия, высоко приподнял за горлышко и раскачивал между двумя пальцами. Он заметил, что я на него смотрю, и подмигнул мне. Мы опять уселись за стол, и он, старательно раскуривая новую сигарету, продолжал свой рассказ.
«Когда первый крестный оставит свою должность, ему придется выбирать между девятью разными именами. Четыре из них он получил по нисходящей линии, остальные пять – по восходящей. Договоренность об общем обозначении, конечно, существует – но все-таки каждый, кто предлагал свой вариант имени, не принятый другими крестными, тайком продолжает использовать собственное словечко. Упрямая у нас раса! – прибавил Цердахель. – Имена первого крестного звучат: “Рыба-что-не-умеет-плавать”, “Острый-и-быстрый” (так звали его мы, остальные), “Вода-бегущая-домой”, “Отойди”, “Малый светильник” (так биреши называют Луну), “Найденный-и-не-потерянный”, “Уравнивающая несправедливость”, “Сломя голову” и “Едва начал”. Некоторые из этих имен вам, пожалуй, покажутся сложноватыми, но на самом деле – ничего подобного. Они почти все заимствованы из жаргона и там имеют длину не больше трех, ну, самое большее – четырех слогов. А потому вы позже, возможно, еще услышите, как первого крестного (ему недолго оставаться крестным, скоро его год кончится) будут звать “Шакалом”. Дело вот в чем: имя, которое ему дали после того, как он нанес свой первый визит, звучало “Хад-каль”, что в переводе значит “Острый-и-быстрый”. По милости ложной этимологии “Хад-каль” превратился в “Шакала” – точно так же, как случилось когда-то со мною и моим именем. Хотя первоначальное слово еще не забыто, но то ли по нетерпению, то ли по незнанию традиции люди переводят его на немецкий не только в соответствии со значением, но заодно и в соответствии со звучанием, тем самым опять-таки усугубляя избыточность. “Цердахель”, видать, сделалось труднопроизносимым, и люди каким-то образом умудрились переделать его в “Штёттера” * (географическое название, как и “Гибралтар”). Слово продержится на протяжении одного-двух поколений, хоть, впрочем, вздумай кто из моих племянников прямо сегодня заявить, что брат его мачехи действительно носил имя “Заика”, многие без возражений примут такое объяснение».
О нечеткости слов
«О том, как происходят подобные изменения, можно судить по старинным рассказам. Может показаться, что процесс этот устремлен к одной-единственной цели: вытряхнуть смысл слова из его вместилища, затем – образно выражаясь – переделать сосуд на свой лад и влить в него новый смысл. Биреши думают, что они таким образом “вливают новое вино в старые мехи”, и для них все это шуточки и развлечение – хотя в Книгах ясно сказано, что так поступать не следует. Правда, сам наш злосчастный язык немало тому содействует: он ведь не знает чистых значений, он знает одни лишь образы, а тем самым подталкивает нас к толкованиям. Вдобавок… – сказал пьяница и краем рукава смахнул пепел, упавший на стол с его сигареты, – тут ведь сплошная суша! А это настоящая болезнь. Безумно тяжело сносить бессмыслицу, страдая от жары здешних дней и холода здешних ночей, – такая игра требует терпения, и в нас еще развивали к тому навык, с самого детства. Буквы суть знаки, а всякий знак несет в себе свой прежний смысл. Иногда, как говорится, капля облекает собою всего два звука, за которыми тянутся слова – точно выверенные будоражащие движения, в которых соучаствуют язык и губы, – твердый остов в зыбучей дюне словесного смысла, скелет, что вдруг заставляет меня нечто вспомнить.* Нас еще учили часами вслушиваться в мелодию слов, смену звуков, в движения языка – позволять словам и звукам свободно на себя воздействовать. “Вылакать слово”, как метко гласит одно наше старое речение. Но нынешние… Они больше не верят, не вслушиваются, не проявляют выдержки. Они только важничают, изобретая новые имена, новые значения, а мы… – тут его кулак обрушился на столешницу с такой силой, что она рывком подскочила вверх и стаканы тоже подпрыгнули, – нам остается только начинать все сначала!»
Лжеучение
Я не понимал, куда клонит пьянчуга, рассказывая все эти выдумки, а в том, что это выдумки, у меня сомнений не было, – и я уже хотел подняться и уйти. Но стоило мне, вставая, опереться о столешницу, как он живо вцепился в мое запястье и сказал: «Не спешите уходить!» Выражение затаенного коварства постепенно исчезло из его взгляда. Я опять откинулся на своем жестком, неудобном стуле, и пьяница вновь приступил к продолжению рассказа.
«Сейчас самое время явиться основателю лжеучения! – произнес он. На этих словах он приподнял пивную кружку в знак того, что пьет за мое здоровье, и подмигнул мне. – Доподлинно известно, что во всякое время существует шесть просветленных, и свет их настолько силен и вездесущ, что его не замечают. Послушайте, что гласит одно старинное пророчество:
Пропойца, что в парке
на лавке храпит,
охотник, что в дебрях
по следу спешит
…………………………
дантист-китаец с косичкой
…………………………
и королева на Темзе —
и все они заняты вместе,
и все они заняты вместе
в одной огромной системе.
Такие разные личности!
Но скажем без околичностей:
все вместе, в одной системе!
Очень древний гимн, и сохранился он не полностью, как вы, наверное, и сами заметили. Это 53-е калипсо (переиначенное еврейское “Клиппот” *), которое приписывают Боконону * (“Иоха-наан!”). “Клиппот” по-немецки значит “шелуха”, “скорлупы”, и им дана власть над душами первых людей, что некогда рассыпались искрами и погрузились в пустоту.
Анохи на протяжении веков вели нескончаемые споры о том, как объяснить неполноту этого текста; не раз предпринимались тщетные попытки его восполнить. Долгое время держалось такое мнение (оно и теперь время от времени находит сторонников): дескать, там, где в стихах отсутствуют два члена, первоначально имелись в виду два “лжепророка”, а отказались от их именования затем, чтобы не вредить истинности остального текста. По мнению гистрионов (уже упомянутой секты), всякому позволено вписать себя самого и другую часть себя (ну, того, который обитает на Небесах) в строки, оставленные пустыми.
Но и лагерь гистрионов тоже раскололся. Одни полагают, что в первую пустую строку надо вставлять свое земное Я, а во вторую – неземное, ибо низшее обязано предшествовать высшему, дабы возвещать о нем; меж тем другие отстаивают прямо противоположную точку зрения. Они утверждают, что земное Я заимствует свое существование у небесного, а потому это последнее всегда следует называть первым. Они обозначают земное Я словом “Шехина”, то есть “умаление Луны”, ибо исходно Луна была наделена той же силой свечения, что и Солнце, но потом Бог ее уменьшил. Последняя из названных партий, к которой и я себя в некотором смысле причисляю, придерживается мнения, что земное Я полностью исчезает в сиянии сверхземного, а потому вообще не поддается наименованию (различить его очертания, слабые, как тень, можно разве что в момент противостояния). Вам все это станет понятнее, если вы примите во внимание, что гистрионы мыслят себе соотношение земного и сверхчувственного Я точно так же, как соотношение Луны и Солнца.