355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Казимеж Пшерва » Легенда Татр » Текст книги (страница 4)
Легенда Татр
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 01:13

Текст книги "Легенда Татр"


Автор книги: Казимеж Пшерва



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 23 страниц)

Все знали и уважали пана Здановского, и когда этот сухонький, сгорбленный старичок, даже летом носивший полушубок венгерского покроя с барашковым воротником, опираясь на палку, выходил на новотаргский рынок, – все снимали перед ним шляпы, а сам ксендз‑декан из костела св. Анны часто заходил к нему выпить рюмочку водки.

Подстароста, будучи весьма набожным, был почетным попечителем местного костельного братства св. Анны и каждое утро ходил в костел с длинными четками. Он всегда, не дочитав молитвы, засыпал, и бабы его будили:

– Вставайте, пан подстароста, пора!

– А что? – спрашивал он, просыпаясь.

– Да ведь вы уже носом клюете!

Это было неизменным развлечением новотаргских горожан.

Вечером в день св. Феликса Капуцина подстароста сидел в одной из двух комнаток своего дома и раскладывал пасьянс; день был теплый, и две ручные сороки, сидя на раме открытого окна, перебранивались с галкой, прыгавшей по садику. Вдруг вошла служанка и доложила о приходе королевского полковника.

– Что? Кто? Зачем? – услышал Костка за дверью досадливые вопросы.

– Какой‑то пан. Говорит, что он королевский полковник.

– Кто, кто?

– Да я же говорю: полковник! – с досадой повторила служанка.

– Полковник! Полковник! Любопытно мне, как это он здесь, когда все на войне, даже пан Платенберг, староста чорштынский, оставил в замке евреев, а сам уехал. Полковник! Путаешь что‑то, глупая телка! Может, любовник, а не полковник? Одно слово: телка! Проси!

Костка вошел.

Один, без слуги, в запыленной одежде, очевидно пришедший пешком, невзрачный на вид, Костка был встречен подозрительным и недоверчивым взглядом хозяина. Он тотчас вынул из‑за пазухи подделанные Радоцким письма и сказал, подавая их подстаросте:

– Я Александр Леон Костка Наперский из Штемберка, королевский полковник, имею приказ набирать людей для охраны границ Краковского воеводства против Ракоци.

Когда старичок услышал фамилию Костки и увидел королевскую печать, он сперва онемел от волнения, а потом, положив письма на стол и подняв руки с растопыренными пальцами, забормотал, стоя перед Косткой:

– О господи Иисусе! Потомок святого Станислава Костки, покровителя невинности, сын сенатора, полковник его величества короля… ко мне… Господи Иисусе… Ко мне? Кто я такой, чтобы… Кресло…

И вдруг гаркнул во всю мочь по‑гуральски:

– Ягна! Кресло пану полковнику! Вина! С корицей! Живо! Где Агата? Полгуся пусть принесет. Мигом чтобы!

Костка сразу понял, с кем имеет дело; наклонившись к плечу Здановского и целуя рукав его шубейки, он сказал:

– Великая честь для меня познакомиться с первым человеком не только в Новом Тарге, но и во всем Подгалье. Я уверен в успехе того, за чем приехал, если только вы, пан подстароста, не откажете мне в своих указаниях и помощи.

За стаканом горячего вина с корицей, гусятиной, ветчиной и пирогом с сыром беседа шла легко. Костка, прежде чем поднести ко рту первую ложку, не только перекрестился, но и прошептал по‑латыни краткую молитву, по‑видимому – не для вида, но искренне, чем сразу же снискал доверие старика. А когда они подкрепились и Агнешка поставила на стол столетний мед, присланный в подарок ксендзом из Одровонжа, веселье озарило их лица.

Костка, заметив на стене гитару, попросил старичка сыграть, подстароста не отказал: напротив, ударив по струнам, он не только заиграл, но и запел. Пропев сначала песню о битве под Пловцами, потом другую, о Гальке из Острога, похищенной князем Дмитрием Сангушкой, он плутовато улыбнулся, посмотрел, хорошо ли заперта дверь, потом взял два аккорда и запел дискантом:

Спишь ты, Юстина? Я жду у дверей.

– Бог с вами, рыцарь, уйдите скорей!

Костка подхватил и продолжал баритоном:

Полно, Юстина, я тихо пройду,

Как петушок по дорожке в саду!

Старичок обрадовался, склонил голову набок, притопнул ногой, обутой в туфлю, и запел дальше:

Видела я, петушок наскочил,

Курочку бедную крыльями бил…

– Курочке мил петушок удалой!

Хочешь проверить? – скорее открой! –

вторил Костка, а Здановский тихими аккордами заканчивал песню.

Кончив, он несколько сконфуженно взглянул на полковника и сказал, как бы оправдываясь:

– Это старая придворная песенка, сложена еще при Сигизмунде Старом. Нескромная она немножко.

– Это ничего! – перебил его Костка, – Ведь и святые апостолы в Кане Галилейской тоже, должно быть, мирскими песенками забавлялись.

Старичок уже не отпустил Костку: пригласил его к себе жить, кормил, поил, угождал, чем мог, гордился своим гостем и все свое добро и самого себя готов был предоставить к его услугам. Он послал за солтысом Лентовским, и Костка, переговорив с ним во время послеобеденного сна Здановского, объяснил солтысу истинную цель своего прибытия; он сказал, что именем короля собирается вербовать мужиков не для защиты границ от казаков, но против угнетающей крестьян и восстающей на короля шляхты и намерен, подобно Хмельницкому, сделаться защитником рабочего люда и мстителем за его обиды.

Лентовский снял свой старинный колпак, услышав фамилию Костки, потомка святого Станислава, снял его вторично, услышав титул полковника, снял при имени короля, – но всего почтительнее снял его при упоминании о Хмельницком.

– Вот, вот, вот, пан полковник, – сказал он. – Вот это человек! Кабы у нас нашелся такой в Малой Польше! Этакий гетман мужицкий!

Лентовский послал свою чупагу, которую знали все, – с орлом на правой стороне, с медвежьей головой – на левой и с крестом на древке, – к солтысам и войтам всей округи с призывом от своего имени, а Костка, опираясь на подложные королевские грамоты, открыто вербовал людей в Краковском воеводстве и посылал вербовщиков даже в Силезию, снабжая их, когда надо было, охранными грамотами на польском и немецком языках.

Костка молчал о своем происхождении, не желая вызывать подозрений и лишних разговоров, и выдавал себя везде за королевского придворного. Прежде всего надо было найти преданных сторонников, чем‑нибудь ему обязанных и на все для него готовых. Тут помог ему счастливый случай. Как раз в то время, когда он гостил у подстаросты Здановского и когда весть о его прибытии, высоком звании и намерениях достаточно уже распространилась по Новому Таргу, там должны были казнить двух знаменитых разбойничьих атаманов, Чепца и Савку, у каждого из которых было под началом несколько десятков людей. Они пользовались такою же славой в Бескидах, как Литмановский на Подгалье.

Когда эти атаманы, отделившись от своих шаек, шли Гаркловским лесом на разведки, на них напали местные жители, предупрежденные одним евреем, связали и привели в город.

Здесь, на рынке перед ратушей, за множество грабежей и убийств они были приговорены к смертной казни, и уже палач, немец Мельхиор Гандзель, держал наготове свой огромный, острый, часто бывавший в употреблении меч, а разбойники положили головы на еловую колоду, – как вдруг Костка вместе с подстаростой на лошади Здановского выехал из Людзимежской улицы на рынок и помчался прямо к ратуше, покрикивая на толпу.

– Полковник, полковник едет! – пронеслось по рынку.

Палач остановился. Ждали и бургомистр и судьи, желая дать знаменитому шляхтичу, потомку святого, королевскому полковнику, возможность увидеть, как отскакивают отрубленные головы. Но Костка, к немалому их изумлению, соскочил с лошади и громко закричал:

– Благородные, славные, верные, милые друзья мои, новотаргские судьи, и ты, славный бургомистр новотаргский! Я, полковник и посланник короля, именем его прошу помилования для этих осужденных, ибо в настоящее время слишком драгоценна для короля каждая человеческая жизнь. Я заставлю их присягнуть, что будут служить верой и правдой, и отошлю их в королевские войска, где они искупят прежние вины и завоюют себе славное будущее.

Удивился бургомистр Миколай Райский, потомственный мясник, удивились и городские судьи.

Однако они не посмели противиться желанию полковника и приближенного короля. По приказанию бургомистра палач остановил казнь. Только по древнему обычаю провел перед глазами помилованных обнаженным мечом и, зажегши в чашке горсточку серы, сунул ее им под нос, говоря: «Помни, чем пахнет!.. Помни, чем пахнет!»

Потом выступил первый оратор в городе, скорняк Исидор Белтовский, и в длинной напыщенной речи стал наставлять грешников на путь добродетели. Потом по знаку бургомистра разбойников, с которых уже сняли кандалы, передали в распоряжение полковника. Они упали к ногам его со слезами благодарности.

Костка велел им прийти к нему домой, поговорил с ними и, когда увидел, что они готовы пожертвовать за него жизнью, поручил им принять в свои шайки всех храбрецов, которые к нему примкнули, а позднее открыл им всю правду и дал для распространения грамоту Хмельницкого.

Грамота эта гласила:

Мы, Богдан Хмельницкий, объявляем всем подданным польской короны, что, с соизволения и благословения божия, подчинив силе и власти нашей все земли этой короны, обещаем мы освободить всех вас от тягостей барщины. Вы будете сидеть на своей земле, платя лишь оброк и пользуясь, подобно шляхте, полной свободой. Но вы должны быть нам верны, как русские наши подданные. Уходите от своих панов, восставайте против них и примыкайте к нам.

Жребий был брошен. Костка был виновен в измене стране и королю. Если бы это воззвание перехватили и было доказано, что Костка их распространял, – ему грозил смертный приговор.

Он объявил войну всей Речи Посполитой, всему, что называло себя и заставляло других называть себя Польшей. Ему оставалось победить или умереть.

И когда в тревожную ночь, отправив Чепца и Савку с универсалом Хмельницкого, думал он свои думы в домике новотаргского подстаросты на Людзимежской улице, то, чем глубже он старался вникнуть в положение дел, тем яснее видел, что борьба решится не только оружием, но и духом его мужицкого войска, что шляхта не только господствует в стране, но душа шляхты есть душа этой страны. Сперва ему казалось: нужно поднять восстание, уничтожить шляхту, свергнуть короля, самому стать королем мужиков и мещан. Но теперь он понимал, что на место души шляхетства надо создать силу какой‑то иной души, что не только после разрушения одной духовной культуры придется сейчас же ставить на место ее другую, но и с самого начала надо выступать во имя этой новой культуры, долженствующей сменить старую. Недостаточно раздать мужикам помещичьи земли, – делаясь хозяином страны, мужик должен видеть перед собой какой‑то высший идеал, понимать, что с минуты победы начинается не только пользование ее плодами, но и дальнейший благородный труд на пользу себе и другим: не застой, а, напротив, – движение вперед.

Мужик темен, и единственное его знание, единственная духовная культура – это религия.

Думая об этом, Костка вспомнил тынецкого аббата, ксендза Пстроконского, епископа, человека очень странного.

Костка неоднократно бывал в Тыньце с каштеляном, у которого воспитывался, а впоследствии и один навещал ксендза Пстроконского, который его любил. И с каждым разом Костка проникался к нему все большим уважением.

Ксендз Пстроконский, настоятель Тынецкого монастыря бенедиктинцев, совсем не был похож на большинство высшего духовенства: не обжирался и не пил, не играл в карты, не содержал любовниц, не ездил на охоту, не добивался чинов, не шел ради денег на что угодно, а, занимаясь наукой и монастырем, делал людям добро, в каждом видел брата и величайшим примером подражания считал св. Франциска Ассизского. Он видел, что зло пустило в церкви глубокие корни, видел, что шляхта ведет страну к гибели, и не раз говорил об этом с Косткой, которому довелось ознакомиться с западной цивилизацией. Теперь Костка решил ехать к нему, втянуть его в свои планы и его, которого знают и любят все крестьяне, сделать вторым папой, представителем католицизма в том движении, которое возглавит он, Костка.

Тем временем по его поручению ректор Мартин Радоцкий с солтысом Лентовским разослали письма по окружным деревням и гминам, призывая народ сходиться под начальство королевского полковника Костки, происходящего из святого рода, собираться против жидов и шляхты во имя Христа, распятого жидами, и во имя короля, против которого шляхта замышляет восстание. Они обещали то же, что Хмельницкий в своем «универсале»: помощь со стороны казаков. А так как войска должны были стягиваться к полковнику в Новый Тарг, то в письмах приказывалось всем сочувствующим украшать хаты зеленью: это будет служить знаком, чтобы проходящие мимо повстанцы их не грабили и не поджигали, как обыкновенно делали отряды шляхетских войск, из‑за чего их передвижения сравнивались с набегами татарских орд: происходили жестокие схватки, шляхта грабила и немилосердно обирала крестьян и горожан, те в отчаянии и бешенстве резали шляхту, за что вновь подвергались немилосердным карам, – и в конце концов на пути оставались одни пепелища, развалины, нищета, раны да трупы горожан, мужиков и шляхты.

Мужики тотчас же принялись созывать сходы и украшать хаты зелеными ветками.

Не всем было ясно, в чем дело и что будет дальше, но все понимали, что этим путем можно спастись от беды. Деревни стали похожи на рощи.

Через такие‑то зеленые деревни, покинув на время Новый Тарг, спешил Костка в повозке подстаросты Здановского по краковской дороге в Тынец.

Стоял прекрасный весенний день. Глядя со стен Тынецкого монастыря на Вислу, на прибрежные поля и деревни, ксендз Пстроконский слушал, что говорил ему Костка.

А тот кричал, дрожа от волнения:

– Отче! Ничтожным человеком, влекомым жаждой преступлений и мести, попал я в среду крестьянства, а теперь, когда, как Фома неверный, вложил персты в их раны, я забыл о себе: за них хочу мстить, их спасти! И ничто мне не страшно, даже если бы смерть пришлось принять за них! У меня планы широкие: сокрушить шляхту, порвать с Римом, чтобы не посылал он нам сюда Поссевинов[14], как посылал Баторию, сместить высшее духовенство, которое держит руку магнатов, основать польское королевство со своим собственным польским папой, со своей собственной церковью! О отче, отец мой духовный! Неужели может понять польского мужика, вскормленного борщом да мучной похлебкой, итальянский священник, который ест салат и устрицы? Неужели может быть пастырем польской души тот, кто этой души не знает, тот, кто, живя у моря средь кипарисов, не понимает польской религии лесов и полей, тот, кто не знает этой тоски о боге, рожденной безбрежным закатом солнца над Вислой? О, воистину, отче, польскому мужику нужен свой папа, с польской душой, а не буллы, не приказы из римской канцелярии!

– Ересь! – воскликнул ксендз Пстроконский. Он был возмущен.

– Не ересь, отче, а Польша! – крикнул Костка, – Польский папа в польском Риме, Вавельский собор, а не собор святого Петра, польский Вавель над Вислой, а не замок святого Ангела над Тибром, польский Мариацкий костел, а не церковь святого Иоанна на холме Латеранском…

– Апостол Петр завещал нам Рим, – сказал аббат.

– Но Христос всему миру завещал бога, – возразил Костка.

– Папа, наместник святого Петра, есть наместник Иисуса Христа, как Петр был первым его наместником, – строго сказал аббат.

– Не знаю, отче, не знаю, – с отчаянием в голосе ответил Костка, – теологии я не изучал и в священном писании, в Новом завете несведущ. Может быть, то, что я говорю, – грех, но я вижу одно: «a planta pedis usque ad verticem capitis non est sanitas» – язвами покрыты мы с головы до ног, а Рим не дает лекарства, а Рим не лечит! Мы погибаем, отче, разрушается тело наше! Войны наши – это конвульсии, наши победы – корчи рук, сведенных судорогой смерти! Мы еще можем душить – но не покорять! Можем еще защищаться – но не побеждать. Погибнет лев, который лежит в своей берлоге больной и не грозит больше своим рычанием слонам и буйволам, а только сильной еще лапой отгоняет волков, гиен и леопардов. Какой‑то яд отравил душу и тело Польши. Шляхта отравлена: она умрет… Отче, нам нужна новая Польша! Но неужели новая польская душа родится в Риме? Неужели из Тибра надо брать воду, чтобы освежить польскую грудь, неужели надо складывать костер из кипарисов, чтобы в дубовом польском костеле запылал жертвенный огонь наших душ?

– Чего же ты хочешь? – спросил, помолчав, епископ.

– Хочу, чтобы прозвучал сигнал из Кракова, звон Сигизмундова колокола, и чтобы польский епископ, указав мужикам на крест из Вавельского собора, обвитый колосьями пшеницы, листьями дуба и травами полевыми, громовым голосом сказал: «In hoc signo vinces»– Сим победишь!

Епископ Пстроконский еще ниже опустил голову, и длинная черная борода его легла на грудь.

– Отче, встань! Возьми крест! Посохом своим разбуди новую Польшу! Народ не верит в бога, он верит в вас! Польскому мужику нужен ксендз! Отче! Встань! Выйди с монахами своими из этих стен! Смотри! Весна уже цветет – зацветет и весь мир! Увлечем за собой монастыри, приходских священников, младшее духовенство! На старой земле создадим новую страну, новую Польшу, где королем буду я, а польским папой – ты!

Ксендз Пстроконский вскочил.

– Самозванцами быть!

– Я – сын короля Владислава Четвертого.

– А я – католический епископ, аббат тынецкий, слуга Рима!

– Отче!

Епископ Пстроконский отвернулся и зарыдал.

– Отче! – кричал Костка.

– Нет! – ответил аббат и, закрыв лицо руками, плакал, дрожа всем телом.

– Отче! – с отчаянием призывал Костка. – Ты знаешь, что в этом – спасение! О, этот Рим, который тебя совращает! О, Рим!

И он поднял вверх сжатые кулаки, но ксендз Пстроконский овладел собой и сказал:

– Един бог, и едина церковь его, и един наместник Христов. До конца мира Рим будет его владыкой и оракулом. Твой крест, обвитый пшеницей, листьями дуба и травами, был бы крестом языческим. Только четками можно обвить крест Христов.

– Ты, отче, лжешь самому себе! – воскликнул Костка в мучительном порыве.

– Молод ты еще, королевич, – ответил аббат. – Из земли вышел человек и в землю возвращается. Только часть земли называется Польшей. Польша имела начало и будет иметь конец, ибо она – дело рук человеческих. Но душа исходит от бога и живет вечно. Вся жизнь мира вмещается в кресте. Подчинимся ему. Петр заложил камень, на котором стоит церковь мира, и врата адовы не одолеют ее. Я даю тебе отпущение грехов. Ты молод и горяч. Вера твоя спасет тебя: ты хочешь добра. Дух святой просветит тебя, и ты вернешься на путь истины. Иди и делай. Твори.

– А ты, отче, а ты? – простонал Костка.

– Я буду молиться за тебя и за твое дело, которое свято, пока осеняет его свет Христов.

– И ты не станешь взывать с твоих тынецких стен?

– Если Рим дозволит.

– И не выйдешь из них в митре и с крестом?

– Если Рим прикажет.

– Отче! Ты губишь миллионы людей! О епископы! Одно слово ваше, только крест в руках ваших – и мы победим!

– Я – слуга послушный, – сказал аббат.

– Ага! – закричал Костка почти в бешенстве, – Ага! Я пальцами должен рыть землю, тогда как лопатой ее можно было бы разметать, как песок! Ах! Чего бы я не достиг, если бы вы были со мной! Завтра же Польша была бы наша! Так нет же, отче! Я увлеку тебя за собой! Когда здесь, в Кракове, мужики ударят в Сигизмундов колокол, ты не удержишься, ты пойдешь. Я знаю! И я велю, чтобы тебя не беспокоил никто из тех, которые будут сходиться ко мне сюда из Силезии.

