Текст книги "Метели, декабрь"
Автор книги: Иван Мележ
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 24 страниц)
Она почти сразу же вернулась к гостю, а Ганна осталась на кухне: мыла, вытирала посуду, складывала на полочку над лавкой. Быстро закончив, остановилась в раздумье: что же теперь делать? Можно бы и вернуться в комнату, но она сдержала себя. Чего ей торчать там с ними? У них свой интерес, свой разговор.
Как ни старалась она не слушать, слышала, в комнате говорили. В ровную, скупую на слово речь гостя вплетался звонкий, наигранно веселый и уверенный Параскин голосок. Гость, заметила, говорил мало, разговор шел все время с перерывами, но эти молчанки, что наступали там, волновали Ганну больше, чем сам разговор. Возможно, не так просто они там молчали.
Каждый раз после такого молчания голосок Параски, казалось, пел все веселее. «Только им меня там не хватает», – насмешливо подумала Ганна.
Однако сидеть на кухне одной мало радости. Не зная, как поступить, она пожалела, что в школе тихо, пусто, что люди так долго собираются. Не торопятся на сход. И вообще не торопятся. А сегодня так особенно.
Она прошла в темный коридор, мимо Параскиных дверей, откуда сквозь щель внизу прорезывалась веселая полоска света. Остановилась на крыльце. В темноте чернели хаты и сараи, молчаливые, затаенные. Ни одного голоса на улице. Если бы не редкие тусклые огоньки, можно было бы подумать, что село заснуло. Что никто на сход не придет.
С болота, с севера, густо шел холодный, леденящий ветер. На свету из Параскиного окна время от времени мелькали крохотные, еле различимые снежинки. Как бы дразнили, обещая давно ожидаемый снег. Раздетая, в ситцевой кофте без платка, Ганна охотно терпела холод, который забирался за воротник, полз по спине, сжимал с боков. Сдерживая дрожь, что пробирала все сильней, она чувствовала, как утихает печаль, одиночество, нелепая зависть чужому счастью.
«Надо ж, дурная, позавидовала!.. Как будто мало испытала етой радости! Закаяться навеки надо, кажется, если б немного ума поболе!.. Дак нет, не забыла еще вкуса той „радости“, как уже зависть берет на чужую!.. И на чью?» До нее снова донесся веселый голосок из-за окна, и Ганна подумала: «Рада… И пускай радуется! Пускай тешится, если удается!.. Не у всех же так нескладно должно быть, как у меня!.. Должно же быть у кого-то счастье! А если должно, то прежде всего у таких, как она. Как Параска. Такая каждого сделает счастливым».
Она вспомнила, как Башлыков появился, как ходил по комнате, погруженный во что-то свое. Молчаливый, скрытный, недовольный, он не очень изменился и тогда, когда вбежала Параска. Не очень обрадовался. Принесет ли он ей счастье? Счастье делает не один человек… Она вспомнила, соседка их, Галина Ивановна, говорила, что Башлыков не раз когда-то заезжал к Параске. Чего ж теперь так долго не наведывался? Занят был? Да разве долго ему свернуть с дороги? Заглянуть хоть на минутку? К тому же этот сегодняшний приезд можно и не считать. Неизвестно, к кому он прежде всего приехал. Появился вон только теперь, когда обошел село…
«Как поглядишь, так и не знаешь, любит ли он ее», – мелькнуло в голове, и она не почувствовала, что жалеет Параску. Показалось даже, довольна, что у них, может быть, не все гладко. Ей стало неловко, гадко за себя, будто рада беде Параски, своей избавительницы, и она обозлилась на себя. «Любит, не любит, не знаешь! А тебе что до того?! Любит! Любит обязательно! Коли не дурак!»
Мысли ее вцепились в него. Будто увидела снова, как стояла рядом, поливая водой из корца. Почувствовала силу его руки, когда помогал вылезти ей из погреба. Посидев с ним за столом, послушав его скупые твердые слова, она мало что узнала о нем. Углубленный в себя, скрытный, он будто нарочно прятал в себе то, что у него на душе. Только одна Ганна хорошо поняла; ей это особенно бросилось в глаза и сразу подняло, возвысило Башлыкова среди других.
«Этот знает, куда идти и что делать. И сделает, что бы там ни было», – подумала она теперь особенно ясно. И оттого, что в теперешней ее жизни это было самым важным, что от этого зависело все в ее судьбе, почувствовала большое уважение к нему. «Не нам ровня», – признала она его превосходство. А то, что так мало знала его, что он был непонятен, еще больше придавало ему значения.
«Не нашего поля ягода…» Кто-то скрипнул дверьми, вышел на крыльцо, и она оглянулась. Параска.
– Ты чего здесь? – удивилась та.
– А от постоять захотелось… – Параска была в пальто, в платке. – А ты куда?
– В село. Чтоб не сорвали сход, чего доброго.
В голосе ее Ганна уловила скрытую грусть. Почувствовала вину за недавние мысли, пожалела Параску.
– Иди в хату. Простудишься. – Параска сошла с крыльца, пропала в темени.
Вернувшись в хату, на кухню, Ганна долго не могла согреться. Прислонилась спиною к теплой печке, вжимала ладони в теплынь оштукатуренного кирпича, сдерживая дрожь, слышала за дверьми мерные непрерывные шаги. Раз-другой шаги приближались к самым дверям, приостанавливались, и она невольно ждала, что Башлыков войдет. Но шаги отдалялись. Она подумала, что скажет, когда Башлыков заговорит с нею. Скажет, что он черствый и нелюдимый, если плохо обошелся с таким человеком, как Параска. Даст ему хороший урок.
Потом она перестала ждать, поняла, что не зайдет. У него свое на уме. Своя забота. Совсем иная. Подумала привычно, может, зажечь уже лампы в классах, но удержалась – рано еще. Зачем освещать пустые комнаты. Тем более что сходка будет, наверно, долгой. Сколько еще керосина сгорит…
Ганна обрадовалась, когда услышала шаги на крыльце. Схватила спички, кинулась в коридор. Пришли Борис Казаченко и Дубодел.
– Почему без света? – не столько спросил, сколько пригрозил Дубодел.
– Нема для кого светить, – спокойно ответила Ганна.
– Потому и нема никого, что темно – повысил голос Дубодел. – Кто пойдет, если темно в окнах!
– Кто захочет, придет.
Открылась дверь из Параскиной комнаты, и в светлом проеме появилась фигура Башлыкова. Оттого, что свет был сзади, фигура виднелась темной и лицо едва было различимо. Башлыков повел головою, оглядывая всех, должно быть стараясь понять, о чем шла речь.
– Ну что? – спросил он через мгновение Дубодела строго и требовательно.
Дубодел стоял, вытянувшись, всем своим видом подчеркивая уважение и преданность. Будто и не он только что грубил Ганне.
– Объявили, – отрапортовал четко.
– Всем? – Голос Башлыкова звучал по-прежнему требовательно.
– Всем. Некоторым по два и три раза.
– Всем, – помог Дубоделу Борис.
– Света вот нет, – Дубодел как бы позвал Башлыкова на помощь, снова угрожающе посмотрел на Ганну.
– Да будет свет! – Ганна засмеялась не без издевки.
Не торопясь, с достоинством вошла в темень класса, засветила лампу в одном, в другом помещении. Двери между ними были раскрыты на одну половину, она сняла крючок и распахнула двери во всю ширину. Распахнула двери и в коридор.
Башлыков, а за ним Дубодел и Борис вошли в класс. Башлыков придирчиво осмотрел помещение: парты, проходы между ними, плакаты на стене. Все молча, неизвестно что подразумевая. Не сказал ничего, легкими, твердыми шагами пошел в другой класс, осмотрел и его также. Ганна с интересом следила за ним, теперь он предстал перед нею еще более непонятным, загадочным.
Вернувшись в первое помещение, он остановился у дверей, повернулся к Дубоделу и Борису, сказал весомо:
– Надо обеспечить стопроцентную явку колхозников. Все до одного должны быть.
Он говорил и смотрел так, будто хотел внушить, как все это важно. И как бы предупреждая, что вся ответственность за неявку ляжет на них. Вместе с ответственностью за то, что уже случилось.
– Мы объявили уже по два, по три раза, – начал было Дубодел, будто успокаивая и вместе с тем показывая свое старание. Но Башлыков так глянул, что он умолк. Оправдываясь и стараясь подкрепить впечатление деловитости своей, прибавил осторожно: – Не только актив, и школьников мобилизовали, чтоб проследили за явкой!
– Оно и видно, как вы мобилизовали! Так что выправлять положение надо!..
Башлыков, недовольный, пошел в Параскину комнату. Дубодел и Борис стояли, должно быть раздумывая, что делать, потом Дубодел решительно закинул военную сумку за спину, бросил Борису:
– Пошли! – и они исчезли в коридоре.
Ганна осталась в классе. Стараясь не слышать шагов Башлыкова в комнате и вместе с тем странно ловя все, что оттуда шло, остро чувствуя, что он там, беспокойный, тревожный, она нетерпеливо ждала, когда же это послышатся голоса на дворе, когда же это начнут сходиться. Она обрадовалась, когда на крыльце послышались топот и возня за дверьми: сразу догадалась, что дети, охотно открыла двери и весело приказала входить.
Ввалилась сразу целая орава мальчишек и девчонок – школьников. Выглядывая из коридора на свет, все вдруг сбились около дверей, притихли, посматривая настороженно на Ганну, стали подталкивать друг друга, шмыгать носами. Ганна попросила их пройти, они с минуту колебались, несмело двинулись к партам, расселись.
«Первые посетители. Активисты!» – невольно пошутила про себя Ганна.
– Что ж это вы родителей не привели? – упрекнула она уже серьезно детей.
Ей ответил разноголосый гомон:
– Придут еще…
– Собираются…
– Угу, послушается он меня!..
– Возятся где-то!..
Она скоро почувствовала себя здесь лишней и вышла на кухню. Попробовала заняться делами, хоть сдерживала себя, но невольно прислушивалась к тому, что происходит за дверьми, в Параскиной комнате, пыталась догадаться, о чем думает, что чувствует этот необычный, непонятный ей человек. «Тьфу, прилипло!» – озлилась она вскоре на себя и направилась в класс, куда, слышала, зашли несколько человек. В классе были женщины, среди них Ганне сразу бросилась в глаза давняя знакомая Годля, глинищанская швея, и рослая, дюжая тетка Маня, о которой тоже слыхала в Куренях, но с которой познакомилась только недавно. Про тетку Маню шли слухи, видно, далеко, говорили: как-то в Алешниках, около мельницы, где собралась большая толпа мужиков, сцепилась она с ними. С одним, с другим, с пятым – и всех положила. С той поры по селам шла молва, что нету такого мужика, которого она не поборола бы. Дымила цигаркой еще одна недавняя знакомая, сухая и злая с виду, как ведьма, старуха, которую почему-то звали Гечиха. Из мужчин был один Годлин муж Эля; втиснув под парту длинные ноги, курил с Гечихой, держал цигарку деликатно, но неумело. Курил, видно, чтоб не уронить свое мужское достоинство.
Почти сразу за Ганной с улицы заявился Апейка с Миканором и Гайлисом. Стянув с головы высокую шапку, расстегивая ворот поддевки, Апейка окинул взглядом класс, громко и весело заметил:
– Самые смелые уже пришли!
– Аге! Можно и начинать! – откликнулась хриплым басом Гечиха.
– Начнем! – бодро заверил Апейка. – Только вот немного подождем других, чтоб не попрекали потом, что без них.
Он прошел к партам, стал здороваться за руку: с тем, кто помоложе или равным ему по годам, как равный, как товарищ, с женщинами и старшими – более сдержанно, учтиво. Почти все время шутил. Гайлис стоял у дверей, тонкий, в застегнутой шинели, смотрел строгими голубыми глазами, ждал. Костистое, со сжатыми губами лицо было сосредоточено, неулыбчиво.
Они пошли затем в Параскину комнату. Почти сразу после этого с улицы вернулся снова Борис Казаченко. Озабоченно окинув взглядом класс, он заглянул в соседний, сказал иронично:
– Куда ж ето мужчины все поделись? Или мужчин уже не стало в Глинищах?
– Жалеем!.. Бережем!.. – ответила вызывающе-задиристо одна из женщин.
– Мы что, не люди?
– Аге! Только бы вам мужчин!
– Тетка Агапа, а где ж ето ваш Петро? – не уступал, насмешливо подкалывал Борис. – Чего ето он вас прислал за себя?
– Занедужил что-то, Бориско…
– И ваш Апанас занемог? – так же ядовито поинтересовался Борис уже у другой женщины.
Не стал слушать, покачал головой с упреком, с возмущением.
– Эх, люди!..
Он собрал детей, разослал по селу – звать мужчин, и сам снова сразу же вышел вслед за ними.
Подоспели еще несколько мужчин. По два, по одному. В свитках, в кожухах. Высунувшись из темени на свет, хмуро щурились, настороженно оглядывались и, втянув голову в плечи, старались пробиться между женщинами, укрыться за спинами передних. Несколько мужчин в класс не зашли, толпились в полутьме коридора, нервно дымили цигарками. В полумраке около дверей дымил цигаркою и Черноштан Павел – председатель бывшего колхоза. Дымил, и, заметила Ганна, было ему не по себе…
Время от времени то там, то здесь завязывался разговор, но он почти сразу же обрывался. И в коридоре, и в классах нависло молчание, недоброе, настороженное. Сосредоточенное ожидание, чувствовалось, полнило людей. Эта сосредоточенность все усиливалась.
В молчании и сосредоточенности особенно выделялись двое мужчин, что сидели у стены, как будто нарочно на самом виду. Один – багроволицый, удивительно беспечный, должно быть, пьяный, а другой – худой, иссушенный работой, в кепочке на макушке. Багровый, покладистый и говорливый что-то рассказывал, наверно, непристойное, ибо мужчины, хоть и невесело, посмеивались, а женщины отворачивались, плевались. Сухой, в кепочке, не смеялся, усевшись на край парты, озирался вокруг бесстрашно и задиристо, будто только и ждал, чтобы сцепиться.
Глава четвертая
1
Было очень поздно, но все не начинали. Все собирали людей. В классах густо висел дым и все чаще слышались недовольные голоса:
– Докуда ж ето ждать? До утра, что ли?
Наконец двери Параскиной комнаты открылись, и в них появились озабоченный Борис, за ним Дубодел, важный, весьма энергичный. Следом вышли сдержанный, с твердой походкой Башлыков, спокойный, казалось, беззаботный Апейка, собранный, напряженный Гайлис, застенчивый Миканор. Последним, виновато сутулясь, ступал Черноштан.
Гомон, что пробивался то там то тут, сразу опал, но в соседнем классе кто-то не умолкал. На него зашикали:
– Тихо вы там! Начинается уже!
Борис подошел к столу.
– Дак есть предложение избрать президиум, – объявил он в тишине.
Прочитал по бумаге список. Возражений не последовало, проголосовали. В том, как сдержанно подымали руки, как настороженно молчали, ожидая дальнейшего, чувствовалось, что обстановка обострилась. Молча же, с настороженностью следили, как усаживались за столом Гайлис, Апейка, Башлыков. Даже на своих односельчан, что шли в президиум, смотрели недоверчиво.
– А вы, тетка Марья, почему не идете? – заглянул Борис в класс.
– А чего я там не видала? – ответила прокуренным голосом Гечиха.
– Избрали. Значит, надо идти.
Гечиха отрезала:
– А я не хочу!
Взметнулся и сразу утих смех. Борис готов был вступить в спор, но Апейка предупредил: не надо! Начинай собрание.
Борис сдержался. Помолчал, настроился на иной лад.
– Вот что мы наделали с вами, дядьки и тетки, – начал он таким удрученным тоном, будто просил всех разделить общую большую беду. – Наделали такого, что на весь район шум пошел. Все районное руководство бросило другие дела и сразу прибыло к нам в Глинищи. На все Глинищи мы положили пятно, на целый район. Просто стыдно глядеть в глаза людям оттого, что про наши Глинищи идет такая слава. Что у нас такой несознательный народ… Надо одуматься, пока не поздно! Кто еще хочет сказать? – обвел он глазами зал.
– Дай мне! – встал с подоконника Дубодел. Еще до того, как Борис дал согласие, Дубодел двинулся к столу президиума.
Мгновение стоял молча среди сосредоточенной тишины. Вытянул шею, вскинул голову, решительный, неколебимый.
– Граждане, а также гражданки села Глинищи! И особенно колхозники, которые разобрали свое имущество и тем самым вышли из колхоза «Рассвет»! – голос его звучал настойчиво и призывно. Нервно подтянув замусоленный хлопчатобумажный пиджачок, Дубодел, остроплечий, с костистым лицом, на котором кривился, дергался синеватый шрам, стремительно бросился в наступление – Тут уже Борис Казаченко, который передо мной говорил, в своем выступлении правильно сказал, что вы своим вчерашним поступком положили пятно на все село, но он не сказал, что ето пятно легло не только на ваше село, а и легло на весь сельсовет, Алешницкий сельсовет, а также и на весь Юровичский район. Потому что своим поступком, всем тем, что вы сделали, а именно – тем, что вы самовольно расхватали в прошлом частных коней и коров, а также свои, в прошлом частные телеги, плуги, бороны и весь другой обобществленный инвентарь, вы показали всему народу, какое у вас еще мужицкое, неколхозное нутро. Вы думаете только про свою выгоду, и вам наплевать на то, что делается в передовом нашем районе и в нашем округе, а также в нашем Советском Союзе, который в данный момент окружен разной буржуазией, которая из всех сил старается задушить наш Советский Союз, а именно – старается сорвать нашу пятилетку, нашу индустриализацию и коллективизацию, нанести ей смертельный удар!
Дубодел говорил почти без передышки, высоким голосом, обвинял, призывал. По тому, как он говорил, чувствовалось, что для него не так важны сами слова, мысли, которые часто беспорядочно повторялись, сколько тон выступления, тот запал, которому он не давал затухать ни на секунду.
– Во режет! Как репу грызет! – сказал кто-то около Ганны в полутьме коридора. Она уловила в голосе неприязнь.
Старается! – откликнулся кто-то другой, хрипатый, простуженный. – Пропился, полетел из сельсовета, дак теперь из кожи лезет!
– Начальство ж вон рядом сидит! Заметит, можа?
– Аж охрип! И затылок взмок!
Затылок действительно взмок от пота, Дубодел то и дело лихорадочно вытирал его ладонью. Голос его все больше оседал, хрипел, он все чаще вынужден был останавливаться, прокашливаться. Однако и не думал кончать свою речь. Ганна не впервые удивлялась настойчивости и упорству его. Удивление и ее, и тех, что смолили цигарки рядом в полутьме, не только не вызвано было каким-либо сочувствием, а наоборот, было резко неприязненным, за всем тем, что говорил Дубодел, она все время чувствовала его, уже давно и неприятно знакомого ей. «Дал же бог силу человеку и упорство!» – насмешливо думала она, терпеливо ожидая, когда он обессилеет. Обводя острым взглядом лица сидевших в классе людей, видела, многие из них тоже не слушали и ждали того же самого. Очень уж хорошо была известна всем его особа, этого горячего оратора! Ганне захотелось узнать, как слушает Дубодела Башлыков, но из коридора ей видна была только его спина. Все же она утешила себя: «Етого не проведет, наверно! Видал уже таких, не иначе!..»
2
Гайлис после Дубодела заговорил, показалось, необычайно спокойно, тихо. Подтянутый, в военном кителе, с аккуратно зачесанными назад русыми волосами, стоял он за столом и неторопливо, старательно выговаривая каждое слово, выразительно подчеркивал каждую мысль.
– Были недостатки в работе. Это верно. Были. И недостатки немалые. Большие… – Люди и в коридоре, и в комнатах смотрели молча, внимательно, выжидали. Он же спокойно, весомо укладывал, будто кирпичи: – Честные люди работали, а получали мало. Двести граммов за день. Это не получка. Килограмм картошки – тоже не получка!..
– Не получка! – выдохнул кто-то рядом с Ганной.
– Правильно!
В коридоре и в комнатах забурлили горячие голоса, поднялся шум. Гайлис неподвижно, будто не замечая, постоял, переждал его.
– Мало кормов заготовлено, – продолжал он ровным голосом. – Скотину весной нечем будет кормить. Соломой придется кормить. Значит, скотина будет голодать… это уже видно… – Каждое слово латыша отзывалось среди слушателей неспокойным гулом. В коридоре так гудели, что Ганне трудно было слушать. Кто-то из мужчин не выдержал, крикнул:
– Тише вы!
Слушая, как слово за словом Гайлис рисовал невеселое положение в колхозе, как нарастал недобрый гул, Башлыков, отметила Ганна, нетерпеливо повернулся к нему. Видать, был недоволен его выступлением. Однако Гайлис не заметил – или не хотел замечать – башлыковского взгляда; вел и вел разговор про беды и неудачи колхоза. Только обрисовав положение, остановился.
– Конечно, тут дыма без огня не бывает, – будто вслух подумал он. – Есть всякие причины. Вина есть… Виновато руководство колхоза. Правление, председатель товарищ Черноштан. Это правильно… Но, – голос Гайлиса помощнел, набрал силу, – виноваты не только они. Не одно руководство. Виноваты вы сами! Колхозники. – Он переждал гомон неудовольствия. – Какой урожай собрали?!
Он смотрел в зал, как судья, ждал ответа. Ответил Борис Казаченко:
– Жита – четыре с половиной центнера с гектара, картошки – двести тридцать пудов…
– Вот! Это не урожай!.. – строго отчеканил Гайлис. – Почему так получилось? – Он оглядел притихший класс, потребовал ответа. Все молчали. Ответил сам: – Так получилось потому, что плохо пахали. Плохо сеяли. Плохо убирали… Работали не так, как на себя. А как на панов! – В темноте коридора завязался какой-то спор, в классе снова нарастал шум, однако Гайлис не обращал на него внимания, упорно вел свое. – Много добра расхитили. А никого не поймали. – Гайлис судил непримиримо: – В колхозе не было порядка, дисциплины. А без порядка, дисциплины нету работы. Или есть плохая работа… – Он говорил убежденно: в колхозе должна быть хорошая дисциплина. И надо трудиться, как на себя, а не как на панов! Закончил, как распорядился: надо вернуться в колхоз! Укреплять его!
Когда он сел, в обоих помещениях волнами заходил галдеж. Говорили, спорили и в коридоре, и около Ганны, торопливо затягиваясь цигарками. Больше было, слышала Ганна, недовольных, однако Гайлис хоть бы шевельнулся за столом.
Поднялся Борис.
– Кажется, много охотников выступить появилось? – в голосе его была издевочка. – Дак кто хочет сказать слово?
Гул начал быстро стихать. Почти все глаза уставились на Бориса, однако никто не просил слова.
– Неужели нет охотников?! – не без насмешки удивился Борис. – Столько ж вон гудело!..
– Нехай начальство говорит! – крикнул задиристо худой, с кепочкой на макушке.
– Начальство уже говорило! Хорошо было бы послушать и народ!
– Послухаете вы! – врезался злобный голосок.
– Аге!
2
Снова пошел недобрый гомон. Борне объявил, что выступит Миканор, секретарь Алешницкой партячейки. Миканор стоял смущенный, ссутулившийся, пока Борис просил стихнуть, послушать.
– Уже и куреневцы учить будуть! – зло выкрикнул кто-то в полутьме.
– Не говори! Все лезут!
Ганна от неожиданного выпада замерла, покраснела. Затаив обиду, особенно ревниво следила за Миканором: будто ему надо было защитить честь не только свою, но и ее, и всех куреневцев. Почувствовала его вдруг самым близким себе – один он был здесь из ее родного уголка, из ее молодости.
Миканор начал также с укора. Все смотрели на Глинищи как на передовую деревню, как на пример для других, на который надо всем равняться. А вышло так, что именно Глинищи показывают теперь пример того, как не надо делать.
– От ты и покажи! – перебили его насмешливым окриком.
Борис громко застучал по столу, попросил не перебивать. Миканор переждал шум. Не захотел ввязываться в спор. Колхоз распался, сдержанно продолжал развивать ту мысль, которую перебили, и это в такое время, когда Алешницкий сельсовет в целом повернул на новую дорогу. Когда у нас, не секрет, есть немалые успехи, особенно в колхозе «Коммунар» и других. Перебарывая шум, что стал расти, Миканор тут же отметил рассудительно: конечно, у нас есть и колдобины, и у других, бывает, не гладко все идет. Он долго говорил о том, как тяжело было сначала налаживать колхоз в Куренях и как не ладилось раньше в «Коммунаре». Затем стал рассказывать про то, что надо сельсовету сделать в этом году. Говорил обо всем, что приходило в голову, разбросанно и на редкость для него неуверенно. Слушая, Ганна чувствовала, что история с глинищанским колхозом угнетает его, что он не верит, будто сход может поправить дело. И говорит только потому, что надо говорить, по обязанности. Ганне понравилось, что он почувствовал настроение людей и не задирался, как обычно в Куренях, говорил сдержанно, скромно.
За ним Борис звонким, довольным голосом объявил:
– А сейчас выступит наша учительница Параскева Андреевна Дорошка.
Параска пошла к столу своей легкой, пружинистой походкой, чуть поводя привычно плечами, с задорно поднятой головой. Уверенно положила руку на край стола, окинула взглядом сход. Ганна видела, прямо на глазах произошло необычное – хмурые, недоверчивые лица в зале яснели. Глаза глинищанцев смотрели доверчиво, заинтересованно…
– Вот здесь Борис сказал, – весело кивнула она ему, – сейчас выступит учительница!.. Я учительница. Я человек, которому по закону надо учить. Меня для этого готовили. Мне для этого дали много разных советов. – Параска все держалась того же доверительного, непосредственного тона. – Конечно, могут найтись такие умные люди, которые скажут, что я не вообще учительница, а школьная учительница! Что моя задача одна – учить школьников! Да еще школьников начальных классов! Самых малых! Но так могут сказать только люди, которые носа не высовывали из города. Не знают, кто такой учитель в деревне!.. Учитель в деревне, – в голосе послышалось озорство, – и кум, и сват, и черту брат! Обязан уметь научить всему и малого и старого! Он не может сидеть только в школе и не видеть того, что творится на улице!.. И вот я также, на столе каждый вечер гора тетрадей, стараюсь не сидеть только в школе. Откладываю тетради на ночь, выхожу в село! Поглядеть, кто чем занимается! И что вообще у нас делается!.. Вот я и теперь гляжу, стараюсь разобраться, что ж это у нас происходит! – Ганну не удивляли ни бойкость, ни нарочитая Параскина искренность – хорошо знала Параску. Видела, что недаром она старалась подступиться. По коридору, по классу шел согласный, одобрительный гул. Женщины вздыхали, кивали головами: правду говорит, ходила, глядела, помочь старалась. – Видела я, как говорили, беседовали все. И дядька Змитро, и тетка Марья, и тетка Гечиха, и все другие… Видела я, как горевали, и думала себе: ничего! Теперь тяжко – потом легче будет! Наладится!.. Быть не может, чтоб не наладилось! У других же идет на лад, почему ж у наших не наладится?.. Разве ж наши хуже, чем другие? Разве у наших руки хуже или работать они не приучены? Или не такие умные?.. – Параска горько пожалела: – А вот же не вышло у нас!.. Почему?! – Ганна с нетерпением ждала, что она дальше скажет, куда поведет дальше. Параска не ответила сразу. Только искренне, от души сказала: – Я знаю, каждому из вас больно. И мне тоже больно, очень больно… А если болит, то хочется кричать, а не думать!.. Но не надо и горячиться очень! – осторожно посоветовала она. – Надо подумать хорошенько. Подумать, как сделать, поправить все, что не так!..
– Думай не думай – одна лихоманка! – перебил ее чей-то безнадежный басок, видать, Гечихи.
– Поломалось все, сам черт не разберет!..
– Нема чего поправлять!..
– Не сбивай хоть ты, Параска!
– Я разве говорю, что легко… Больно, говорю, и мне… Трудно это… Только не надо горячиться. Подумать трезво надо…
Она говорила и теперь искренне, с сочувствием, с опытной осведомленностью, но ее уже, как и Миканора, не раз перебивали, слушали несогласно. Спорили, правда, мягче – сдерживали, видать, давнее уважение к Параске и ее деликатность сочувственная. Все ж она, хоть и скрывала это, но, было видно Ганне, держалась неуверенно, терялась. Сбивалась в разговоре, нелегко подыскивала доказательства. Она, всегда такая находчивая, быстрая…
4
Апейку встретили настороженным вниманием. Он же поднялся с ленцой, с какой-то небрежностью клонил голову. Во всей фигуре была странная расслабленность.
– Была у нас когда-то история… – мирно, покладисто заговорил он. Заговорил так, будто колебался, говорить или не говорить. – Я был тогда еще сопляком. Чужие огороды проверял… Поженились у нас парень с девкой. Он был наш, через две хаты жил, Иваном, конечно, звали. А девка из-за реки, из Барбарова, Алена… – Он пальцем равнодушно почесал макушку. Вспомнилось, вот и говорит. Глаза смотрели на него в большинстве спокойно. Кое-кто с интересом. – Девка как девка. И парень как парень… Но вот поженились, отделили их. Хатку родня склепала. Стали жить себе. Сами по себе… Не лежебоки. Старательный парень он. И она тоже. Как муравьи. С утра до вечера в поле, в сарае. Стараются оба… Не лежебоки… А вот что вышло… Посеяли. Низинка у них была. Так весной все вымокло. Сена накосили. Дождь. Погнило… Зимой у нас около реки ночи длинные. И лучины мало. Да дело молодое – летом она уже рожать собралась. А времени нету. Все на бегу. На бегу, в борозде и родила!.. Мертвое!.. Как накаркал кто, то одно, то другое. Как напасть какая! Не там – так тут!.. Правда, если разобраться, так и сами кое в чем виноваты. Молодые, неопытные… Оно, может, и ничего бы все, мало у кого не бывает! Только ж они ко всему были и горячие. Как вот некоторые у вас, в Глинищах! – поддел вдруг Апейка. Борис засмеялся. Засмеялись еще некоторые из тех, что смотрели в упор. – Она, что не так, – на него, он – на нее. Такая-сякая! А бывало, и с кулаками!.. Она стоила его. Он ей слово, она – два! Век на их дворе крик! Как на Юровичском базаре в воскресенье! – опять пошел смешок. Апейка же спокойно повел дальше: – Дрались, дрались. Не выдержала она – сбежала! Муж ее сначала: ну и ладно! Может, и к лучшему! А потом жалко стало. Да и гонор мужской, наверно, заговорил!.. Одно – когда ты бросаешь, а когда тебя – это совсем другое!
– Аге! – сочувственно отозвалось несколько голосов. Больше женщины.
– Защемило в Ивановом сердце! – посочувствовал Апейка. – А тут мать с отцом уговаривать: «Где это видано такое! Позови!..» Уговорили. Сели на паром – и через реку. Что там было, не слыхал. Не скажу. А только привозят ее… Важная приехала!.. Но все-таки уже не кричит! Про него и говорить нечего – тише воды. Обходительный, не узнать! Людям уже скучно стало – спектакля нету!.. Зимой он – на заработки в лес. Весной хорошо унавозил землю, посеял в пору. Лето удачное. Хорошо поспело все. К хлебам – сено хорошее… Порядок пошел… Давно это было, – задумался, стал строже голос Апейки. – Когда я еще телят не гонял. Давно уже оба постарели. А живут все вместе. Живут не хуже, чем люди… Всяко, правда, и теперь порою бывает – заговорит вдруг горячая кровь. А не дерутся, как бывало. И не разбегаются в разные стороны. Знают, жизнь прожить – всякого повидать. Не надо сразу в панику!.. – Не понять было сначала, то ли он просто рассуждал, то ли советовал. – Всякое хозяйство трудно складывается. Не сразу, бывает, все складно выходит. Надо порою притереться, как говорят. Это что касается семьи, двух человек. А что говорить уже о большом хозяйстве. О колхозе.
Он помолчал. Как бы давал подумать о том, что сказал, или собирался с мыслями.