Текст книги "Собрание сочинений. Том 5"
Автор книги: Карл Генрих Маркс
Соавторы: Фридрих Энгельс
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 42 страниц)
Манера выступлений «нетцких братьев» в Собрании, это – самая забавная комедия на свете, и она лишний раз показывает, на что способен истый пруссак. Все мы знаем, что корыстолюбивая еврейско-прусская мелюзга в Познани боролась против поляков в теснейшем единении с бюрократией, с королевско-прусским офицерством, с бранденбургским и померанским юнкерством, одним словом, бок о бок со всем, что было реакционного, старо-прусского. Предательство по отношению к Польше было первым решительным выступлением контрреволюции, и никто при этом не проявил себя более контрреволюционно, чем именно господа «нетцкие братья».
А теперь посмотрите-ка на этих яро пруссофильских школьных учителей и чиновников с их девизом: «С богом за короля и отечество!»; полюбуйтесь на то, как они выступают здесь, во Франкфурте, выдавая свое контрреволюционное предательство по отношению к польской демократии за революцию, за действительную, настоящую революцию во имя суверенных «нетцких братьев», как они попирают ногами историческое право и провозглашают над якобы мертвой Польшей: «Право только на стороне живого!».
Но таков уж пруссак: на Шпрее – «божьей милостью», на Варте – суверенный народ; на Шпрее – бунт черни, на Варте – революция; на Шпрее – «историческое право, которое не имеет никакой даты»{120}, на Варте – право живого факта, датированного вчерашним днем, – и, несмотря на это, никакого обмана, все честно и благородно в верном прусском сердце!
Послушаем г-на Гёдена:
«Второй раз вынуждены мы защищать дело столь большого значения, столь чреватое последствиями для нашей родины, что если бы оно и само по себе не представлялось нам совершенно правым (!), то его по необходимости следовало бы сделать таковым (!!). Наше право коренится не столько в прошлом, сколько в горячем биении пульса» (вернее сказать – в избиении прикладами) «современности».
«Польский крестьянин и бюргер, благодаря переходу в другое» (прусское) «владение, почувствовали себя в таком состоянии безопасности и благополучия, какого они никогда не знали» (особенно со времени польско-прусских войн и разделов Польши).
«Нарушение справедливости, связанное с разделом Польши, полностью искуплено гуманностью вашего» (немецкого) «народа» (и особенно батогами прусских чиновников), «его трудолюбием» (на украденных и раздаренных польских землях), «а в апреле этого года и его кровью!»
Кровью г-на Гёдена из Кротошина!
«Революция – вот наше право, и в силу этого мы находимся здесь!»
«Документальные доказательства законности нашего включения в состав Германии заключаются теперь не в пожелтевших пергаментах; мы вошли в состав Германии не в качестве приданого или по наследству, не в порядке купли или обмена; мы – немцы и принадлежим нашему отечеству, потому что нас побуждает к этому разумная, законная, суверенная воля – воля, которая обусловлена нашим географическим положением, нашим языком и нравами, нашей численностью (!), нашей собственностью, но прежде всего нашим немецким образом мыслей и нашей любовью к отечеству».
«Наши права столь бесспорны, столь глубоко укоренились в современном миросозерцании, что для их признания не нужно даже обладать немецким сердцем!»
Да здравствует «суверенная воля» прусско-еврейских «нетцких братьев», покоящаяся на «современном миросозерцании», опирающаяся на шрапнельную «революцию», коренящаяся «в горячем биении пульса» военно-полевой действительности! Да здравствует немецкий дух познанских чиновничьих окладов, грабежа церковных и казенных имений и денежных ссуда lа{121} Флотвель!
После рыцаря, декламирующего о самых высоких правах, выступает не знающий ни стыда, ни совести «нетцкий брат». Для г-на Зенфа из Иновроцлава даже предложение Штенцеля является чересчур вежливым по отношению к полякам, и потому он предлагает несколько более грубую редакцию. С той же наглостью, с какой он под этим предлогом записался в качестве оратора, выступающего против предложения комиссии, г-н Зенф заявил, что устранение познанцев от голосования было бы вопиющей несправедливостью:
«Я полагаю, что именно познанские депутаты призваны принять участие в голосовании, потому что речь идет как раз о важнейших правах тех, которые нас сюда послали».
Г-н Зенф переходит затем к истории Польши со времени первого раздела и обогащает ее множеством таких злостных извращений и вопиющих вымыслов, что по сравнению с ним г-н Штенцель оказывается самым жалким кропателем. Все, что только есть сносного в Познани, обязано своим происхождением прусскому правительству и «нетцким братьям».
«Возникло великое герцогство Варшавское. Место прусских чиновников заняли польские, и уже в 1814 г. почти нельзя было заметить и следа того хорошего, что сделало прусское правительство для этих провинций».
Г-н Зенф прав. «Нельзя было заметить и следа» ни крепостного состояния, ни бюджетных отчислений польских округов прусским учебным заведениям, например, университету города Галле, ни вымогательств и жестокостей прусских чиновников, не знающих польского языка. Но еще Польша не погибла, так как милостью России Пруссия снова возвысилась, и Познань снова перешла к Пруссии.
«С тех пор возобновились стремления прусского правительства улучшить положение провинции Познань».
Кто хочет узнать подробности об этом, пусть прочтет памятную записку Флотвеля 1841 года[201]. До 1830 г. правительством не было сделано ровно ничего. Во всем великом герцогство Флотвель нашел лишь четыре мили шоссейных дорог! А надо ли перечислять благодеяния самого Флотвеля? Г-н Флотвель, хитрый бюрократ, старался подкупить поляков проведением шоссейных дорог, превращением рек в судоходные, осушением болот и т. п., но он подкупал их не на деньги прусского правительства, а на собственные деньги поляков. Все эти улучшения были произведены главным образом на частные средства или на средства округов, и если кое-где правительство добавляло и свою субсидию, то это составляло лишь самую незначительную часть тех сумм, которые оно извлекало из провинции путем налогов или в виде дохода с польских национальных и церковных доменов. Далее, поляки обязаны г-ну Флотвелю не только дальнейшей приостановкой избрания ландратов округами (с 1826 г.), но, в особенности, постепенной экспроприацией польских помещиков путем скупки правительством поместий, продаваемых с молотка, и последующей перепродажи их лишь благонадежным немцам (королевский указ 1833 г.). Последним благодеянием флотвелевского управления было улучшение школьного дела. Но и это было опять-таки одной из мер опруссачения. Средние школы должны были при помощи прусских учителей опруссачивать дворянское юношество и будущее католическое духовенство, а низшие – крестьян. О действительном характере учебных заведений проболтался как-то в неосторожном порыве откровенности бромбергский регирунгспрезидент г-н Валлах; он писал обер-президенту г-ну Бёйрману, что польский язык является главным препятствием для распространения образования и благосостояния среди сельского населения! Разумеется, это так, раз учитель не понимает по-польски. – Кто же, однако, оплачивал эти школы? Опять-таки сами поляки, так как 1) большинство важнейших, но не служащих специально целям опруссачения институтов было основано и поддерживалось на частные взносы или на средства провинциальных сословных собраний, и 2) даже школы, созданные в целях опруссачения, содержались на доходы от секуляризованных 31 марта 1833 г. монастырей, а государственная казна отпустила средства лишь на десять лет по 21000 талеров ежегодно.
Впрочем, г-н Флотвель признает, что все реформы исходили от самих поляков. А о том, что величайшие благодеяния прусского правительства состояли в извлечении значительных рент, взыскании высоких налогов и в использовании молодежи для прусской военной службы, – об этом г-н Флотвель умалчивает точно также, как и г-н Зенф.
Короче говоря, все благодеяния прусского правительства сводятся к тому, чтобы пристроить в Познани прусских унтер-офицеров, будь то в качестве экзерцирмейстеров, учителей, жандармов или сборщиков налогов.
Мы не можем заниматься подробным разбором других неосновательных подозрений относительно поляков, а также лживых статистических данных г-на Зенфа. Ясно, г-н Зенф говорит с единственной целью – вызвать ненависть Собрания к полякам.
За ним следует г-н Роберт Блюм. Он, по обыкновению, произносит так называемую солидную речь, т. е. речь, которая содержит больше чувства, чем аргументов, и больше декламации, чем чувства, и которая, впрочем, как упражнение в декламации, производит, признаться, не больший эффект, чем «современное миросозерцание» г-на Гёдена из Кротошина. Польша – вал против северного варварства… если у поляков есть пороки, то это вина их угнетателей… старый Гагерн называет раздел Польши кошмаром, который тяготеет над нашей эпохой… поляки горячо любят свою родину, и нам не мешало бы брать с них пример… опасности, угрожающие со стороны России… А если бы в Париже победила красная республика и захотела силой оружия освободить Польшу, что было бы тогда, господа?.. Будем беспристрастными и т. д. и т. д.
Нам жаль г-на Блюма, но если снять со всех этих прекрасных рассуждений декламаторскую мишуру, то не останется ничего, кроме самой тривиальной болтовни, пусть даже – охотно допускаем это – болтовни широкого размаха и высокого мастерства. Даже когда г-н Блюм утверждает, что по отношению к Шлезвигу, Богемии, итальянскому Тиролю, русским прибалтийским провинциям и Эльзасу Национальное собрание, если оно хочет быть последовательным, должно было бы применить те же принципы, что и по отношению к Познани, то это такой довод, который является правомерным только в противовес бессмысленной националистической лжи и удобной непоследовательности большинства. И если он утверждает, что Германия могла бы достойным образом вести переговоры о Познани лишь с уже существующей Польшей, то мы не станем отрицать этого, но все же должны заметить, что этот единственный удачный довод в его речи уже сотни раз и гораздо лучше был развит самими поляками, тогда как в устах г-на Блюма он является тупой риторической стрелой, которая «со всей умеренностью и щадящей мягкостью» была понапрасну пущена в окаменевшую грудь большинства.
Г-н Блюм прав, говоря, что шрапнель – не довод, но он не прав – и знает это сам, – когда беспристрастно становится на более высокую «умеренную» точку зрения. Если г-н Блюм не мог уяснить себе сущность польского вопроса, то это его собственная вина. Но совсем скверно, что г-н Блюм 1) надеется добиться от большинства, чтобы оно потребовало хотя бы только отчета от центральной власти, и 2) что он рассчитывает выиграть хоть самую малость с помощью отчета тех министров центральной власти, которые 6 августа столь позорно склонились перед прусскими стремлениями к верховенству[202]. Если хочешь сидеть на «крайней левой», то первым делом надо отбросить в сторону всякую щадящую мягкость и отказаться от надежды добиться от большинства чего-нибудь, хотя бы самого пустяка.
Вообще почти вся левая, как всегда, и в польском вопросе пускается в декламации или даже в фантастические мечтания, ни в малейшей степени не затрагивая фактического материала, практической сущности вопроса. А между тем, как раз тут материал был так содержателен, факты – так разительны. Конечно, чтобы это сделать, нужно вопрос изучить, но можно, понятно, обойтись и без этого, разудалось проскочить через чистилище выборов, после чего уж ни перед кем больше не приходится нести ответственности.
К немногим исключениям мы еще вернемся при освещении хода прений. Завтра мы скажем несколько слов о г-не Вильгельме Йордане, который вовсе не является исключением, а на этот раз, в буквальном смысле слова и по понятным причинам, идет вместе с толпой.
V
Кёльн, 23 августа. Наконец-то мы покидаем, слава богу, плоские песчаные равнины каждодневной пустопорожней болтовни, чтобы вознестись на альпийские высоты больших дебатов! Наконец-то взбираемся мы на окутанную облаками вершину, где гнездятся орлы, где человек встречается лицом к лицу с божеством и откуда он с пренебрежением взирает на копошащихся где-то глубоко-глубоко внизу жалких человечков» побивающих друг друга с помощью скудных аргументов обыкновенного человеческого рассудка! Наконец-то, после схваток какого-то Блюма с каким-то Штенцелем, каким-то Гёденом, каким-то Зенфом из Иновроцлава начинается великая битва, в которой герои в стиле Ариосто усеивают поле брани обломками копий своего духа!
Благоговейно расступаются ряды борцов, и, потрясая мечом, вперед выскакивает г-н Вильгельм Йордан из Берлина.
Кто же такой г-н Вильгельм Йордан из Берлина?
Г-н Вильгельм Йордан из Берлина во времена расцвета немецкого литераторства был литератором в Кёнигсберге. В ту пору там устраивались полудозволенные собрания в «Бётхерсхёфхен»; г-н Вильгельм Йордан отправился туда, прочитал там стихотворение «Моряки его бог» и был выслан.
Г-н Вильгельм Йордан из Берлина направился в Берлин. Там устраивались студенческие собрания. Г-н Вильгельм Йордан прочитал стихотворение «Моряк и его бог» и был выслан.
Г-н Вильгельм Йордан из Берлина направился в Лейпциг. Там тоже происходили какие-то невинные собрания. Г-н Вильгельм Йордан прочитал стихотворение «Моряк и его бог» и был выслан.
Г-н Вильгельм Йордан издал затем ряд сочинений: стихотворение «Колокол и пушка»; собрание литовских народных песен, в том числе и продукт своего собственного творчества, а именно сочиненные им самим польские песни; переводы из Жорж Санд, некий журнал, – непонятный «понятый мир»[203] и т. д. к выгоде широко известного г-на Отто Виганда, который еще не столь преуспел, как его французский оригинал г-н Паньер; далее он издал перевод «Истории Польши» Лелевеля с полонофильским предисловием и т. д.
Наступила революция. En un lugar de la Mancha cuyo nombre no quiero acordarme{122}, внекоей местности немецкой Манчи, сиречь Бранденбургской марки, где произрастают Дон Кихоты, в местности, названия которой и припоминать не стоит, г-н Вильгельм Йордан из Берлина выставил свою кандидатуру в германское Национальное собрание. Крестьяне этого округа были настроены благодушно-конституционно. Г-н Вильгельм Йордан произнес много проникновенных речей, полных наиконституционнейшего благодушия. Восхищенные крестьяне избрали великого мужа в депутаты. Едва явившись во Франкфурт, благородный «безответственный» усаживается на скамьях «крайней» левой и голосует с республиканцами. Крестьяне, которые в качестве избирателей породили этого парламентского Дон Кихота, посылают ему вотум недоверия, напоминают ему его обещания, отзывают его. Но г-н Вильгельм Йордан столь же мало считает себя связанным своим словом, как какой-нибудь король, и продолжает при каждом удобном случае оглушать Собрание своим колоколом и пушкой.
Всякий раз, как г-н Вильгельм Йордан поднимался на кафедру собора св. Павла[204], он, в сущности, прочитывал одно только стихотворение «Моряк и его бог» – этим, однако, не сказано, что он тем самым заслужил, чтобы его выслали.
Послушаем же последние удары колокола и самый последний гром пушки великого Вильгельма Йордана о Польше.
«Я, напротив, полагаю, что нам надо подняться на всемирно-историческую точку зрения, с которой надлежит изучать познанский вопрос как эпизод великой польской драмы».
Могучий г-н Вильгельм Йордан одним махом поднимает нас высоко над облаками, на покрытый снегом, устремленный к небу Чимборасо «всемирно-исторической точки зрения» и раскрывает перед нами необозримую перспективу.
Но перед этим он еще некоторое время подвизается в будничной сфере «специального» обсуждения – и притом весьма успешно. Вот несколько примеров:
«Позднее он» (Нетцкий округ) «по Варшавскому договору» (т. е. по первому разделу Польши) «перешел к Пруссии и с тех пор, если не считать кратковременного промежуточного существования герцогства Варшавского, оставался за Пруссией».
Г-н Йордан говорит здесь о Нетцком округе в противоположность остальной Познани. Он, рыцарь всемирно-исторической точки зрения, знаток польской истории, переводчик Лелевеля, – из какого источника черпает он эти сведения? Не иначе, как из речи г-на Зенфа из Иновроцлава! Он так строго придерживается этой речи, что даже совершенно забывает о том, как и остальная, велико-польская часть Познани в 1794 г. «перешла к Пруссии и с тех пор, если не считать кратковременного промежуточного существования герцогства Варшавского, оставалась за Пруссией». Но об этом «нетцкий брат» Зенф не говорил, и поэтому «всемирно-историческая точка зрения» ничего не знает, кроме того, что округ Познань лишь в 1815 г. «перешел к Пруссии».
«Далее, и западные округа – Бирнбаум, Мезериц, Бомст и Фрауштадт{123} – с незапамятных времен, как это можно видеть уже из названий этих городов, в преобладающей массе своего населения были немецкими».
Но и округ Мендзыхуд – не правда ли, г-н Йордан? – «с незапамятных времен, как это можно видеть уже из его названия, в преобладающей массе своего населения был польским»?
Но округ Мендзыхуд есть не что иное, как округ Бирнбаум. По-польски город называется Мендзыхуд.
Какую поддержку найдут эти этимологические «присоединительные палаты» «всемирно-исторической точки зрения» «понятого мира» у христианско-германского г-на Лео! Не говоря уже о том, что Mailand, Luttich, Genf, Kopenhagen{124}, «как видно уже из самих названий, с незапамятных времен» являются «немецкими», не усматривает ли «всемирно-историческая точка зрения» «уже из самих названий», что Хаймонс-Эйхихт, Вельш-Лейден, Иенау и Кальтенфельде с незапамятных времен были немецкими? Всемирно-историческая точка зрения, конечно, затруднится найти на карте эти исконные немецкие названия, и, разумеется, когда она узнает, что под ними подразумеваются Ле-Кенуа, Лион, Генуя и Кампо-Фреддо, она будет обязана этим одному г-ну Лео, который сам сфабриковал эти названия.
Что скажет всемирно-историческая точка зрения, если французы в ближайшем будущем объявят Cologne, Соblеnсе, Mayence и Francfort{125} исконными французскими землями; горе тогда всемирно-исторической точке зрения!
Но не станем задерживаться далее на этих petites miseres de la vie humaine{126}, которые случались и с более великими людьми. Последуем за г-н ом Вильгельмом Йорданом из Берлина в более высокие сферы его полета. Тут мы услышим, что поляков «любят тем больше, чем дальше находятся от них и чем меньше их знают, и, наоборот, тем меньше любят, чем ближе соприкасаются с ними», а потому «эта симпатия» покоится «не столько на действительном достоинстве польского характера, сколько на известного рода космополитическом идеализме».
Но как всемирно-историческая точка зрения объяснит, что народы земного шара не «любят» некий другой народ ни тогда, когда «от него далеко находятся», ни тогда, когда с ним «ближе соприкасаются»; как объяснит она, что народы земного шара с редким единодушием презирают этот народ, используют, высмеивают и третируют его? Народ этот – немцы.
Всемирно-историческая точка зрения скажет, что это основано на «космополитическом материализме», и таким образом выйдет из положения.
Но, не смущаясь подобными мелкими возражениями, всемирно-исторический орел взлетает все смелее, все выше, пока, наконец, в чистом эфире в-себе-и-для-себя сущей идеи он не разражается следующим героически-всемирно-исторически-гегельянским гимном:
«Пусть воздают должное истории, которая на своем предначертанном необходимостью пути всегда безжалостно растаптывает железной пятой народность, уже не являющуюся настолько сильной, чтобы удержаться среди равных наций, но все же было бы бесчеловечным и варварским не проявлять никакого участия при виде долгих страданий такого народа, и я весьма далек от подобной бесчувственности». (Бог воздаст Вам, благородный Йордан!) «Но одно дело – быть потрясенным трагедией, а другое дело – хотеть, так сказать, дать ей обратный ход. Ведь только железная необходимость, которой подчинен герой, превращает его судьбу в настоящую трагедию, и вмешиваться в ход этой судьбы, хотеть из человеческого участия остановить катящееся колесо истории, да еще повернуть его вспять – значит самому подвергаться опасности быть им раздавленным. Желать восстановления Польши потому только, что гибель ее вызывает справедливую скорбь, – это я называю малодушной сентиментальностью!»
Какое богатство мыслей! Какая глубина премудрости! Какой вдохновенный язык! Так вещает всемирно-историческая точка зрения, когда задним числом выправит стенограммы своих речей.
Поляки стоят перед выбором: если они хотят разыграть «настоящую трагедию», тогда они должны покорно позволить растоптать себя железной пятой и катящимся колесом истории, сказав Николаю: «Государь, да будет воля твоя!» Или, если они желают бунтовать и, в свою очередь, делать попытки, не удастся ли им наступить «железной пятой истории» на шею своим угнетателям, тогда они никакой «настоящей трагедии» не разыгрывают, и г-н Вильгельм Йордан из Берлина уже не может больше интересоваться ими. Так говорит эстетически воспитанная профессором Розенкранцем всемирно-историческая точка зрения.
В чем же заключалась неумолимая, железная необходимость, которая на время уничтожила Польшу? В разложении дворянской демократии, покоящейся на крепостном праве, т. е. в возникновении крупной аристократии внутри дворянства. Это было шагом вперед, поскольку являлось единственным выходом из отжившего свой век строя дворянской демократии. А каковы были последствия этого? Железная пята истории, т. е. три восточных самодержца, раздавила Польшу. Аристократия принуждена была заключить союз с заграницей, чтобы расправиться с дворянской демократией. Польская аристократия до недавнего времени, частью и по ныне, оставалась неизменной союзницей поработителей Польши.
А в чем заключается неумолимая, железная необходимость того, что Польша вновь станет свободной? В том, что господство аристократии в Польше, которое с 1815 г. не прекращалось, по крайней мере в Познани и в Галиции и отчасти даже в русской Польше, теперь так же изжило себя и подорвано, как демократия мелкого дворянства в 1772 году; в том, что
установление аграрной демократии для Польши стало вопросом жизни не только политическим, но и общественным; в том, что источник существования польского народа, земледелие, рухнет, если крепостной или «обязанный» [robotpflichtige] крестьянин не станет свободным землевладельцем; в том, наконец, что аграрная революция невозможна без одновременного завоевания самостоятельного национального существования, без обладания балтийским побережьем и устьями польских рек.
И это г-н Йордан из Берлина называет желанием остановить катящееся колесо истории, да еще повернуть его вспять!
Конечно, старая Польша дворянской демократии давно умерла и похоронена, и только г-н Йордан может приписать кому-либо намерение дать обратный ход «настоящей трагедии» этой Польши; но этот «герой» трагедии породил могучего сына, ближайшее знакомство с которым действительно может вызвать дрожь ужаса у иного спесивого берлинского литератора. И этот сын, который еще только готовится разыграть свою драму и наложить свою руку на «катящееся колесо истории», но которому победа обеспечена, – этот сын есть Польша крестьянской демократии.
Немного затасканной беллетристической пышности, немного аффектированного презрения к миру, – которое у Гегеля было смелостью, а у г-на Йордана становится дешевым, плоским дурачеством, – короче говоря, немного колокола и пушки, «дым и звук»[205], облеченные в фразы дурного стиля, и, вдобавок, невероятная путаница и невежество в том, что касается самых обыкновенных исторических отношений, – вот к чему сводится вся всемирно-историческая точка зрения!
Да здравствует всемирно-историческая точка зрения с ее понятым миром!
VI
Кёльн, 26 августа. Второй день битвы представляет еще более величественную картину, чем первый. Правда, нам не хватает г-на Вильгельма Йордана из Берлина, уста которого приковывают сердца всех слушателей; но будем скромны: такими как Радовиц, Вартенслебен, Керсти Родомонт-Лихновский[206] тоже не следует пренебрегать.
Первым поднимается на трибуну г-н Радовиц. Лидер правых говорит кратко, определенно, рассчитанно. Декламации не больше, чем это нужно. Ложные предпосылки, но сжатые, быстро следующие одно за другим заключения из этих предпосылок. Игра на чувстве страха у правых. Хладнокровная уверенность в успехе, опирающаяся на трусость большинства. Глубокое презрение ко всему Собранию, и к правым и к левым. Таковы отличительные черты произнесенной г-н ом Радовицем краткой речи, и нам вполне понятен тот эффект, который должны были произвести эти немногие, холодные как лед и простые, без вычурностей, слова на Собрание, привыкшее выслушивать самые напыщенные и пустые риторические упражнения. Г-н Вильгельм Йордан из Берлина был бы счастлив, если бы он со всем своим «понятым» и непонятым миром образов произвел хотя бы десятую часть того впечатления, которое произвел г-н Радовиц своей краткой и, в сущности, также совершенно бессодержательной речью.
Г-н Радовиц не является «характером», не принадлежит к добропорядочным мужам твердых убеждений, но он представляет собой определенную, резко очерченную фигуру; достаточно познакомиться с одной только его речью, чтобы составить себе о нем полное представление.
Мы никогда не притязали на честь быть органом какой-нибудь парламентской левой. Напротив, при пестроте различных элементов, из которых образовалась демократическая партия в Германии, мы считали настоятельно необходимым никого не подвергать более строгому контролю, как именно демократов.
А при недостатке энергии, решительности, таланта и знаний, что, за немногими исключениями, мы наблюдаем
у руководителей всех партий, нас может только радовать, что в лице г-на Радовицамы находим, по крайней, мере, достойного противника.
После г-на Радовица выступает г-н Шузелька. Несмотря на все предшествующие уроки, снова чувствительная апелляция к сердцу. Бесконечно растянутая речь, изредка прерываемая историческими примерами и проблесками австрийского здравого смысла. В общем, речь утомительная.
Г-н Шузелька отправился в Вену, будучи избран также и туда в рейхстаг. Там он на своем месте. Если во Франкфурте он сидел на скамьях левой, то там он оказался в центре; если во Франкфурте он мог еще играть известную роль, то в Вене он при первом же выступлении потерпел фиаско. Такова судьба всех этих литераторствующих, философствующих и праздно-болтающих великих мужей, которые только использовали революцию с целью создать себе положение; поставьте их на мгновение на действительно революционную почву – и они тотчас же канут в небытие.
За ним следует ci-devant{127} граф фон Вартенслебен. Г-н Вартенслебен выступает как добродушный, преисполненный благожелательности простак, рассказывает анекдоты о своем походе в качестве солдата ландвера к польской границе в 1830 г., переходит на роль Санчо Пансы, обращаясь к полякам с поговоркой «лучше синицу в руки, чем журавля в небе», но при этом умудряется с самым невинным видом протащить коварное замечание:
«Почему ни разу не нашлось польских чиновников, которые согласились бы взять на себя реорганизацию в подлежащей отделению части Познани? Боюсь, что они боятся самих себя, они чувствуют, что еще не доросли до того, чтобы спокойно организовать население, и это они прикрывают тем доводом, будто любовь к своему отечеству – Польше – мешает им положить даже начало радостному возрождению!»
Другими словами, поляки в течение целых восьмидесяти лет неустанно борются, принося в жертву свою жизнь и состояние, за дело, которое сами же они считают невозможным и бессмысленным.
В заключение г-н Вартенслебен присоединяется к мнению г-на Радовица.
На трибуну поднимается г-н Янишевский из Познани, член познанского Национального комитета.
Речь г-на Янишевского – первый образчик настоящего парламентского красноречия, прозвучавшего с трибуны собора св. Павла. Наконец-то мы слышим оратора, который не гонится за одобрением зала, который говорит языком подлинной живой страсти и который именно поэтому производит совершенно иное впечатление, чем все предшествующие ораторы. Апелляция Блюма к совести Собрания, дешевый пафос Йордана, холодная последовательность Радовица, благодушная расплывчатость Шузельки – все исчезает перед этим поляком, который защищает существование своей нации и требует восстановления своего неоспоримого права. Янишевский говорит возбужденно, горячо, но он не декламирует; он лишь излагает факты со справедливым возмущением, без которого невозможно правильно освещать подобные факты и которое вдвойне справедливо после наглых измышлений, преподносившихся в ходе прений. Его речь, действительно являющаяся центральным пунктом прений, опровергает все прежние нападки на поляков, исправляет все ошибки друзей Польши, возвращает прения на единственно практическую и настоящую их почву и заранее отнимает у следующих за ним ораторов правой наиболее веские их аргументы.
«Вы проглотили поляков, но, клянусь, вам не переварить их!»
Это яркое резюме речи Янишевского останется в памяти, как и его гордое заявление в ответ на всякого рода попрошайничанья друзей Польши:
«Я обращаюсь к вам не как нищий, я опираюсь на свое неоспоримое право; не о сочувствии взываю я, а лишь о справедливости».
После г-на Янишевского выступает г-н директор Керст из Познани. После поляка, борющегося за существование, за социальную и политическую свободу своего народа, – переселившийся в Познань прусский школьный учитель, который борется за свой оклад. После прекрасной, негодующе страстной речи угнетенного – пошлое бесстыдство бюрократа, который благоденствует за счет угнетения.
Раздел Польши, «который ныне называют позором», был в свое время «самым обычным явлением».
«Право народов обособляться по национальностям является совершенно новым и нигде не признанным правом». «В политике решает только фактическое владение».
Таковы некоторые из тех выразительных афоризмов, на которых г-н Керст основывает свою аргументацию. За этим следуют грубейшие противоречия.
«С Познанью, – говорит он, – к Германии отошла полоса земли, которая, без сомнения, в большей своей части является польской», а немного спустя заявляет: «Что же касается польской части Познани, то она не просила о присоединении к Германии, и, насколько я знаю, вы, господа, не намереваетесь присоединить эту часть против ее воли!»