Он полез в дорожную сумку, лежавшую около него, достал необходимые принадлежности и быстро начал писать: «Ich inscriptus Oberster zu Ross und Fuss commando und befehle last dem Closter Tyniec mit sein einige Gьtter ganz frei lassen, aliter non faciendo sub poena colli».

«Я, нижеподписавшийся, желаю и приказываю, чтобы это Тынецкое аббатство со всеми деревнями оставлено было проходящими войсками, состоящими под моим начальством, в полной неприкосновенности. Нарушивший этот приказ будет наказан смертью. Дано в Тыньце, мая в 8 день 1651 года. Александр Леон из Штемберка».

После этого Костка покинул Тынец и епископа Пстроконского, вернулся в Татры и там, по совету солтыса Лентовского, с помощью Собека Топора начал бунтовать подгалян.

Не раз во время охот, которые для него устраивал подстароста Здановский, Костка видел вдали в голубом тумане, с Бескид, Ключек и Горца, Чорштынский замок, стоявший на скале над Дунайцем. Он казался ему бронированным сердцем этой долины, которую королевской короной венчали Татры и мечом опоясывал светлый Дунаец. Во время охот горцы указывали ему на этот замок. А вести о том, что крестьянские толпы уже собираются, приходили все чаще и чаще.

Он видел себя сидящим в этом голубом замке с Беатой Гербурт, одетой в голубую прозрачную вуаль… Розовое тело ее просвечивало сквозь ткань… Золотые короны блистали на их головах… Ах! Действовать, действовать поскорее!

Налететь орлом отсюда, с гор!

Богдан Хмельницкий объявил себя гетманом Запорожским, и этот титул придавал ему не меньше блеска, чем его победы. Костка решил объявить себя старостой чорштынским – от имени короля, но против короля, невольника шлихты. И то, что объявит чорштынский староста горцам, то каштелян краковский повторит малопольским крестьянам, а впоследствии король – всей Польше.

Шумно было в роковой день 13 июня 1651 года в большой корчме Ицка Гамершляга, на углу рынка и Шафлярской улицы, по которой часто водили в город на казнь подгалянских разбойников, закованных в кандалы, и про которую ходила известная песня:

Улицей Шафлярской меня ведут:

Видно, горемычного, и повесят тут.

В корчме собралось человек сто мужиков. Это были выборные от десятков тысяч горцев. Они явились к пану полковнику Костке. Между ними было много молодых солтысов, которые на основании закона короля Владислава откупились от военной службы и не пошли на войну с казаками, много крестьян, почтенных хозяев, – а у стены, за столом, где сидел сам полковник, имея по правую руку подстаросту Здановского, а по левую – ректора Радоцкого, заняли места: Лентовский, хохоловский солтыс Енджей Койс, Павликовский с Белого Дунайца, трое Новобильских из Бялки и войт Мацей, Зых из Витова, новотаргские горожане, войты и другие видные люди из деревень, а на конце стола сидел Собек Топор, превосходивший всех шириной плеч. Он вместо себя старшим над пастухами оставил Бырнаса.

Шло совещание. Пиво, вино и водка, которую приказывали подавать богатые солтысы и крестьяне, лились рекой. Сбежались горожанки, из деревень с мужиками пришли и бабы. Среди них выделялись подгалянки высоким ростом, белыми лицами, пламенными синими глазами и величавыми мощными плечами. У некоторых шея была густо обвита ожерельями из венгерских дукатов. Пройдет – так и зазвенит золотым колокольчиком.

Но Марина из Грубого, подобная стройной ели, царила над всеми.

Десятки тысяч чупаг и кос склонялись к ногам Костки.

Он чувствовал себя могучим властелином, почти королем.

Громом грянет труба его с чорштынских стен!..

Вдруг мужики‑подгаляне громко запели хором:

Кто там пьет, кто там пьет?

Пьют там подгаляне,

А чупаги у них

Спрятаны в чулане!..

Велика поляна

У нашего пана,

Поляну скосили,

А пана убили!..

Паны, паны,

Будете панами,

Но не будете

Властвовать над нами.

Гей вы, паны, паны,

Вам служить не станем,–

Уж потешимся мы

В дни, когда восстанем.

Панам любо было,–

Весело гуляли,

Нас нужда давила,–

Долго мы молчали.

Зловеще гудела песня. Пылающие, возбужденные, и веселые лица мужиков нахмурились и стали хищными, суровыми и загадочными. Упорство, злоба, жестокое и зловещее спокойствие тяжелыми морщинами легли на лица. Орлиные носы с тонкими ноздрями, бледные и сухие щеки с выступающими скулами стали каменными и холодными, как железо. Только синие да карие глаза пылали, как костры среди осенних, пустынных и голых полей.

До утра пили и пели. Никто в городе не спал, и стража стояла наготове, хотя сознавала свое бессилие против этого сборища крестьян, вооруженных чупагами. Но мужиками так всецело овладело бешенство против шляхты, что ни один мещанин не подвергся нападению.

Пили еще и на следующий день, когда Костка, послав Собека Топора в горы, а Лентовского – к Черному Дунайцу набирать крестьянские полки, сам с несколькими десятками людей отправился к Чорштынскому замку.

Чорштынский староста, молодой и красивый Платенберг, в панцире, украшенном эмалью, и с леопардовой шкурой па плечах, как и приличествовало камергеру, со всем войском своим отправился к королю, оставив в замке вместо стражи только евреев‑арендаторов.

Костка подступил к замку; когда главный арендатор, лупоглазый еврей Иозель Зборазский, в широком халате, с пейсами по бокам большого выпуклого лба, в белых чулках и туфлях, отпер на рассвете ворота, Костка, спрятавшийся со своими людьми в соседнем лесу, ворвался в замок, приказал связать евреев, их жен и детей и завладел Чорштыном.

Он взошел на стену замка, – и душа его развернулась, как крылья огромной птицы, когда, проснувшись от сна на высокой скале, она широко их раскинет и сделает несколько тяжелых взмахов.

Королевский сын, потомок Вазов, стоял на стене королевской твердыни и смотрел на расстилавшиеся перед ним земли.

Стоя высоко на скале над пенистым Дунайцем, Чорштынский замок отделял Венгрию от Польши. Владения Ракоци лежали сейчас же за Дунайцем, а дорога из Венгрии в Краков шла через Чорштын. Это был ключ, запиравший ворота Вавеля со стороны Спижа.

Но он мог и отпереть их. Ракоци, князь Семиградский, против которого якобы Костка собирал войска, смотрел на Краков через Чорштын…

Необычайно, внезапно, с изумительной быстротой осуществилось для Костки то, что недавно было только мечтой. Он ступил на мост, висевший над пропастью, но верил, что пройдет по нему. Не исполняется ли сейчас предсказание семиградской цыганки, что он умрет на высоком месте? Разве он уже не возвысился?

Не с большей гордостью, не с большим величием смотрят Гербурт и Сенявский из замков своих в Сивом Роге, Сеняве или Бжежанах. Они окружены десятками тысяч ненавидящих их подданных, а он – сотнями тысяч обожающих его горцев. Шесть тысяч солдат у Сенявского, четыре тысячи – у Гербурта, а у него – несколько десятков тысяч топоров, кос, палиц, ружей и пистолетов. Стоит захотеть – и он тотчас же, сегодня же, может двинуться отсюда, с лица земли стереть Сивый Рог, сровнять с землею гетманский замок Сенявского, как дерево, разливом вырванное из сада, унести Беату на мужицких руках куда угодно… Но он не хотел этого. Он уже не был бедным влюбленным юношей: он был обновителем Польши на пороге великих деяний.

Но начинать надо было осторожно и ловко, особенно теперь, пока не соберутся горцы, предводительствуемые Собеком Топором и Лентовским. Костка с нарочным отправил письмо к ксендзу Петру Гембицкому, краковскому епископу, сообщая, что по приказу короля он занял Чорштын, «из опасения, чтобы пограничная эта крепость, не располагающая ни войском, ни вооружением, не досталась в руки мадьяр». Кроме того, он просил епископа прислать ему несколько легких пушек, пороха и ядер, потому что в замке он «не нашел ничего, кроме денег, награбленных у мужиков Иозелем Зборазским, да накопленных им обильных съестных припасов».

Между тем ксендз‑декан новотаргский, Енджей Бытомский, приглашенный к людзимежскому ксендзу Михалу Соломке, заметил, проезжая через деревню, что все хаты украшены зелеными ветвями.

Он удивился и, встретив Цыриака, спросил его, какая тому причина.

– Да разве вы не знаете? – ответил Цыриак. – Это затем, чтобы солдаты не грабили и не поджигали.

– Какие солдаты?

– Да которых пан Костка, королевский полковник, по королевскому указу вербует.

И вот епископ Гембицкий почти одновременно получил в Кракове просьбу Костки о присылке в занятый им Чорштын пушек и боевых припасов, тревожные письма от новотаргского декана и ксендза из Птима, где ректор Радоцкий тайно собирал крестьянские сходы, и даже письмо от пана Здановского, которому ксендз Бытомский приказал уведомить епископа о зелени на крестьянских хатах.

Епископ сейчас же понял, что этот охранитель Польши в высшей степени подозрителен, а отряды его могут послужить бог знает для чего, и потому ответил Костке, что не таким способом занимаются королевские замки, нуждающиеся в защите, и что он ему советует добровольно покинуть Чорштын. Сам же он созвал на совет всех краковских вельмож, находившихся в городе, и послал шестьдесят драгун под начальством пана Михала Иордана, старосты дубчицкого, отбивать Чорштын. К драгунам присоединился довольно большой отряд добровольцев из шляхты.

Получив письмо епископа, Костка порядком смутился; в первую минуту он похолодел и у него задрожали ноги. Он предполагал, что стоит только протянуть руку и взять, что, заняв замок, он как бы вдел уже одну ногу в стремя и остается только перекинуть другую, чтобы оказаться в седле, – но при первом же шаге убедился, что это не так. Ужаснула его собственная неопытность, которую он блистательно доказал тем, что написал письмо епископу.

Он сам вызвал и ускорил враждебные действия против себя. Снять маску можно было, только имея в Чорштыне несколько тысяч, а не несколько десятков людей.

Он почитал себя вторым Хмельницким, в котором «смелость льва уживалась с мудростью змия», – однако убедился, что старый запорожский гетман только похлопал бы его с усмешкой по плечу, а ему пришлось бы повиноваться Хмельницкому, как учителю.

Но только на одну минуту он испытал разочарование и ужас. Затем он решил отвагой и мужеством загладить свой безрассудный поступок. Да, впрочем, размышлять было и некогда, потому что пан староста Иордан так гнал свою хромую грязную лошаденку, драгун и шляхетский отряд, что появился перед Чорштыном на следующий день после получения письма от епископа.

Толстый и усатый пан Иордан, переночевав под замком, на рассвете принялся осматривать стены и по совету епископа решил сначала вступить с Косткой в переговоры. Он велел Шелюге, трубачу из подкраковской Черной Деревни, ехать вместе с ним к воротам замка и громко трубить. Кроме того, взял у пастушки белый платок и прикрепил его к палке.

Костка в это время спал. Спали и мужики, утомленные расхищением замка. Не спали только бабы, жены Юзека и Мацека Новобильских, да две девушки, Янтося и Ганка, пришедшие с мужиками из Нового Тарга в Чорштын. Они сидели в кухне, пекли из муки Иозелевой жены пироги с сыром и разговаривали.

Вдруг жена Юзека Новобильского бросила месить тесто, прислушалась и сказала:

– Трубят зачем‑то.

– Да ну? – переспросила жена Мацека.

– Верно говорю, трубят. Надо поглядеть.

Она вышла и вернулась с известием, что шляхтич верхом на лошади и солдат с белым платком на палке и с трубой стоят под стенами.

Жена Мацека Новобильского отодвинула тесто, вытерла руки и вышла из кухни. Другие пошли за ней.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю