Текст книги "У бирешей"
Автор книги: Клаус Хоффер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 16 страниц)
Во время противостояния, утверждают они в согласии с астрономами, небесное Я совершает действия прямо противоположные земному: меж тем как земное Я ведет крайне воздержанный образ жизни, небесное Я предается необузданному разврату (или наоборот). Такое состояние соответствует лунному затмению, и действия небесного Я полностью отменяют действия земного (и обратно). “Наоборотистый” – у нас это, кстати, одно из самых употребительных имен. Зато, когда земное и сверхчувственное Я находятся ближе всего друг к другу, они приходят в полное взаимное согласие (применительно к созвездиям – в случае кольцеобразного затмения Солнца). Любое деяние тогда тяжелее вдвое, ибо совершается оно дважды, и все же тяжесть таких деяний – ничто и даже менее, чем ничто. Пускай Луна светит почти так же ярко, как Солнце, но светит она в такие моменты лишь обратной стороною – для нас тогда все подергивается мраком, с площадей и улиц всех будто метлой сметает, и люди, и звери прячутся по темным углам.
Как ни заполняй пустые места в тексте – вспоминай лжепророков или вставляй свои собственные оба имени, – в конце концов все едино. Потому что если вы поставите свои имена в строчки, оставленные пустыми, то разоблачите сами себя как лжепророка (недаром же говорится: “Воистину просветленный не ведает, что он просветлен”). Вдобавок, земное Я относится к сверхчувственному таким же образом, как ложный пророк – к истинно просветленному (или Луна к Солнцу), а что, кроме небылиц, способен поведать лжепророк об истинно просветленном? Так что можете выбирать сами!» – отметил пьянчуга и продолжал дальше.
«“Смело хватай – и оно у тебя в руках, только что это?” – гласит одна наша старая поговорка. “Редко дает узнать себя просветленный, он – сама Луна!” – гласит другая. Мы ничего не ведаем о просветленных. Не ведаем, кто они, где они, зато одно знаем определенно: они есть, они существуют. “Свет-что-выступает-из-тени” – звучит в переводе одно наше старое имя, а смысл его таков: просветленный даст узнать себя. Но есть и другой перевод того же имени – “Полное солнечное затмение”, а это значит: если просветленный даст знать о себе, он заградит свет, а, стало быть, от такого просветленного нам ждать нечего, кроме лжеучения. “Все делай дважды!” – вот главное правило всякого лжеучения. “Если лжешь, солги и в другой раз. Тебе поверят”, – гласит одно наше правило. “Если ударишь брата своего, ударь его вновь, он будет тебе за то благодарен”, – говорит другое. А в дни вроде наших, когда даже ждать нечего, мы прибегаем к следующему спасительному правилу: “Все делай дважды!” Прежде я уже упомянул мое имя, дабы наглядно показать вам, что у нас теперь творится, – и недаром. Цердахель – имя, взятое из арго, и перевод его словом “заика” не так уж плох, если мы примем во внимание истинное значение слова “Цердахель” – “Всё делайте дважды”. Всё делайте дважды».
Еще легенда
От этих речей мне сделалось жутко, и я хотел уйти. Но пьяница с силой вцепился в рукав моего пиджака и заставил снова опуститься на стул. Вдобавок он на меня так и зашипел – я ничего подобного в жизни не слышал. «Сын анохи Гикатиллы всю жизнь страдал расслаблением членов, – шипел он сквозь вытянутые вперед губы, – и однажды, когда приходившие к нему люди попросили еще раз рассказать историю о бессмертном отце, он сказал: “Мой отец всегда говорил: нет смысла рассказывать истории, если они ничего не меняют. И все же я, как повелевает долг гостеприимства, расскажу вам его историю. Мой отец был глубоко верующим человеком и всегда, когда погружался в молитву, приходил в такой неописуемый восторг, что, продолжая молиться, приплясывал и подпрыгивал и сам того не замечал”. И, повествуя о том, сын великого анохи до такой степени забыл себя, что, несмотря на свою немощь, скинул покровы, в которые был завернут, поднялся со стула и принялся приплясывать и подпрыгивать. Все подумали, что совершилось чудо; иные сомневались в собственном рассудке. Но когда увечный кончил свой рассказ, он застыл на месте и жестами, полными приязни, не произнося ни слова, просил гостей удалиться. Он лишился языка. Слышите: оттого, что вера его была недостаточно крепкой, он лишился языка!» – я вырвался из хватки пьянчуги, который при последних словах впился обеими лапищами в мою руку повыше локтя. Едва держась на ногах от перевозбуждения, я сказал: «Пустите меня, вы сумасшедший!»
Глава третья
ДЕ СЕЛБИ *
Тетушка поручила мне сходить за тачкой, которую мы оставили у ручья, близ маленькой, заросшей травою тропинки, чтобы на следующее утро я мог забрать почту в магазине Инги (он находился ниже по ручью, и кроме продажи разных товаров там был оборудован пункт телефонной связи) и развезти ее по домам. Де Селби, тот служка, что давеча так сердечно хохотал в вокзальном трактире, теперь стоял, будто поджидая меня, недалеко от нашего дома и видел, как я выходил из дверей. На нем все еще был легкий черный плащ, и, когда я, кивнув головой, направился уже знакомым путем из деревни к ручью, он с дружеским видом подошел, представился и попросил позволения присоединиться. Я охотно позволил, он поблагодарил, по дороге мы некоторое время обменивались вежливыми фразами, причем ни я, ни он не желал первым перейти к более существенным темам, так что все эти церемонии грозили на корню задушить всякую, даже самую невинную попытку разговора, – но тут он вдруг выказал чуть больше решительности и начал разъяснять мне свою систему путей в один конец – ее квинтэссенция состояла в наблюдении, которое часто доводилось делать и мне самому, а именно: по всякому пути в конечном счете можно следовать только в одну сторону.
Система невозвратных путей
Как «путь туда» Де Селби в продолжение нашего разговора именовал дороги между пунктами А и Б, проложенные от А в направлении Б (или наоборот). Распознать их – дело нехитрое, так как шагать по ним совсем легко, даже если идешь впервые. По пути туда, объяснял Де Селби, время летит незаметно, зато обратные или ошибочные пути всегда ведут по каким-то будто искусственно состыкованным местностям, все время меняющимся. По пути туда мы чувствуем себя как дома, подчеркнул он. Путь, которым мы шли из деревни, был обратным путем. Распознать это я легко мог бы уже по тому, что окружающий пейзаж будто убегает от нас, пока мы движемся, но потом вдруг окажется у нас за спиною, а стало быть, вполне закономерно возникает странное ощущение, что наша способность ориентироваться вот-вот нас покинет. В подкрепление своей теории Де Селби поведал о двух происшествиях, когда-то давно случившихся в этих местах. Однажды какой-то биреш, заболтавшийся с соседями и застигнутый темнотой, решил срезать путь до своего дома, который был отделен от соседского одним лишь лугом, и пошел напрямик. Но домой он так и не пришел – его жена после многочасовых поисков обнаружила мужа в деревенской харчевне, напившимся до бесчувствия. Несмотря на все уговоры собравшихся, его так и не удалось подвигнуть к тому, чтобы вернуться домой. «Другой случай не менее трагичен, – сказал Де Селби. – Он тоже стал легендой. Ее я помню наизусть, потому что она отлично подтверждает мою теорию. Легенда носит название “Каждодневное заблуждение”, чем сразу подчеркнуто: ее смысл может быть обобщен. Она учит тому, что не нужно пытаться срезать путь, ибо, сойдя хоть на шаг с верного “пути туда”, легко ввергнуться в несчастье». По пути туда, как объяснял Де Селби, замечаешь маленькие, хорошо утоптанные тропинки, долгое время они без всякого видимого толку бегут себе рядом с дорогой, и может показаться, что идти по ним проще и приятнее. И хотя невооруженный глаз не увидит их малого отклонения, такие тропы уводят от «путей туда» и заводят в погибель. Погрузишься в мысли, а потом поднимешь глаза, глянешь окрест – и вдруг видишь: ты в совершенно незнакомой местности! «Таковы ошибочные пути, – подвел промежуточный итог Де Селби. – В одно мгновение ока совершается перемена!» Тогда, мол, путник начинает испытывать раскаяние. Он озирается вокруг, прислушивается, останавливается. Всё кругом вдруг выглядит каким-то ненормальным: подъемы кажутся спусками, а та долина, что, мнилось, широко распахивается вдали, – она, когда подойдешь ближе, оказывается непролазной расщелиной в скале. «Громады гор растворяются в ничто. Земля зыблется под стопами путника подобно болотистой тропинке у края воды, – продолжал объяснять Де Селби, церковный служка. – Он чувствует головокружение, пошатывается, ищет, за что бы ему ухватиться. Его поражает “сухопутная морская болезнь” – так это у нас зовется».
Он выдержал паузу. «Обратные пути – это ловушки, – сказал он затем. – Как повествует легенда, путник, поняв свое заблуждение, попытался проделать тот же ошибочный путь в обратном направлении, но как ни старался, тропы он не нашел. Перед очами путника, повествует легенда, поднялась в воздух и сразу растаяла полоса тумана». Де Селби опять помолчал. Вид у него был значительный.
«У обратных путей, – продолжил он, – все-таки есть преимущества, я готов это признать, но с некоторыми оговорками. Даже сам я то и дело соблазняюсь и использую их. Однако я поддаюсь соблазну лишь в том случае, если нахожусь в компании. Тогда можно хотя бы поддержать друг друга, рассказывая истории. Правда, напрягаться приходится вдвойне, а потому бредешь по обратному пути с трудом, спотыкаясь, – в отличие от “путей туда”, по которым стремишься быстро и резво, будто тебя подхватывает и несет течение. Зато на обратные пути почти не затрачиваешь времени, – восклицал он. – По ним движешься будто наперерез потоку времени, не вместе с ним, как по “пути туда”. Вспомнить хотя бы вчерашнее! – нарочито выразительно произнес он, воздев обе руки к небу. – Мы, те, кто остались в вокзальном трактире, решили возвращаться назад в деревню той дорожкой, что сворачивает к “Кувшину под зеленым венком”, – нам непременно хотелось опередить вас. Вы, верно (благодаря предупредительности вашей тетушки!), чувствовали себя в пути так, словно неслись на крыльях. Мы же отважились на авантюру, пошли обратным путем; собственно, вы бы должны были нас слышать – как мы пели, когда проходили мимо, – добавил Де Селби. – Мы рискнули, и в итоге, хоть и вышли на полчаса позже вас, а потом еще сделали заход в “Зеленый венок”, все равно намного раньше явились в бальную залу. А пока вас не было, мы вознаграждали себя вашим красным винцом», – сказал он, посмеиваясь.
«Давеча я наблюдал за вами, когда вы выходили из дому. Вы, возможно, и сами приметили. Вы сначала осматривались, потом устремили взгляд прямо к цели. Я знаю, о чем вы тогда думали», – воскликнул Де Селби.
«Так, как сделали это вы, столь решительно, столь мужественно – так способен вести себя лишь тот, кто отлично разбирается во всем. Сначала я, вообще-то, хотел заключить пари с самим собой, но сразу оставил подобную мысль, потому что и без того было ясно: вы решитесь пойти обратным путем. Конечно, вы сделали это неумышленно – но если в чьей-то душе живет страх, то разве не попытается такой человек, пусть бессознательно, но со всем тщанием, избежать великой опасности? Если взгляд устремлен прямо к цели, то и пропасть не широка, и прыжок через нее непременно удастся. Так и следует поступать! – сказав это, он прищелкнул пальцами. – А я совсем не таков: я прежде всего думаю о своем удобстве и здоровье. Я хватаюсь за ту руку, которую протягивает мне “путь туда”. И шагаю себе все прямо и прямо, пусть и идти случается далековато, и говорю тоже все напрямую. Вы, напротив, всегда выбираете неудобное. Если вам кто-то протягивает руку, вы убираете свои руки за спину и отворачиваетесь. И вы правы! Кто его, в самом деле, знает, кому принадлежит эта рука? Опасный обратный путь кажется вам лучше, чем оживленная главная улица. Вам определенно и Инга тогда понравится. Итак, к Инге!» – Де Селби совсем запыхался. Запутавшись в собственных речах, он все еще продолжал жестикулировать, хотя перестал говорить, и, когда мы достигли места, где я накануне вечером оставил тачку, он, вконец обессиленный, повалился на траву.
Я нашел тачку не там, где предполагал. Кто-то опрокинул ее и столкнул вниз с откоса. Она валялась в русле ручья вверх дном, задрав ножки кверху, будто зарезанная. Я ринулся вниз по склону. Деревянные ладони были отломаны и валялись рядом с тачкой в сухой, растрескавшейся глине. Казалось, эти руки имели некое отношение к тому, о чем только что говорил Де Селби; при этом зрелище я с ужасом подумал о том, до чего же малым уважением пользуется чужая собственность в этих краях. Мне нелегко было взяться за протянутые ко мне руки, но ведь я их и не отрубал. То, с каким искусством и тщанием украшали здесь даже самые малозначительные предметы, наводило меня на мысль, что местные жители как нельзя более ясно понимали: для создания одной-единственной детали требуются объединенные усилия многих людей, – и в то же время мне нигде еще не приходилось встречать такого равнодушия и презрения к этому совместному труду, какое я видел здесь. Результат кропотливой, долгой, затейливой игры был уничтожен в мгновение ока. Какой-то ребенок посмел разрушить то, что было создано общими усилиями; и вдобавок ребенок считал, что имеет право гордиться своим разрушением, потому что – насмехаясь надо всем! – он после своего деяния спустился вниз по крутому склону и воткнул в щель в днище тачки, вместо деревца в честь окончания строительства 1, ореховую ветку причудливого вида, спицами растопырившуюся в разные стороны и сросшуюся наподобие колеса, – такие ветки зовутся «моньорокерек» *, то есть «круглый ореховый куст» или «Дикая охота» *; в здешних краях их иногда втыкают за ленту шляпы взамен других трофеев.
Пока я ставил тачку на колесо и затем с огромным напряжением толкал ее вверх по склону, Де Селби смотрел на меня сверху вниз, опершись о землю разведенными по сторонам руками, точно готовился к прыжку. «Вы хорошо делаете свое дело, – сказал он. – Если бы я был вашей тетушкой, – а кто знает, может быть, я – на самом деле она и есть! – смеясь, добавил он, – я бы ни за что вас отсюда не отпустил». Он встал и отряхнул брюки, к которым прилипло несколько сухих травинок. «А я вам еще даже не рассказал, кто такой Инга!»
Инга считает
«“Вечно вам хочется все объяснять!” – сказал бы он сейчас, пожалуй. Объяснять, объяснять. Инга прав: мы не живем, мы объясняем жизнь. Большинство довольствуется уже одним этим. Но не Инга. Ингой зовут продавца в магазине, где ваш дядюшка всегда забирал почту. Теперь это будете делать вы. Я хорошо знал вашего дядюшку. Мы с ним вместе прошли не один “путь туда” – и уж подавно не один “путь обратно”! – сказал Де Селби, опять смеясь. – По-вашему, я слишком много болтаю?» – спросил он, вероятно, потому, что я невзначай вскинул на него взгляд, пока возился с колесом тачки, безуспешно пытаясь вернуть его в крепление, из которого оно выскочило. Впрочем, у Де Селби, как и у моей тетушки, не было привычки долго дожидаться ответа, если он задал какой-то вопрос. И все же? Неужели служка читал мои мысли? Или я поднял глаза еще до того, как он задал свой вопрос? «“Инга раскачивается, как маятник, от вчера к завтра и обратно – отсюда его имя”, – утверждает Цердахель. Бог его знает, что он хочет этим сказать. Он всегда краснобайствует», – говорил Де Селби. «“Вы, гистрионы, – всегда говорит Инга, – все вы словно плясуны на канате. Вечно вам нужно все объяснять. Вы натягиваете канаты при помощи слов, чтобы мир от вас не улетел!” – утверждает он. Так он говорит. Да, конечно, мы объясняем. Вся наша история – не что иное, как череда ложных объяснений и их повторений. “Узел, который завязывается, когда его развязывают” – есть у нас такое выражение. “Именно это и странно”, – говорит путник в легенде, о которой я вам рассказывал. Он вдруг останавливается и произносит: “Не диво ли это: казалось бы, все повторяется – отчего же все поражает меня с такою силой?” Он тоже из бирешей. Мы можем сказать: “Меня это поражает, как удар, предназначавшийся другому. Так что же он содеял?” Мы действуем, но, как может показаться, не слишком задумываемся о взаимосвязях. А вот наш Наоборотистый всегда схватывает связь между явлениями; дважды он ничего не сделает, если во второй раз не сделает хоть что-то иначе. “Повторение, – говорит он, – это либо глупость, либо фокус”. Для нас, верующих в повторение, ибо именно в нем мы ищем спасения, все выглядит по-другому. Оттого-то самый большой позор для биреша – услышать в свой адрес: “Ты, кажется, повторяешься?” Конечно, я повторяю – и хочу делать это раз за разом. Но вот если я, так сказать, делаю что-то за спиной у самого себя, не замечая того, – тогда это настоящий позор. Течение истории, нашей истории, отпечатало в нашем мозгу неизгладимые трещины, котловины, извивы. Это привычные водные пути, и лодки наших мыслей бесшумно скользят по ним вместе с течением, если вы позволите мне выразиться образно. Грузишь свою лодку, расставляешь и крепишь груз, ставишь парус – но в итоге всегда кто-то другой вскакивает в лодку первым, отдает швартовы и отчаливает». Он прервался и, улыбаясь, посмотрел на меня, тем временем как я, неловко согнувшись над тачкой, возился с колесом. «Мне кажется, ты повторяешься! – сказал Де Селби, затем сразу сделался очень серьезен и продолжал: – Мы довольствуемся малым. Для некоторых растений наш климат вполне сносен. Здесь произрастают бобы, салат, кое-какие специи и немного виноград. На юге растет даже бамбук. Зимы мягкие, но лето даже для нас несносно из-за одуряющей жары. Иногда бывает, что за одну-единственную ночь холод убивает даже взрослые, сильные растения. Такие ночи редко, но случаются. Рассказывают, однажды утром биреш вышел за порог своего дома, и от сотрясения, произведенного его шагом, вся красота с деревьев разом осыпалась, как не бывало. “Удобрение на будущий год!” – говорят у нас, если что-то не удается. Мы никогда не ждем чего-то большого, куда уж нам», – говорил Де Селби.
Я наконец закрепил колесо тачки и поднял ее. «Мы не стремимся к чему-то большому, – повторил Де Селби. – Но мы и не взираем свысока, с завистью или презрением, на оставшееся позади нас идиллическое существование предков. Мы сами и есть наши собственные предки! – сказал он и, словно желая сострить, добавил: – Только которые именно из предков? Вот в чем вопрос! Мы застряли в тупике времен. История, которую я вам давеча рассказал, – это история самих бирешей. Боковой путь, выбранный странником, – обратная дорожка. Она ведет в никуда. На ней-то мы и находимся на протяжении столетий. Образно выражаясь, мы застряли в предбудущем времени. Наше настоящее – это прошлое нашего народа. “Великое прошлое нашего великого народа”, – поправил бы Цердахель. Как бы то ни было: ощущение того, что совершена некая непоправимая ошибка, сопровождает нас, меж тем как мы переминаемся с ноги на ногу на одном месте. Мы едим, пьем, разговариваем. Мы делаем все, что делал бы всякий после того, как ему довелось пережить настоящий ужас. Что за ужас? И когда мы его пережили?» – вопросил Де Селби и нарочито пригнулся. «Тысячу лет назад? Вчера? Минутой раньше? О чем я только что говорил? Я что, повторился?» – Де Селби, продолжая свою игру, испуганно огляделся кругом. Потом опять спокойно продолжил: «Конечно, повторился. Но насколько? Некогда в своем развитии мы сделали какой-то большой шаг. Шаг в сторону? С надежного прямого пути на один из бесчисленных ошибочных или обратных путей, что вкрадчиво манят каждого из нас? Когда это случилось? Когда я родился? Или это происходит со мною сейчас? Не ищем ли мы нечто, что потеряли другие в какой-то иной жизни? Обратная дорожка – что-то вроде пути в церковь, который вдруг преграждает нам женщина своим манящим телом. Искушение – так можно было бы ошибочно выразиться по этому поводу. Скорее, неверно поставленный знак препинания, разрушающий весь смысл. Словцо, которое кто-то бросил не подумав, а другие от него так и подскакивают. “Он следует своим путем”, гласит легенда, “и вдруг – раз! Какой-то странный, неумолчный пердеж звучит отовсюду, а с ним сливается детский плач и крик”. Омерзительное ощущение – будто наступил на полусдутый воздушный шарик. Легкое, едва ощутимое дуновение безумия, проносящееся по шлюзам и камерам нашего мозга и выскальзывающее из них. “Ветры целуются”, как говорится в наших краях. Ирландия – прекрасная страна, – вдруг без всякой связи произнес Де Селби, – но ветер там слишком сильный!».
«Пусть будет, как оно есть», – продолжал он, прищелкнув языком. Потом слегка притронулся к моей руке и сказал вполголоса, предостерегающим тоном: «Инга страшно сердится, когда так говорят. “Ничто не остается таким, как есть, – утверждает он и снова твердит свое: – Повторений не бывает!” Единственное, что, по его мнению, повторяется, – это наша глупость (так он говорит). Но даже мы, дескать, от раза к разу делаемся все глупее. Так говорит Инга. Он не хочет слышать ничего другого. Но ведь все повторяется. Вы понимаете по-французски?» – спросил он меня. Я покачал головой. «“Tout lе nouveau c’est plus du connu”, – говорят во Франции, “Новое – только усугубление старого”. Лимьер – француз. Инга – венгр, и его имя означает “Маятник”. Он раскачивается между вчерашним и завтрашним днем. “Тик-так, тик-так, сколько будет три плюс четыре?” – кричат дети ему вслед, когда он, покачиваясь, проходит по дороге. Вы позволите? Я уже немного утомился!» Де Селби быстрым движением приподнял полы плаща и легко, как пушинка, опустился в мою тачку. Однако я был против. Он встал, извинился с поклоном и снова пошел рядом со мной. «Проехаться в тачке – приносит удачу», – заметил он в объяснение своего поведения.
«Так вот, Инга не верит в повторения. Инга считает. Считает, когда ест, когда ходит, когда говорит. Но ведь считать – это как раз и значит повторяться, надеяться на то, что однажды все повторится. Разве не так? “Ингин язык”, как говорит Цердахель, – сказал Де Селби и остановился подождать меня, так как он, продолжая говорить, ускорил шаг и настолько далеко ушел вперед, что его стало почти не слышно. – “Его язык, – говорит Цердахель, – предостерегает его от всякого числа. Всякое число – еще прежде, чем он его произнесет, – словно бы озирается по сторонам, комбинации цифр у него буквально раскалываются, он всматривается в их нутро, а они шелестят, как листья в лесу!” – “‘Но что же считает Инга?’ – спросите вы”, – говорит Цердахель. Не спрашивайте», – сказал Де Селби. Теперь он говорил доверительно и серьезно. Все это смахивало на дурной сон. «Иногда думают, что он считает свои шаги; тогда над ним посмеиваются, говоря: “Он ходит так странно, потому что все время обсчитывается!” Но вы лучше спросите у Цердахеля! Тот утверждает: “Инга ничего не считает!” – “А чем же он занят?” – спросишь его. “Инга дает цифровые обозначения”, – слышишь в ответ. “И что это значит?” – “То, что сказано!” Вот так. Выходит, в жизни Инги Беньюля существует стол под номером столько-то тысяч, существует человек под номером столько-то тысяч, крошка хлеба под номером столько-то миллионов. Так все было бы хорошо и просто. Только это не так. Потому что, когда Инга думает, что его никто не слышит, он считает непринужденно и громко. И если вы тогда прислушаетесь, то сразу заметите: он считает не так, как вы. Часто он считает рывками, перескакивая через тысячи чисел, а иногда – в обратной последовательности, или удваивает сумму, или умножает число на само себя. Возможно, он считает вещи, а возможно, и имена вещей. То, что он видит, или то, что он мыслит? Или, может быть, он просто громко нумерует то, о чем думает втихомолку, и складывает это с тем, что он произносит. Или пересчитывает то, что видит, и то, что думает. Иногда он закрывает глаза и продолжает размеренно, будто он так дышит, считать дальше, одно число за другим. Тогда у вас возникает ощущение: сейчас он успокоится!» Де Селби остановился и отряхнул рукою с плаща приставший листок. «Может показаться, он удовлетворил естественную надобность, – продолжал Де Селби. – Каждое новое число, которое из него выскакивает, производит впечатление некой новой мысли, которую он думает и которую ему необходимо сосчитать. Быть может, он молится? Быть может, он мыслит себе свои числа точно так же, как другие создают музыку? Они в нем вызревают, пробиваются к свету, но, как только он опознает эти числа, он прикрывает их сверху еще каким-нибудь другим числом. И тогда из прошедшего числа, может вам, пожалуй, показаться, – сказал Де Селби, – образуется новая мысль, и она снабжается новыми цифрами. “То есть получается, он нумерует числа, причем одно число является поводом и предлогом для следующего и так далее”, – подумаете вы. И сильно ошибетесь! Инга совсем другой».
Де Селби на минуту прервался. Он устал. Нетрудно было заметить, до какой степени его вымотало безостановочное говорение. Он сильно вспотел. Волосы свисали ему на лоб, бакенбарды прилипли к щекам. «Для Инги числа это его канаты, соединяющие мысли; так можно это назвать, воспользовавшись его же обозначением», – сказал Де Селби. Он утомленно провел рукой по лицу, но не остановился. Казалось, слова у него в голове перебранивались друг с другом. «Но ведь в точности мы этого не знаем. Известно только одно: он не хочет, чтобы другие знали, что он считает. И он недурно скрывает это. Но изредка из него как что-то прорывается. Тогда он, сидя напротив тебя за столом в трактире, вдруг прикрывает рот рукой и сквозь пальцы яростно шипит тебе какое-то число. “Он жадничает, считая, – говорит один мой приятель, – так, будто он охотнее всего опять проглотил бы все те числа, какие сам выплевывает!” Звучит совершенно непристойно. Он так шипит, что можно подумать, кто-то сморкнулся тебе в спину. И действительно, Инга, стараясь скрыть свой промах, тут же начинает громко сморкаться в носовой платок. А что по этому поводу думает Цердахель? Тот говорит: “Он ищет нечто, что потерял в какой-то другой жизни”. Громкая фраза, конечно. Возможно, он и прав. Только кто же верит в другую жизнь? – сказал Де Селби и внимательно посмотрел на меня сбоку. – Может быть, вы? Другая жизнь, другой берег. Цердахель рассказывает такие сказки детям. Мы повторяем сами себя, наша жизнь отгорит в Клиппот. “Через год после того, как умрешь, ты мертв”, – говорят биреши. Все, кроме вас, остается прежним. Вас или меня, – говорил Де Селби, – Цердахеля или Инги – нас ведь и нет вовсе. Мы – это то, что в Книгах зовется “скверно пахнущими выделениями”: “гнилые зубы в огромной, древней челюсти народа бирешей”, что до крови намяла себя, вгрызаясь в мир. Вечно одна и та же история: вчера умер мой старший брат Ослип, сегодня ваш дядюшка. Меня вскоре будут называть “Дверью-в-горы”, вас, возможно, “Говорит-внутрь-себя”, или “Ложное объяснение”, или “Пройдет-через-два-окна”. И пока мы не ведали, кто мы такие, мы, пожалуй, были счастливее. Краткий сон юности кончился, широко распахивавшаяся долина оказалась стеной, о которую в темноте легко расшибить лоб. Нет никакой “Двери-в-горы”. Меня, скорее, следовало бы назвать “ Смеется-без-смысла”», – сказал он грустно.
Аблакок 2
Де Селби взял себя в руки и продолжал твердым голосом: «Вам знакомо это ощущение? Мне часто, когда я что-нибудь говорю – какую-то фразу, слово, мое собственное имя, – вдруг кажется, что это говорю не я. Есть такая детская игра. У нас она называется “аблаковать”». Он опять сделался грустен, меня же как громом поразило его последнее замечание, брошенное, по видимости, добродушно и без всякого особого намерения: в детстве мы тоже играли в такую игру, и я считал, что это я ее изобрел. Игра заключалась в подражании чужим голосам. Сидишь себе один и разговариваешь сам с собой голосом другого – и отвечаешь на его слова голосом еще кого-то третьего. Среди тех, кто перенял у меня эту игру, лучше всего ее освоила моя маленькая сестренка. Она была способна играть в нее часами. Мы, остальные, наблюдали за ней из укрытия, потом вдруг выскакивали и хватали ее. Двое из нас крепко ее держали, чтобы заставить “аблаковать” перед нами так долго, сколько мы сами выдерживали, а потом вскакивали и убегали, будто вне себя от удовольствия, страха – и опять-таки удовольствия. «Говорю не я, – сказал Де Селби, на секунду остановившись рядом со мной, – некто другой во мне приотворяет раздаточное окошко моего рта и говорит то, что я говорю. Пользуясь моим голосом, он произносит слово, другое – и снова прикрывает окошко. И, прежде чем я в состоянии что-либо произнести, ведь я хочу исправить сказанное моим голосом, – во мне уже опять отворяется другое окошко, другой “áблак”, и другой голос произносит предложение. И так далее. Довольно мерзкое ощущение! Будто я весь состою из окошек, которые по очереди распахиваются и захлопываются, причем между каждым открыванием и закрыванием кто-то скверно выругивается в мой адрес. Понимаете? – Де Селби почти взвыл, как от боли. – В мире ужасно много грязи, – стонал он. – Мне иногда кажется, я так дальше не выдержу». Он остановился, воздел к небу руки и безнадежно уронил их снова. Я смущенно молчал. Чего он от меня, собственно, ожидал?
Некоторое время мы шли рядом и молчали. Трава здесь была густая и жесткая и щетинилась, как нечесаная борода. После каждого шага она тут же распрямлялась. Трава прикрывала иной мир – мир жуков, пауков и улиток.
Де Селби снял ботинки и немного закатал штанины. Теперь он шел рядом со мной босиком. Его белые, безволосые ноги поблескивали на свету, будто он натер их свиной шкурой. Сам он при этом выглядел каким-то вдруг постаревшим. Иногда он подносил к лицу правую руку, которой держал ботинки, и смахивал с глаз слезы. Он умолк так же внезапно, как и начал свои речи. У меня на душе стало совсем скверно. Казалось, своей последней фразой он перечеркнул целый мир, в том числе для меня. Почему он считал, будто у него есть на то право? Неужели в самом деле все было настолько невыносимо? Теперь он опять шел чуть впереди меня. Я то и дело слышал, как он вздыхает. Вздохи казались неправильно расставленными знаками препинания в предложении – «словно кто-то другой забрал его голос и вздыхал этим голосом». Иногда он на ходу, как ребенок, широко расставлял пальцы ног и проводил ими по вихрам травы. Сейчас я бы охотно рассказал ему историю. Только какую? Что-то из происшествий, случившихся в моих родных местах? Одну из комедий городской жизни?
Много лет назад я впервые был здесь, в Цике. Десятилетним мальчишкой я влюбился в двенадцатилетнюю темноволосую девочку из деревни. Ее отец был стар и почти глух, он арендовал «Кувшин под зеленым венком» и устроил там, в кое-как отделанной пристройке, сельский киноклуб. На задах длинного крестьянского двора у него размещалась столярная мастерская, и в воздухе всегда стоял теплый, сухой запах стружек и дерева; от этого запаха так и щекотало в носу. Старику я нравился. Когда он с кем-то разговаривал, он все время употреблял множественное число. «Пацанва ни хочит ф школу», – говорил он мне, слегка похлопывая по плечу. «А дефки ни хатят пасуду мыть», – ласково говорил он дочери. Речь его звучала мягко и благозвучно. Была пора каникул. В предобеденные часы мы с той девочкой сидели иногда в темном пустом кинозале на жестких откидных деревянных стульях. В зале было прохладно и приятно пахло мастикой, которой был натерт темный дощатый пол. Через щелку неплотно притворенной двери в зал проникал луч света, тянувшийся по полу яркой белой полоской как раз до белых носков моей подруги. Она окунала ступни в этот луч, словно желая согреться. Я сидел рядом совсем тихо и ждал. Это была чудесная история. Ее, определенно, можно было бы хорошо рассказать.