355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Мележ » Метели, декабрь » Текст книги (страница 10)
Метели, декабрь
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 02:38

Текст книги "Метели, декабрь"


Автор книги: Иван Мележ



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 24 страниц)

– Давайте!.. Приглашаю всех!..

Башлыков посмотрел на него уничтожающе, хотел осадить сразу, отбросить неуместные шуточки. Отрезал строго, достойно:

– Благодарю. Но мы по делу пришли.

– А что, за столом разве не делаются дела? – отозвался сразу тот, в пиджаке.

– За столом только и делаются! – подхватил Ларион. – Всякое дело за столом – как по маслу! С яичней да с чаркой – сразу пойдет!

Он глянул на Глушака, как бы ожидая одобрения, громко захохотал. Чувствовалось, громила этот во всем слушался того, дружка. Тот руководил им.

Глушак не поддержал смеха, и Ларион притих.

В разговор вступил Миканор, почувствовал, что настала его пора. Важно, очень недовольно, как бы осуждая, упрекнул:

– Чего с колхозом тянешь? Заявление не подаешь!

Ларион нарочно почесал затылок, ощерясь нахальной, задиристой усмешкой.

– Неграмотный. Писать не умею.

Миканор не ответил на усмешку, но подхватил его слова:

– Дак, может, помочь? Написать тебе?

– Не надо, – ответил он твердо. Потом попробовал снова будто пошутить: – От сам выучусь…

– Долго собираешься! – упрекнул Дубодел. В том, как он произнес эти слова, казалось, скрывалось важное, недосказанное.

– А разве надо обязательно быстро? – Ларион, чувствовалось, не намерен был отступать. Старался держаться молодцом. Даже поиздеваться решил. – Или боитесь не успеть?

– Кому, может, и надо бояться, – ответил резко Дубодел, снова будто утаил важное, с которым следует считаться. – Только не нам. Нам бояться нечего. Тянуть не хочется. Ясно?.. Дак как?

Вопрос Дубодела был грозный. Ларион смахнул усмешку.

– Что вам, обязательно я? – сказал безразлично. Он глянул на дружка, который будто не слышал ничего. – У вас уже и без меня много. Хватает без меня… А я и грамоты не знаю…

– Хватит грамоты! А не хватит, научим! Ты ж, наверно, пахать, сеять научен! – съязвил Дубодел.

Ларион промолчал.

Башлыков чувствовал, что все то, что говорил и как держался Ларион, имело значение. Рядом был его друг, Евхим Глушак, и Ларион вел себя так, чтобы покрасоваться перед ним.

Друг же, можно было подумать, очень спокойно следил за всем, что происходило с Ларионом. Всем видом своим показывал: то, что он говорит и как себя ведет, забота самого Лариона и никого больше не касается. Башлыков, однако, видел, что Глушак слушает и следит за всем беспокойно, затаенно. Только сдерживается. Умеет сдерживаться. По всему видно, характер сильный, цену себе знает и ценит высоко. Больше, чем надо, не иначе…

Башлыков был уверен, что видит его насквозь. Таится Глушак, но выдают его глаза. Нет-нет да и покажут, что у него на душе. Скрытый интерес и неприязнь. Опасный человек. Башлыкову такие известны. Не один раз замечал подобное и в других.

Евхим Глушак вдруг откровенно залился смехом. Не без издевки спросил Дубодела:

– Дак, может, и меня возьметесь научить грамоте?

Дубодел промолчал. Засунув руки в карманы шинели, стоял недоступный, решительный. Дал понять, что не одобряет такого несерьезного тона в этом важном вопросе. Сказал:

– За тебя не возьмемся. С тобой особый разговор.

– Почему ето?

– Знаешь.

Глушак вдруг резко повернулся к Башлыкову. Башлыков увидел прямо перед собой его глаза – острые, колючие.

– А меня почему не зовете? – сказал он тихо, с вызовом.

Взгляд был такой наглый, и в голосе такая уверенность, что Башлыков невольно пригляделся, как бы заново узнавал человека в пиджаке. Как будто увидел только что.

Башлыков не был человеком очень уж впечатлительным. Всего насмотрелся и ко всему был готов. И все же то, с какой напористостью, даже, скорее, нахальством смотрел и спрашивал этот наглец, поразило его. Будто судит, будто приказывает!

Было в том, что чувствовал Башлыков, еще одно – вот вся его истинная суть. Показал свое обличив, кулацкий выкормыш. Высказал свое желание.

«Почему меня не зовете?» Чего захотел!

– А я пойду! – сказал Глушак, задираясь. – Сразу пойду! Ей-бо! Вот хоть сейчас!

По тому, как он смотрел и говорил, Башлыков чувствовал – пойдет!

Башлыкова не удивило это, немало уже повидал таких, что готовы были. Только почему готовы, ради чего? Хотели укрыться от налогов, тепло устроиться. Чтоб дождаться удобной минуты. Чтоб вредить изнутри.

– Пойду! Только скажите!

– Знаю, – холодно отозвался Башлыков.

– Не хотите?

– Не хотим.

– Почему? – наступал Глушак. – Я сдам все! Работать буду, как все. Стараться буду. – Взгляд его становился все острее. Все нетерпеливее вонзался в Башлыкова.

– Стараться вы будете, – губы Башлыкова скривила язвительная, мудрая усмешка. Вся ирония его была в этом «стараться».

– Стараться буду! – упорно твердил свое Глушак. Решительно, как самое убеждающее, сказал: – Что я, жить не хочу?

Башлыков подхватил это:

– Именно потому, что жить хотите! По-своему! По-кулацки! – Сказал и отвернулся, давая понять, что кончил ненужную болтовню.

– Не хотите! – снова услышал он.

Глушак сказал это так твердо и с такой нескрываемой злобой, что Башлыков оглянулся.

Их взгляды скрестились. В глазах Глушака горела такая лютая ненависть, что, сдавалось, он в любой миг может броситься, вцепиться в горло.

– Не хотите! Куда ж меня? Куда всех нас? На подстилку! На навоз! Или, как вшей, под ноготь!

По тому, как говорил он, Башлыков почувствовал, это – не случайно. Передуманное. И не в один день. А вырвалось вот сейчас.

Какая злость за этим и какая смелость в глазах кулацкого выродка, он сразу понял, как опасен этот тип. И как необходимо принять надежные меры, чтобы обезвредить его.

Он повернулся к Лариону. Старался говорить рассудительно, сдержанно, однако волнение не оставляло его. С ним он и вышел из хаты. И на улице все время чувствовал на себе ненавидящий, беспощадный взгляд Евхима Глушака. Несуразно подумалось: что, если с таким придется встретиться на дороге один на один?

Тогда пришла другая, трезвая мысль, важность которой он почувствовал сразу: вот такие тут верховодят! Башлыков подумал обеспокоенно: «А почему, собственно, он расхаживает на воле?»

3

Еще одна встреча выдалась особенная.

Игнат Глушак – известно ж. Вроде Игнат, худощавый, лысый, с какой-то странной ухмылкой кивал, когда Миканор, Дубодел, а потом и Башлыков объясняли причину своего появления, упрекали за отсталость. До поры, до времени молчал, кивая лысой головой, а глаза, болезненно беспокойные, стерегли, выслеживали, иронически щурились. Будто говорили: вот слушаю, ожидаю, когда же разумное что услышу, а все нету да нету…

Наконец не выдержал, ринулся в запале:

– От сгоняете в гурт!..

– Не сгоняем, а организуем, – сразу поправил Башлыков. – В коллектив.

– Ну, добре, организуете. Сводите, похоже. А кто над гуртом?.. Над коллективом будет?

– Кого выберет общее собрание колхоза. – Башлыков серьезно добавил: – Могут и вас выбрать.

Игнат глянул строго, выпалил:

– Хрен вы меня поставите!

– Поставим, если выберут! – Башлыков сказал таким тоном, что и сомневаться не приходилось.

Игнат на минуту задумался.

– Не выберут меня, – сказал уверенно, без сожаления. Просто констатировал факт. Потом с вызовом, не колеблясь, будто радуясь, заявил: —А если б и выбрали, не пошел бы! Вот!

– Это другое дело… – сказал Башлыков.

– А почему б я не пошел? – Игнат смотрел на Башлыкова так, будто требовал: ну, допетри, ученый человек! Ответил сам с гордостью: – Потому что с таким кагалом сладить – не с моим характером! Я перебью половину!

Так говорил, что было видно: не шутит. И впрямь перебьет. Жена схватилась за голову: что говорит!

– Игнатко, что ты плетешь? – почти простонала она. – Люди и вправду подумают. – Игнат глянул на нее.

– За ето знаешь что? – поддел его Андрей, дядька в кожушке, что снова оказался с ними. Он явно подшучивал – для начальства. – Засудят по закону!

– Ты, Андрей, не лезь! Куды не просят! Не суй, вроде, носа!

– Да дайте высказаться до конца! – вмешался Дубодел. В голосе его послышалось непонятное Башлыкову злорадство.

Миканор Глушак молчал, было видно, неспокоен: побаивался, должно, что этот тоже выкинет что-нибудь на беду ему.

Игнат, казалось, не мог уже остановиться. Торопился, жаждал договорить.

– А почему перебил бы? – снова потребовал он от Башлыкова: допетри. – А потому! Что с каждого глаз не своди! Тут же ставь человека за ним, вроде надсмотрщика! Чтоб глядели, как работает каждый! Чтоб стерегли добро! Глаз не сводили! А не то дел наделают! Растащут все по норам своим! И не углядишь!.. Каждый, он что? Для себя, вроде, добренький! К себе гребет! От!

Башлыков остановил Миканора, который возмущенно хотел возразить что-то, сказал убежденно:

– Колхоз быстро переделает эту психологию. В колхозе будет другая психология.

– Другая? – засмеялся, залился Игнат. – Откуда она возьмется! – Не дав никому слова сказать, заявил: – А я такого терпеть не могу! Я правду люблю! А тех, кто за правду, не любят!

– Это у вас отсталое настроение, – сказал Башлыков.

– Дак от я не пойду! – гнул свое тот. – Если б и выбрали, не пойду! – Он приостановился на минуту, остро взглянул на Башлыкова. – Да и вы не поставите! – сказал неуклонно. – Я непослушный, вроде. Неудобный! А начальство всякое неудобных не любит! Дак вы не возьмете! А если и возьмете, дак потом под зад! А я такого не люблю! И не пойду потому!

Он переждал возражения Миканора, Башлыкова с ухмылочкой: говорите, говорите, не собьете! Похоже было, что и не слушает никого. Едва наступила пауза, опять за свое:

– Да вы и поставите кого?

Игнат смотрел с насмешкой, в которой скрывались и язвительность, и неколебимое убеждение в своей мудрости. Он стремительно повернулся к Миканору Глушаку.

– Его поставите! Поставили, вроде, уже!.. А он какой хозяин, спросите? Ну, Андрей, скажи, – приказал он вдруг дядьке в кожушке.

Дядька подумал, авторитетно ответил:

– Миканор – он человек сознательный, идейный.

– Сознательный, идейный, – передразнил его Игнат. – Хозяин он какой, спрашиваю!.. Хозяин он, – сказал Игнат странно злорадно, – будто из г… пуля! От какой он хозяин!

– Вы напрасно оскорбляете, – недовольно сказал Башлыков. Дубодел поддержал его.

Игната это еще более разожгло.

– Я правду говорю. Он и в своем хозяйстве не был никогда хозяином. Поля сам, можно, вроде, сказать, один не обработал. Отец все. Или под отцовым присмотром. Не правда разве, Миканор? – беспощадно обратился он к теперешнему председателю. Тот, рассерженный, не отозвался.

– Ну, от, – Игнат, как победитель, повернулся к Башлыкову. – А теперь ему все хозяйства!

Опять с насмешечкой человека, которого никто не может сбить с единственно правильных позиций, слушал, что возражали ему. Переждав, упорно продолжал гнуть свое:

– От и вы! Откуда? – ринулся уже на Башлыкова. – Из города, видно! Знаете вы хоть, вроде, как отличить гречиху от жита?

– Ты, Глушак, брось ето! – сурово, не без угрозы сказал Дубодел. – Брось свою кулацкую антимонию!

– Игнатко! Помолчи! – запричитала жена. Ухватилась за рукав, хотела отвести в сторону, как от драки. Он нетерпеливо оттолкнул ее.

– Не лезь! – В несдержанной запальчивости крикнул Дубоделу: – Не, нехай он послушает! Потому что не скажете, – обрадованно крикнул он Башлыкову, – про гречку-жито. Не знаете!

Башлыков не спорил, смешно, ни к чему было спорить, защищать себя в такой дискуссии. Достоинство не позволяло унижать себя таким образом.

Игнат махнул беспокойной рукой, как человек, который готов на все.

– Ну, так и быть! Станьте у нас председателем! Пойду! Ей-богу! Хоть зараз! Пойду!

– Ты, Глушак, сказал уже, кулацкие свои штучки брось! – вступился вновь за Башлыкова Дубодел. – За агитацию против представителя власти, знаешь, что?!

– Дела нашего, вроде, не знаете, – Игнат не обращал внимания на Дубодела, видел только Башлыкова, – дак хоть грамоту знаете! А сельскому хозяйству научитесь! Давайте! Пойду! Ей-бо!

Башлыков сказал строго:

– Моей жизнью распоряжается партия. Куда она прикажет, туда я и пойду. Не раздумывая.

– Ну от! – отозвался Игнат с улыбкой, которая значила: я так и знал, не пойдете.

– Ты, Глушак, брось ети шуточки! – снова пригрозил Дубодел. – Далеко заведут они тебя. Запомни!

Игнат не послушал предупреждения Дубодела.

– А я и не шучу, – сказал он задиристо. – Дети вон. Кормить, вроде, надо.

Когда шли улицей, Миканор Глушак отстал, придержал дядьку в кожушке. Башлыков вскоре остановился, оглянулся и увидел, как Глушак что-то недовольно твердит дядьке, тот спорит с ним, оправдывается.

Башлыков подумал, что Глушак, не иначе, хочет отшить дядьку, который неизвестно почему крутится рядом. Согласился, что правильно делает: дядька тут ни к чему. Подумал, однако, Башлыков об этом мимоходом, тревожило его другое – только что пережитый разговор. Было от него на душе муторно, чувствовал потребность разобраться, прояснить…

– Всюду сунуть ему нос надо! – сказал Глушак, как бы оправдываясь.

Башлыков не ответил. Дымя папиросой, показал, что у него своя забота, и забота серьезная.

– Душок нехороший! – сказал он значительно, чуть кивнув на хату Игната. Взгляд, который бросил на Глушака, на Дубодела, говорил, как это важно: «душок».

– Да-а, – сразу поддержал Дубодел. Своим согласием показал, что целиком разделяет мнение Башлыкова, – это серьезно.

Глушак виновато переступил с ноги на ногу.

– Плетет сам не знает что.

– Знает. Хорошо знает, – сказал Дубодел.

В том, как сказал, чувствовались и принципиальность, и серьезность, и мудрое предупреждение: надо быть бдительным…

– От контузии, может… Контуженный был…

Дубодел дернул губами, сказал осуждающе:

– Сердобольный ты что-то, Глушак!

Башлыкова тоже удивили слова Глушака, покладистость его. Подумал: растерялся от услышанного или не хочет, чтобы сочли, что он мстит за злые слова? Или мягкотелость?..

Не додумал, глядя в глаза Глушаку, спросил главное:

– Как он, не занимался такими разговорчиками публично?

Миканор на минуту задумался. Сказал неуверенно:

– Да нет, он не вылазит особенно…

– Что значит – особенно? Значит, бывает иногда?

– Да нет. Можно сказать, нет…

– Опять: можно сказать!

Миканор совсем сник. Преодолел себя:

– Нет.

Дубодел хмыкнул с презрением.

– А летом? Когда нарезали землю? – сказал с намеком. Как бы разоблачая.

Глушак покраснел, подтвердил:

– Схватился за грудки. С землемером…

– Взяли под арест, – Дубодел объяснял Башлыкову. Открыто, преданно. – Отправили в Алешники, в сельсовет.

– Судили?

– Не, отпустили.

– Когда?

– Сразу!

– Кто?

– Гайлис.

– Почему?

Дубодел промолчал. Молчание его сказало больше слов: он, Дубодел, до сих пор понять не может такого фокуса.

– Из-за детей… Пожалели… – отозвался Глушак. Башлыков будто не понял. Вдруг, не докурив, бросил папиросу в снег. Решительно приказал Глушаку:

– Веди!

Глава пятая
1

Часа за три обошли еще десяток хат, осмотрели все колхозное, пообедали у Миканора Глушака.

Было далеко до вечера, когда выехали из Куреней. Башлыков хотел побывать еще в Мокути, одной из самых далеких и глухих деревень района.

За крайними куреневскими хатами начиналось небольшое поле – белый чистый простор. Конь бежал трусцой, не очень-то торопился, поле скоро кончилось, подступил стеною подбеленный молчаливый лес. Вскоре возок нырнул в эту таинственную молчаливость, во владения леса, которому, знал Башлыков, здесь нет конца-края.

Леса здесь, а можно сказать, и лес, единый, бесконечно тянулся более чем на сотню верст. В это загадочное владение и въехал возок.

Какое-то время ехали молча. Шаркали только полозья да поскрипывали гужи. Дубодел, сутулясь, сидел рядом с Башлыковым, поднял воротник шинельки, не то дремал, не то думал. Молчал и Башлыков. Отдыхал от недавних хлопот, от виденного и слышанного.

От лесной тиши аж звенело в ушах. Пока не обвык, пестрело в глазах от черного и белого, снега, деревьев, веток, что надвигались, свисали, исчезали, снова шли и шли по обе стороны. Утомленный, он не хотел ни о чем думать, просто не очень хорошо, не по себе ему было в этой бесконечной лесной глухомани, затаенной тишине. Чувствовал и удовлетворение оттого, что сам решился добраться до такой глуши.

Но в этом своем поступке не усматривал ничего из ряда вон выходящего, тем более героизма. Просто повседневные хлопоты секретаря. Однако поддерживал, не остужал в душе горячего стремления, которое было теперь самым важным для него: как бы далеко ни было и какие бы нелегкие дороги ни вели туда, все равно доедет, доберется. И докопается. Все раскопает. Сам.

Дубодел ворохнулся, полез в карман. Закурил. Отвернувшись, чтобы дым не шел на Башлыкова, думал. Глаза, прищуренные, сосредоточенные, отражали что-то острое, жестокое. Судорожно дергались худые скулы. Курил суетливо, нервно. Окурком обжег пальцы. Едва не выматерился. Со злостью бросил окурок в снег, плюнул. Не глядя на Башлыкова, будто думая вслух, с хрипотой, но горячо произнес:

– Им разговорчики те… – Он осекся. Хотел, видимо, найти нужное слово, брезгливое. Кончил обычным, с пренебрежением: – Как горох об стенку.

Башлыков не шелохнулся. Будто не слышал. Но слова Дубодела поразили его. Дубодел словно прочитал его мысли, высказался за него. Башлыкову это не понравилось. Он как бы услышал оскорбление своей работе.

– Без разговорчиков тоже нельзя, – сказал Башлыков поучительно, со значением. «Разговорчики» выговорил с насмешкой – поставил Дубодела на место.

Дубодел то ли не заметил иронии, то ли сделал вид, что не замечает ее, сказал прежним тоном:

– Им не разговорчики нужны!

В его тоне Башлыков услышал и твердую убежденность, и тревогу, и даже боль и заинтересованно ждал, что же он еще скажет.

Однако тот сжал губы, молчал.

Башлыкова уже не раз удивляло его умение молчать. Скажет что-нибудь важное и оборвет речь, не договорив. Думай, гадай, как понимать.

Это удивляло, тем более что в выступлениях своих Дубодел был на удивление говорлив и горяч: как начнет палить без передышки, кажется, не остановится.

– Разъяснять надо, – сказал Башлыков устало. – Без разъяснительной работы нельзя…

Дубодел отозвался не сразу.

– Много разговоров у нас… – Он говорил с той же убежденностью и как бы осуждая. – Народ слушает, слушает, а сам думает: говори, говори…

Слова эти задевали Башлыкова, бередили свежую рану. Хотелось возразить.

– Нельзя без разъяснительной работы…

– Разговоры само собой… – не то соглашаясь, не то думая вслух, сказал Дубодел. – А только мало этого! – Он помолчал минуту, сказал горячо, настаивая: – Браться надо за него! Крепкой рукой! Как товарищ Сталин учит. По-большевистски.

– А мы что же, не беремся! – У Башлыкова враз прорвалось возмущение.

Дубодел не шевельнулся.

– Вы-то беретесь, – продолжал, как бы обдумывая свое. Помолчал минуту. – Да нужно, чтобы все брались!

Он будто поучал Башлыкова, но гнев у того остыл.

– Надо.

Дубодел продолжил поучительно, солидно:

– Особенно те, которые на месте. В низах.

Башлыкову уже совсем не хотелось ни сердиться, ни даже спорить. Чувствовал, что Дубодел говорит не только искренне, с болью за него, но и с горячим желанием предостеречь, помочь. Он хорошо понимал настоящее положение, чувствовал его сложность.

– Вы руководите, даете указания, как надо и что надо, – у Дубодела заходили желваки. – А на месте должны браться. А они нет, не берутся! Только делают вид! Сердобольные! Потому и идет слабо!

Снова ехали молча. Покачиваясь в возке под чуть слышный топот копыт и поскрипывание гужей, Башлыков думал про Дубодела. На вид неуклюжий, не очень-то грамотный, а с головой. Недалекий, казалось бы, а видит и вокруг и вглубь. Правильно видит и, главное, мыслит. Лучше, чем некоторые «далекие», образованные. Умный по-своему. Все ясно, просто у него. Позавидовал.

Подумал с улыбкой: необразованный, а тактичный какой! Слова лишнего не скажет, каждое слово значимое. Подумай, говорит, рассуди.

А главное, искренность какая, преданность. Все с душой, со страстью…

– Глушак етот, Евхим – штучка! – вымолвил, погружаясь в свои мысли, Дубодел.

«Штучка» сказал так, что Башлыков посмотрел внимательно.

– Что еще выкинет. Посмотрите.

Предсказывал с такой уверенностью, будто знал уже, загодя.

– И Игнат – загадочка!

В памяти Башлыкова надолго засело это «штучка», «загадочна». Засело тем более крепко, что сам считал так же[4]4
  Здесь кончается перевод Дм. Ковалева. Далее перевод Т. Золотухиной.


[Закрыть]
.

2

Долго молчали. Конь теперь не бежал – ковылял терпеливо по свежему снегу. Возок не бросало на поворотах и на ухабах, мягко вело. И деревья, и черно-белая пестрота плыли медленно, казалось, что им и конца не будет.

Но Башлыков думал о другом. Растревоженная память возвращала его назад, в Курени, к увиденному и услышанному там.

Прежде всего растравляло, жгло непонятное. Невероятное. Как это могло случиться? Почему выпустили после ареста, после такого преступления? После покушения на советского работника. Посягательство фактически на законы и порядки, установленные советской властью. Выпустили явных антисоветчиков, врагов. Арестовали, отправили и отпустили. «Гайлис приказал. Пожалел детей!»

Какие добряки! Сам отец не заботится о детях, так он позаботился! И Глушака, взрослого уже, пожалел, видно, тоже, чтоб не тревожить отца! Проявить такую доверчивость, глухоту и слепоту. Просто невозможно поверить, что это всего лишь непонимание элементарных законов! Не хочется думать, что тут и похуже, сознательное укрывательство, но факты же вопиют! Не поставили в известность райком, даже соответствующие органы! И не знал бы никто в районе, если б не приехал, не раскопал! Сам!

А секретарь ячейки – просто удивительно – был при этом, видел все, и хоть бы что. Смотрел, наблюдал, как посторонний, не поправил, не возразил! Не уведомил райком! Сигнала не подал!

Не выходило из памяти: «А нас куды? Всех нас куды? На подстилку! На навоз! Или, как вошь, под ноготь!» Запомнилось так, будто еще звучало в ушах. Будто обжигал зверский взгляд. Он хорошо понимал значение этого взгляда, понимал опасность, которая таилась в этих глазах. К тому же примешивалось насмешливое, оскорбительное: «Знаете хоть, как отличить гречиху от ржи?.. Дела нашего не знаете! Дак хоть грамоту знаете! Давайте к нам!.. Ну от!» Точило, жгло злое, злорадное «ну от». Я так и знал: ты только уговаривать мастер, а сам будешь сидеть в сторонке, в чистой квартире в Юровичах, в кабинете своем!

Как они, Гайлис и Глушак, могут мириться с такими! Как могли простить открытое выступление против колхозов, против советской политики! Более того, арестовать, отправить в сельсовет и выпустить, классового врага выпустить на свободу! Башлыков никак не мог свыкнуться с этим фактом, не мог спокойно думать о нем.

У него давно были сомнения относительно большевистской принципиальности Гайлиса. И все же он не ждал от Гайлиса такого.

С этим переплетались и мысли о Миканоре Глушаке. Почему он не поправил, не возразил? Не сообщил в райком? Или не захотел сам, по своим убеждениям, или не решился пойти против Гайлиса? Разумеется, первое слово в этой истории за Гайлисом, он освободил арестованного. Гайлис – здесь незыблемый авторитет, командир. Но как можно было секретарю ячейки проявить такую мягкотелость, просто бесхарактерность, потакать всем фокусам Гайлиса! Как можно так относиться к своим партийным обязанностям, к тому доверию, какое оказано ему!

А может, здесь причина не только в мягкотелости, в подчинении Гайлису? Может, причина здесь прежде всего в том, что такая «доброта» по сердцу самому? Что самому по душе сидеть тихо-мирно, оберегать свой личный покой? Жить спокойно рядом с вражеской поганью потому, что и враги, как говорит мать Миканора, тоже «люди»? Глушак возмущался ее словами, но насколько искренне это возмущение? Не тем ли продиктовано, что тут был он, секретарь райкома? И откуда эти взгляды у матери секретаря партячейки?

И так ли уже безобидно то, что секретарь ячейки, оказывается, состоит пускай не в непосредственной, а все же родственной связи с кулацкой семьей? Конечно, в деревнях это не так уж и редко, но не оставила ли следа во взглядах Миканора Глушака эта связь? Во взглядах и поступках. Не в этом ли корень того, что Дубодел точно определил – сердобольность.

Чутье не обмануло его и в том, что здесь, в Алешницком сельсовете, руководство не на уровне. Не ошибся тогда, на собрании в Глинищах, и потом, в Юровичах, когда искал причину прорыва, в который попал сельсовет. Тогда он только предполагал, теперь уже располагает фактами достоверными, которые говорят о том, что руководство сельсовета и руководство ячейки занимают оппортунистическую позицию, не ведут должной борьбы с кулацкими проявлениями.

Когда думал об этом, росла уверенность, которая уже не раз приходила, что хорошо сделал, выбравшись сюда; раскопал, вытащил факты, прояснившие положение в сельсовете. Собственно, то, что открылось здесь, если взглянуть шире – а ему и надлежит смотреть так, хотя бы в районном масштабе, – показывает, каким образом можно вывести из прорыва и весь район. На примере этих деревень он научит всех, подымет район.

Так, надо браться. Дубодел хорошо сказал: «Браться крепкой рукой!» Браться не одному ему, браться всем! Успех в масштабе района будет зависеть от того, насколько удастся поднять все кадры! Чтоб сломать врага, надо укрепить боевой дух всех партийцев, всего актива! Для этого надо навести порядок прежде всего в наших рядах! Прежде всего вытравить из наших рядов любое проявление либерализма к врагу, расхлябанность. Для этого строгость, непримиримость к самим себе! И не на словах, слов уже предостаточно было, а на деле!

Надо вопрос о злоупотреблениях в этом сельсовете поставить на ближайшем бюро. Надо Гайлиса и Глушака привлечь к суровой ответственности, наказать со всей строгостью. Гайлис за все, что учинил, безусловно, заслуживает исключения из партии. Строгое взыскание следует дать и Глушаку. Обоих, разумеется, надлежит освободить от должности. Бесхребетным угодникам не место на таких ответственных постах, где необходимы решительность и неуклонность.

Серьезные выводы по делу Гайлиса и Глушака должны, конечно, подтянуть других, мобилизовать. Это будет достойный удар по мягкотелости и медлительности, это приведет к перелому. Пойдем быстрее!

Не принять никаких мер против открытых вражеских выступлений, нянчиться с такими опасными элементами, давать разгуливать им на свободе. Башлыков никак не мог ни понять Гайлиса и Глушака, ни успокоиться. Это так волновало, что хотелось просто повернуть коня, воротиться в Алешники, выложить все сейчас же Гайлису. А приехав в Юровичи, рассказать членам бюро, готовить заседание по этому поводу.

Вместе с тем из памяти не уходило и то другое, что видел и слышал в Куренях. И прежде всего и больше всего растревожило то, что увидел в хате у Ганны. Было такое ощущение, будто вдруг счастливо приоткрылось что-то очень важное и очень существенное о ней. И снова, как там, в хате, волновало удивление, что такая нежная, с такой душой, такая гордая родилась, выросла в этой убогости. Неуместное, понимал, удивление. Но оно было, никуда от него не денешься.

А еще было то, что познал неожиданно, это чувство необычайной близости и единения. Будто встретился с нею самою, будто дотронулся до нее, почувствовал возле себя вплотную, ощутил теплое дыхание ее. И чувствовал, что они так близки, что ничто их не разделяет. Что они люди одного мира.

Еще до этого дня непонятно притягивающая, она виделась уже близкой, ощутимой, своей.

Это остро волновало его. Когда думал об этом, смотрел на бело-черную пестроту леса, что вставал и вставал навстречу, нетерпеливым, веселым взором. В такие минуты возникали в душе и тревога, и злость, которые заглушали внезапно нахлынувшее, удивительно молодое, бездумное настроение. Полное доброго ожидания и предчувствия. И все-таки на это одна за другой нанизывались какие-то мелочи, замеченные в хате, и в душу закрадывалась тревога. Тревога эта охватывала каждый раз, когда вспоминал старуху, ее мать. Слышал снова Глушака: «Злыдня, сквалыга! Из-за жадности своей дочь из дому выпихнула. Жизнь девке покалечила!» Как нелегко, верно, было ей с этой каргой, которая, кажется, не в состоянии и взглянуть приветливо.

В такие минуты в сердце Башлыкова вселялось сочувствие к Ганне. Гордость за нее, за неподатливую, смелую душу ее. Душу, как думал убежденно он, нового человека.

К тому, что увидел в ее хате, примешивалось увиденное и в других дворах. Приходило на память, как встретила жена этого молодого, Дятла. «Сходками жить не дают! Дак еще и в хату норовят залезть!» Вспомнил, сколько ненависти было в ее упрямом взгляде. Кулацкого рода. Вспомнил снова рассуждения матери секретаря партячейки. Подумал: особенно упрямо за старое цепляются женщины. Самая отсталая и темная сила.

Представил себе, как стоял перед ним, как зыркал исподлобья Дятел. «А я посмотреть хочу, что из етого всего будет!» Он хочет еще посмотреть, он еще вообще не уверен, что из «етого» что-нибудь выйдет! И попробуй докажи ему, как это серьезно продумано, докажи, что думать тут уже нечего! Не такие умы думали, передумывали все! Продумано все и решено. А раз решено, то будет сделано! Снова растравляла душу та неодолимая глухота, неспособность понять простую истину. И снова брала злость: было б за что держаться! Был бы не то что рай, а хоть мало-мальски человеческая жизнь. Были бы хозяйства как хозяйства. А то ж бедность, голытьба, нищета, темнота, грязь, смрад. И все равно «осмелиться трудно»! Будто дворцами рискуют!

Жгла злость: это упрямство, недоверчивость, не хотят, казалось, знать ничего. Дурацкая деревенская тупость и слепота, бессмысленное цепляние за старое, за прогнившее, но только бы за свое. Это особенно мучило своей очевидной бессмыслицей. Ну, кулаки, те бегут отсюда, вредят везде, творят свое дело с точной целью. Защищают нажитое нечестно, эксплуатацией награбленное, отстаивают свои интересы. Их сопротивление естественно – непримиримый классовый враг. Но как можно спокойно думать о том, что с ним, с врагом, заодно фактически столько таких, что должны быть с нами. Должны быть с нами, а стоят плечом к плечу с теми, кулаками, врагами!

И раньше не терпел этого, а теперь думал просто с ненавистью. Каждый раз в такие минуты Башлыков либо вспоминал, либо просто ощущал как привычное то время, когда еще в детстве, впечатлительным мальчиком он впервые столкнулся со всей этой мерзостью. На всю жизнь поселились в нем гнев и возмущение тех тяжелых гомельских дней, когда на барахолке предстал перед ним незнакомый и ненавистный мир. Чужой мир. На всю жизнь осела в душе его ненависть к тем, кто бесчеловечно обдирал как липку их, городскую бедноту.

Позднее к этому прибавилось вычитанное из книг. В них тоже было непросто, но Башлыков запомнил твердо одно: что он, крестьянин, в основе своей двоедушный, что в каждом живет собственник. Эксплуататор. Союзник не только рабочего, но и кулака. Башлыкову было абсолютно ясно, кулачество – это часть крестьянства.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю