Текст книги "Метели, декабрь"
Автор книги: Иван Мележ
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 24 страниц)
Уже немало прошли по молчаливому лесу, в котором тихо, тоскливо нудил дождь, когда вдруг услыхали сзади отрывистые голоса, топот конских копыт и сразу свернули, притаились за деревьями. Вскоре на дороге появились три верховых, ехали мелкой рысью. Вблизи от деревьев, за которыми притаились бандиты, всадники перевели коней на шаг, а один остановился совсем. Евхим засунул руку за пазуху, потянул обрез. Не шевелясь, горбясь, закрываясь, должно быть, от дождя, от ветра, всадник прикурил. Лица его не было видно, но в отсвете огня на мгновение отчетливо вырисовался силуэт винтовки и шишкастая буденовка.
«Красноармеец!» – вмиг вспыхнула мысль. Не погоня ли, не продал ли падла хуторянин.
Один из тех, что ехали впереди, также остановился.
– Половину нам с Ермольчиком! – услышал Евхим.
– По две затяжки! – захохотал тот, что закурил, и тронул коня.
Бандиты подались вслед за ними, основательно переждав. Сначала хотели было идти не по дороге, сбоку, но ноги грузли, снег скрипел, и они выбрались на утоптанный грунт. Шли теперь еще осторожнее, держались ближе к деревьям, приостанавливались, приглядывались, вслушивались. Оба жалели, что не спросили на всякий случай, нет ли другой дороги.
Но добрались до края леса благополучно. Из-под покрова деревьев оглядели серо-тусклый простор, что простирался впереди, где, с полверсты от леса, что-то чернело в ряд. Не столько разобрали, сколько догадались – хаты, гумна, деревья. Деревня, верно, больше скрывалась в лощине, впереди обозначалась только небольшая группа построек, которые с одной стороны словно вросли в землю. Оттого, что село тонуло во мраке, оно казалось затаенным, опасным.
На том месте, где они стояли, виднелись ровчики от полозьев саней, что шли как раз вправо, и они свернули на эту стежку. Шли по лесу, не оставляя следов, которые могли вызвать чье-нибудь подозрение. Это была нелишняя предосторожность. Сани, правда, быстро повернули в глубь леса, и им пришлось пробираться по целине, но тут следы, которые оставались после них, уже не были так видны, тут ходили редко.
Идти было тяжело, на каждом шагу до колен увязали в мокром снегу, часто останавливались – отдышаться, прислушаться. Было противно лицу, шее от пота, смешанного с дождем, что снова зарядил. Остановки делали коротенькие, едва передохнув, упорно лезли дальше, внимательно следя, чтоб не отходил край леса. Граница леса, поле, темные пятна хат поодаль были единственными признаками, которые показывали направление, не давали заблудиться, и все же сомнение не раз подступало, тревожило, и чем дальше, тем больше. Шли, шли, нетерпеливо высматривали озеро, а его все не было. Вот уже поглотила темнота пятна – хаты, кончилось поле, пополз луг с купами зарослей. Думали сначала, что здесь и есть озеро, вышли к нему, но нет, никаких признаков, одни темные лужи под ногами. И есть ли вообще это озеро? Не надули ли их?
Евхим уже не раз думал про себя, не бросить ли, не повернуть ли и наугад идти к границе, но все тянул и тянул. «Ну, падла, если набрехал, – думал о хозяине хутора, – не погляжу ни на что, вернусь и покажу!..»
Однако угроза эта была лишней – озеро нашлось, правда, дальше, чем думали, но все же нашлось. Окруженное кустарником, заросшее камышом, оно встретило холодной тишиной, мрачной затаенностью, но и Цацура, и Корч почувствовали облегчение. Значит, не обманул, не сбились с пути, все пока идет как надо. Канаву, обросшую с обеих сторон лозняком, отыскали быстро, ее серая от снега поверхность хорошо видна была в черном лозняке. Нашли по бережку скользкую тропинку, не удержались, осторожно ступили на нее, чувствовали, что каждый шаг приближает границу.
Тропинка, однако, вскоре отошла от канавы, потерялась за большой лужей в кустарнике, и им пришлось снова идти по целине. Они попробовали было двигаться по канаве, но ее пересекали мокрые сугробы, в которых грузли по пояс. Да и неудобно здесь, небезопасно, как-никак, все же видно из кустов, по открытому месту лезешь. Выбрались на берег, выставляя руки вперед, защищаясь от противных скользких веток, сплевывая воду, что попадала в рот, пробирались лозняком вдоль канавы.
Было уже, наверно, за полночь, мокро, ветрено, темно, неудобно для такого дела. Но от туч впереди, низких, черных, в сердце сгущалась тревога, они словно предсказывали недоброе… «Идешь, как слепой, – думал Евхим. – И не заметишь, как напорешься на красноармейца. Пикнуть не успеешь!.. Нарвешься, как пить дать, особенно у канавы этой…» Он подумал, что канава – очень удобное обозначение пути к границе, но разве ж те, что охраняют границу, не знают об этом. Если охраняют, то скорее всего в таких местах, тоже не дураки. Но и они с Цацурой не должны дураками быть…
Они лезли через кусты уже на ощупь, только догадкой держались направления. Евхим не очень беспокоился, что канавы не видно: не впервой шел ночью, нюхом, как зверь, чувствовал дорогу. Нюх этот никогда еще не обманывал.
Огибая большую лужину под кустом, Евхим услышал, вместе с треском что-то ухнуло, быстро окинул все вокруг взглядом.
– Ух, – выдохнул Цацура, стоя по пояс в воде.
Ломая ледок, он хватался, по-собачьи рвался из лужи, выбрался на кочки, стал отряхиваться.
– Лед, думал, как лед… А тут…
– Думал, – просипел Корч. – Ослеп!.. Растяпа!..
– Зрячий какой! – ощерился Цацура.
– Молчи, зануда!
Цацура промолчал. Но в мыслях дал себе волю: «Зануда! Если кто и зануда, так это ты!.. Корч проклятый, никакой жалости к человеку…» От души захотелось: пусть бы и он, Корч, провалился, знал бы, как сипеть! И, когда увидел, как Евхим скатился в трясину, обрадовался: «А! Чего ж не хвалишься, зрячий!.. Сладко?!»
Но радость его была недолгой, не прошел и трех шагов, как провалился в грязь снова. Евхим попробовал обойти его, но провалился тоже второй раз. Они вернулись немного, поискали тропинку в другом месте. Но и здесь стали снова вязнуть…
– Надо было канавы держаться!.. – злобно упрекнул Цацура.
Евхим плюнул, но не сказал ничего. Пробовал пробиться еще в одном месте, осатанело пер напролом. Вода, грязь кое-где подступали до груди, но он все шел, не мог остановиться. «Надо было мне увязаться за ним, – смалодушничал Цацура. – Не мог осесть где-нибудь возле дома, переждать время…»
Скоро гнилая, разлезшаяся трясина кончилась, и они выбрались на сушу. Мокрые, грязные, заходясь от острого холода, что охватил тело, отплевываясь, шли дальше в темноту, в дождь. Шли, однако, недолго, не сговариваясь, свалились передохнуть.
Где они? Где та речка, которая давно должна остаться позади? Или прошли ее незаметно? Где граница, далеко или близко? Или, может, тоже позади, а вдруг случилось такое?.. Узенькую полоску земли легко могли перейти и не заметить… Им не хотелось верить, что заблудились, хотя беспокойная мысль об этом настойчиво стучалась в отупевшие головы…
Неожиданно порыв влажного ветра донес до них странный звук – очень близко, почти рядом что-то брякнуло, – и они мгновенно насторожились: похоже, что подняли щеколду. Услышали скрип ворот, тихий мужской голос. Сразу вскочили, стали всматриваться, но в темноте ничего не видно, никаких строений и звуков никаких больше не доходило.
И все же тревога не отступала. Как было им не тревожиться, – там, куда они шли, рукой подать, притаилась, не иначе, застава, там пограничники. Кто же другой мог выйти и разговаривать в такой поздний час! Едва не напоролись, сами чуть не влезли в пасть! Стараясь не хлюпнуть, не скрипнуть, замирая после каждого шага, вслушиваясь, стали удаляться от опасного места.
– Вот он, твой нюх! – упрекнул наконец Цацура, который все еще холодел при мысли, что могло произойти, если б не добрый случай.
– Нюх!.. В этой трясине, в прорве!.. Собака и та может…
– Человек набивался провести!.. Давно были бы уже…
– Замри!..
Так и шли дальше молча, скрывая ненависть друг к другу. Кто-то должен же быть виноват за все их собачьи муки, за лужи, за блуждание в темноте, за раскисшее болото, за озверевшую душу, которая выть хочет, неистово жаждет крови, расплаты. Брели, сдерживая, как на поводке собаку, злость друг на друга. Больше не на кого было злиться, вдвоем шли…
Теперь они знали, где находятся и куда лезть дальше. Нашли речку, огляделись – тихо, мертво, только дождь монотонно выводит свою унылую песню, – согнувшись, выставив обрезы, стали переходить друг за другом. Речка была – переплюнуть можно, и все же легче стало, когда нырнули в лозняк, какое-никакое укрытие. Полезли дальше, уже не выпрямляясь, шаг, другой, и остановка, чтоб посмотреть, послушать. Как ни озирались, почти ничего не видели, кустарник сливался в одно черное, темнота нависла еще гуще, плотнее, наверно, близился рассвет. Тяжело было уловить что-нибудь на слух – все вокруг заполнял гулкий шум сырого ветра.
Что ж, хоть в этом им повезло – самое время переходить. А они уже где-то близко, где-то возле самой просеки. Корч, припадая почти к земле, нет-нет да и поглядывал, нет ли столбиков…
И вдруг случилось то, чего с тревогой ожидали и что показалось все же таким внезапным, неожиданным, – рядом, как потревоженная птичка, взметнулось тихое:
– Стой!..
Он, этот голос, был по-юношески слабый, птичий, и слышалась в нем растерянность – видно, тот, кто произнес, тоже не ждал, может, пробудился от дремоты, не верил себе, – но он принудил их мгновенно замереть, похолодеть. Они так и застыли, как шли, согнутые, выставив руки с обрезами, не могли шевельнуться, взглянуть, ждали, что будет дальше… Голос, что остановил их, доносился из темноты откуда-то сбоку, они почти минули его… Еще бы чуть-чуть…
– Кто идет?! – послышалось из темноты.
Евхим вздрогнул, быстро направил на голос обрез, твердо нажал «собачку». Красный жадный блеск, тугой знакомый гром его выстрела враз словно вернули силу. Евхим, как волк, сделал прыжок в сторону, присел, пригнулся чуть ли не до земли и, не разбирая ничего перед собой, натыкаясь на кусты, ломая ветки, накалываясь, убегая и не чуя этого – быстрей, быстрей! – ошалело ринулся в темноту, туда, где, горячей, как в лихорадке, догадкой, звериным нюхом чувствовал, надеялся, были еще избавление, спасение! Позади подряд ударили два выстрела пограничников, один – короткий – Цацуры, но он этого почти не слышал, его полнил только горячий туман, в котором жило, билось одно дикое, животное – быстрей, быстрей. И он, ломая ветки, лез, лез, бежал…
Внезапно зацепился за что-то и, как бежал, со всего маху полетел кувырком головою в снег, ударился о ложе обреза. Эта внезапность его, может, и спасла – сразу же вслед грохнуло еще два выстрела, раздалось отчаянное:
– Ой!!!
Это был крик Цацуры. «Не промахнулись! – пронзила горячий туман в голове страшная догадка. Евхим про себя застонал, стал молиться: – Только бы не меня!! Не меня!..» Он судорожно перезарядил обрез, выстрелил, схватился и что есть духу кинулся дальше.
За ним сзади снова послышался крик – боли, отчаяния, просьбы. Евхим, поняв, что это Цацуров клич, только прибавил ходу. Быстрей, быстрей! Напуганный опасностью смерти, не сразу и поверил, что по нему уже не бьют, может быть, больше и не будут. Ослепленный, ошалевший, запыхавшийся, бежал и бежал. Упал, только вконец изнемогший, задыхающийся, как зверь, что, оскалившись, собирается вцепиться зубами в того, кто гонится за ним, испуганно оглянулся, перевернулся назад, как клыками, клацнул затвором. Живым не дастся!
Но к нему никто не бежал. Евхим ждал, следил, отдышался, услышал поодаль голоса, еще раз донесся острый стон-крик Цацуры, но рядом было тихо. И тогда в сердце несмело, сладко шорохнулась надежда: может, уже там, куда стремился? Может, и перебежал, не сунутся же сюда!.. Но почему тогда нет поляков? У них ведь тоже тут охрана!.. Косо повел глазами. Во мраке, что редел, были кусты, голые кусты, ольшаник, лоза, сломанная его сапогом мелкая крушина, скользкий ломаный хворост – все, как на Змеином… А может, снова не попал?.. Сбился, не туда бежал?! Но почему не идут пограничники? Не знают, где он, или не рискуют лезть, ждут, когда развиднеет?.. Перебежал или нет?!
Евхим почувствовал, бедро мерзнет сильнее и тягуче ноет, пощупал рукой, лицо исказилось от боли. На пальцах ощутил что-то липкое, поднес к глазам – рука была черная от грязи. «Кровь?! Ранен?.. Когда ж это было? Почему не заметил?.. Сгоряча… А что если теперь идти не смогу…» Он, однако, подумал про это без страха, тупо; все равно, зависит от того, где граница, перешел или нет…
Преодолевая боль, Евхим поднялся, сел – лежать больше не было мочи, мокрое тело дубенело на снегу. Под ним уже набралась лужица. Он посмотрел на рану, штаны были разорваны, над коленом, как собачье ухо, висела большая заплата. Все около раны запеклось в крови, но рана оказалась небольшой; может, на сук напоролся…
Он хотел было перевязать рану, когда вдруг услышал то страшное, что мигом заставило забыть обо всем другом, – шаги! Достал из кармана патроны, загнал в магазинную коробку, стал, сдерживая дрожь от холода, ждать. И вдруг еще до того, как увидел, кто шел, услышал незнакомые слова. Польский разговор!.. Поляки!
Скоро Евхим увидел, как они осторожно высунулись из-за недалеких кустов. Да, это были поляки, польские солдаты: ему была известна их форма, такие же когда-то стояли в Куренях. Солдаты, догадался Евхим, искали его. Он бросил обрез и, заляпанный весь до бороды грязью, с дикими глазами, скрежещущими от боли зубами, обливая кровью сапог, встал.
– Я тут… Я… сдаюсь…
Поднял руки в пятнах грязи, в крови, они мелко дрожали.
Наставив карабины, солдаты шли прямо на него.
Публикация Л. Я. Мележ-Петровой и А. М. Адамовича.
Послесловие
ХРОНИКА НАРОДНОЙ ЖИЗНИ
Народный писатель Белоруссии, лауреат Ленинской премии Иван Павлович Мележ (1921–1976) работал в литературе немногим более трех десятилетий. Работал очень напряженно, «не жалея сил, не щадя себя». В последний период своей творческой деятельности он получил широкую известность и заслуженное признание. Однако писал он почти всегда трудно, иногда мучительно и знал не только блистательные взлеты, но и поражения, неудачи или неполные удачи. Приходилось ему сталкиваться и с откровенной предвзятостью недалеких, самоуверенных критиков, и с ничем не обоснованной, явно перестраховочной подозрительностью чиновников от литературы, и с попытками завистливой посредственности из числа «братьев писателей» ставить палки в колеса. Все это больно ранило Мележа, портило ему немало нервов и крови, ибо он был не только чутким художником, но и чрезвычайно впечатлительным человеком. Обладая крупным художническим талантом, он твердо верил в свою литературную судьбу, понимал писательское призвание как высокое, самоотверженное служение родной земле и родному народу, гуманистическим идеалам социалистического общества, человечеству и сумел создать произведения, с полным правом причисляемые к советской классике.
Как художник Мележ рос преимущественно на традициях Л. Толстого, А. Фадеева и М. Шолохова, Я. Колоса и К. Чорного, хотя имел очень широкий кругозор и с большим уважением говорил о многих писателях, в творчестве которых находил немало близкого, созвучного собственному писательскому опыту. «Каждый писатель, который не хочет замшеть в невежестве, обязан читать и знать по возможности всю литературу социалистических и капиталистических стран. Это неизбежная жизненная необходимость. Не зная в совершенстве современной мировой литературы, мы не можем работать по-современному, на современном уровне развития. Невежество, провинциальная замшелость будут отражаться в каждом нашем романе, в каждой повести, в каждом стихотворении. В каждой строке», – настаивал Мележ, подчеркивая вместе с тем, что художественный опыт других мастеров бывает полезным только тогда, когда у писателя есть собственное основательное знание жизни. «Книги рождает жизнь. То, что пережито, что взволновало. В литературе, может, самое важное – зная как можно больше, оставаться самим собой», – резонно отмечал писатель.
Собственный жизненный опыт, глубокое знание действительности он приобретал постоянно – и во время учебы в Московском институте философии, литературы и истории, и на армейской службе в предвоенные годы, и на фронтах Отечественной войны, участвуя в боях с немецко-фашистскими захватчиками. Тогда Мележ получил тяжелое ранение, последствия которого чувствовал до конца своих дней. Потом была сложная, полная обычных по тем трудным временам лишений жизнь в заволжском городке Бугуруслане, куда попал «для поправки» молодой, но непригодный к дальнейшей военной службе лейтенант, выписанный из госпиталя. Позже судьба связала Мележа с Белгосуниверситетом, где он завершал высшее образование, был аспирантом, а затем преподавателем родной литературы. Приходилось ему работать и в ЦК Компартии Белоруссии, в республиканском журнале «Полымя». Почти десять лет Мележ был одним из руководителей Союза писателей республики. Все это поворотные моменты в биографии Мележа того периода, когда он был зрелым человеком и гражданином или стоял на пороге этой зрелости. Сам же он считал не менее важными для своей писательской судьбы и более ранние, еще детские и юношеские годы в родном полесском крае. «Для меня самым важным влиянием, – отмечал Мележ в одном из последних интервью, – было влияние, которое оказывала на меня жизнь. В частности, та жизнь, которую я видел в детские годы в Глинищах и соседних деревнях, в городском поселке Хойники, где я позже учился и жил. Меня как писателя больше всего сформировала именно эта жизнь: Глинищи, Алексичи, Хойники, – сельская, колхозная жизнь, комсомольская жизнь, школьная жизнь».
Действительно, прежде всего из той жизни, из детских и юношеских впечатлений, полученных Мележем в родных Глинищах, во время учебы в Алексичах и Хойниках, на работе в Хойницком райкоме комсомола, из памяти о душевно близких ему людях Полесья, обогащенной художническим и человеческим, гражданским опытом всех последующих лет в жизни писателя, и родились романы, составившие «Полесскую хронику». Эти романы – главное творческое достижение прозаика, безусловная вершина его художественных завоеваний.
Да, сегодня совершенно очевидно, что «Полесская хроника» подготавливалась всем предшествующим творчеством Мележа. Но путь к ней оказался отнюдь не легким и не простым, хотя уже самые первые произведения Мележа показывают его яркую одаренность. Так, уже дневники военной поры, с которых фактически и начинался Мележ как писатель, представляют собой добротную документальную прозу. Тут очень правдиво и убедительно отражена и самоотверженная доблесть воинов, и исключительная стойкость советских людей, которые мужественно преодолевали огромные трудности тыловой жизни, все отдавая ради победы над фашизмом.
Как это обычно бывает с дневниковой прозой, военные дневники Мележа публиковались через продолжительное время после их создания, уже в конце жизни писателя. Но они, разумеется, были и остаются живым свидетельством своего времени, «незабываемого, непохожего ни на какое другое», и естественно включаются в общее русло советской мемуарно-документальной литературы, созданной в годы войны, и, более того, имеют родственные черты с самыми выдающимися образцами этой литературы. Такими, например, как «Разные дни войны» Симонова. Правда, у Мележа нет того событийного размаха, той широты охвата военной действительности, которые отличают симоновские дневники. Зато дневниковая проза этих писателей сближается по таким принципиальным, внутренне существенным параметрам, как обнаженность авторской мысли, глубина пережитого, предельная искренность в передаче самых сложных, драматически напряженных моментов изменчивой фронтовой жизни, стремление и умение быть правдивым до конца, говорить без утайки все, что открывалось пытливому взору советского человека, озабоченного судьбами родной страны в самые трудные для нее времена.
Заметным вкладом в литературу военной поры стали ранние рассказы Мележа, датированные 1942–1945 годами. Лучшие из них показали Мележа как вдумчивого писателя-психолога, сумевшего в первые же военные дни увидеть главное – внешне непритязательный, но чрезвычайно важный своей массовостью ежедневный героизм обычных людей. Перспективность этой тенденции убедительно доказывается тем, что позже, начиная со второго десятилетия после войны и в последующие годы, вплоть до наших дней, изображение такого героизма стало главным аспектом в показе человека на войне и военной действительности вообще.
Большим художественным совершенством отличаются рассказы писателя, созданные в середине 50-х годов («На перекрестке», «В горах дожди», «Свидание за городом»). Два последних рассказа принадлежат не только к самым глубоким и содержательным произведениям Мележа, но и входят в число наиболее крупных, вершинных достижений белорусской новеллистики. Они написаны рукой уже вполне зрелого мастера слова, художника преимущественно эпического склада, у которого проницательный и точный психологический анализ обычно подсвечивался мягко-спокойным, глубинным по своим истокам лиризмом, полностью лишенным нарочитой экзальтированности и искусственного украшательства. Так рождался емкий в своей пластике, очень гармоничный мележевский стиль, который за изобразительную многогранность получил в нашей критике название синтетического.
Свое место в творческой биографии Мележа занимал и очерк. Он привлекал писателя оперативностью, тем, что позволял в необходимых случаях быстро и непосредственно откликаться на те или иные события текущей жизни, хотя в общем-то художник не считал быстроту отклика главным качеством и задачей литературы. «Литература – поскольку она литература, искусство, которое питается жизнью, – чаще всего не может угнаться за стремительным, изменчивым потоком жизни. Жизнь богата событиями пестрыми, часто противоречивыми, нередко как будто хаотичными. Писателю нужно присмотреться к жизни, разобраться в ее течениях, поворотах, завихрениях – нужно осмыслить ее. Наконец, требуется – часто немало! – времени на то, чтобы написать, создать совершенное художественное произведение», – справедливо рассуждал Мележ.
Очерк же давал писателю возможность по свежим следам рассказать о впечатлениях от зарубежных поездок («Июль в дороге», «Поездка в Прагу») или благодарным словом вспомнить внимание, доброжелательность и дружескую поддержку К. Чорного, которые так много значили в самом начале его писательской дороги («Чуткое сердце»). В художественной практике Мележа очерк был своеобразным разведчиком новых тем, подступом к новым, более масштабным произведениям (документальный очерк «Дороги на восток и на запад», который в определенном смысле подготавливал роман «Минское направление»).
Случалось и так, что очерк под пером вдумчивого писателя в значительной мере утрачивал свою жанровую специфичность и фактически перерастал в повесть. Об этом свидетельствует небольшая повесть с элементами очерка «Дом под солнцем» – о восстановлении белорусской столицы в послевоенные годы. Городские мотивы звучат и в повести «Близкое и неблизкое», где писатель отдал дань уважения рабочему человеку, заводскому труду. Но особенно дорогой была Мележу его более ранняя, самая первая повесть – «Горячий август». Тут автор много правдивого сказал о сложных проблемах послевоенной деревни, показал самоотверженность в труде белорусских женщин, на плечи которых легла основная тяжесть восстановления сельского хозяйства республики, разоренного войною, фашистским нашествием. В «Горячем августе» тогда еще молодой художник писал о своих земляках из Полесья, впервые приблизившись к тому большому миру народной жизни, глубинное изображение которого, правда, на другом хронологическом срезе, составило основное содержание «Полесской хроники».
Немалый интерес представляет драматургия Мележа, особенно очень оригинальная и до сих пор не замеченная, по достоинству не оцененная деятелями нашего профессионального театра пьеса «В новом доме». Это социально-философское произведение, рожденное заботой писателя о чистоте коммунистических идеалов, духовном здоровье советских людей. В нем остро поставлены актуальные и сегодня морально-этические проблемы современного общества, в частности проблемы любви, семьи, ответственности родителей за судьбы детей. Близкая проблематика разрабатывалась и в пьесе «Пока молодые», которая имела довольно благоприятную сценическую судьбу. В историко-революционной драме «Дни рождения» показана победа Октябрьской революции в Минске, рождение Советской власти в Белоруссии.
Этапным для писательской биографии Мележа стал роман «Минское направление», посвященный изображению исторической битвы за освобождение Белоруссии от фашистских захватчиков летом 1944 года. Автор ставил перед собой задачу создать масштабное произведение о народном подвиге в Отечественной войне. Это обусловило многоплановость, многогеройность романа, его панорамность, характерную для советской эпической прозы 40-х – начала 50-х годов. В «Минском направлении», как и в других крупных произведениях тех лет, есть свои издержки, слабости, в частности, заметны элементы иллюстративности, недостаточное внимание к моральной проблематике, связанной с общественно-социальной дифференциацией в лагере тех, кто противостоял фашизму. Однако и при всех этих недостатках «Минское направление» принадлежит к самым значительным не только в белорусской, но и во всей советской литературе произведениям о героизме народа в борьбе с фашизмом.
И давался этот роман Мележу с большим трудом. Только первая редакция заняла более пяти лет очень напряженной работы. Первая книга романа подверглась несправедливому критическому разносу. В защиту «Минского направления» выступили белорусский прозаик Я. Мавр и русские коллеги: А. Фадеев, которому Мележ остался благодарен на всю жизнь, С. Смирнов, К. Симонов, В. Ажаев. Казалось бы, можно было уже в основном и удовлетвориться, потому что и серьезные критики заговорили о романе благосклонно, и читатели свидетельствовали свое уважение к писателю многочисленными письмами. Однако прозаик очень внимательно отнесся к фадеевскому совету доработать «Минское направление», чтобы «его мог читать и любить многомиллионный читатель, а не десятки тысяч». Приняв этот совет близко к сердцу, ибо он совпадал с собственным авторским желанием, Мележ еще несколько раз возвращался к «Минскому направлению» и дважды основательно правил, фактически переписывал, многое вычеркивая и добавляя сотни новых страниц, этот очень объемный роман в трех книгах.
Мне в свое время приходилось сопоставлять разные редакции «Минского направления». Работа, конечно же, была интересной, необходимой, но требовала терпения. Однако я только перечитывал написанное художником. А у писателя хватало решимости, душевной силы и человеческого упорства, чтобы еще и еще раз скрупулезно вдумываться в каждое слово уже отданной на суд читателя книги и с полешуцкой настойчивостью искать все новые и новые варианты там, где прежний текст казался недостаточно выразительным. «Вижу в этом личную авторскую ответственность за литературную судьбу своего романа», – замечал Мележ. Так же настойчиво шлифовал он свои ранние рассказы, готовя их для новых публикаций.
Принципиальность писателя в жизни и литературных оценках, его требовательность к себе с годами все возрастала. Она основывалась на том незыблемом, хотя у нас в республике часто все еще оспариваемом соображении, что художественные достижения каждого писателя должны рассматриваться по большему счету, оцениваться «уровнем и меркой лучших достижений советской и мировой культуры». «Читатель, – рассуждал Мележ, – только что читал Бальзака, а теперь берет твою книгу. И нет тебе заступки, нет оправдания. Он, читатель, судья, мерит все строго, одной меркой. Конечно же, меркой большей. Меркой Толстого и Бальзака, Шолохова и Фадеева. Не считаясь ни с чем».
На волне такой требовательности возникла «Полесская хроника». Рождалась она, эта главная книга писателя, не только в радостях напряженного труда, но и в муках сомнений, раздумий и поисков. Да иначе вряд ли и могут появиться сколько-нибудь значительные произведения.
Непосредственная работа над «Полесской хроникой» началась в 1956 году. Однако замысел создать произведение о родном Полесье жил в душе Мележа давно. И еще в 1946 году автор в рабочем блокноте сделал пометку: «Написать повесть о Полесье». Имелось в виду, что это будет книга о мелиораторах, «о борьбе полешуков с природой» в послевоенное время. Приступая через десять лет к осуществлению давнего замысла, писатель уже видел в своем воображении не повесть, а «роман о простых людях белорусского Полесья». Однако и тогда он еще собирался писать о мелиораторах, но более ранней, предвоенной поры. Об этом свидетельствуют сохранившиеся отрывки из романа «Время надежд», который и был первым реальным подступом к «Полесской хронике». «Я начал писать с предвоенного времени, но, едва закончил главку, вынужден был остановиться. Мучительная неуверенность в том, что вещь задумана хорошо, наилучшим образом, еще долго сдерживала меня. Наконец, я вынужден был отказаться и от этого замысла и пойти далее, к истокам жизни, о которой хотелось рассказать. Так, наконец, определился характер романа „Люди на болоте“, его содержание, его смысл», – отмечал писатель, рассказывая, как постепенно выкристаллизовывался и приобретал свою масштабность замысел «Полесской хроники».
В 1960 году «Люди на болоте», начавшие цикл полесских романов, были завершены. Но автору уже стало ясно, что его замысел, который в процессе работы все более усложнялся, далеко не исчерпывается этим романом. «Логика развития событий и характеров требовала продолжения», – подчеркивал прозаик. И он начал писать роман «Дыхание грозы», оконченный через пять лет – в 1965 году.
Большой читательский, общественный успех романов «Люди на болоте» и «Дыхание грозы», отмеченных Ленинской премией, оказался для Мележа приятной и самой крупной неожиданностью за все годы его писательской работы. Но в этом успехе не было ничего случайного, ибо мележевская дилогия о Полесье стала действительно выдающимся произведением. И писалась она на самых высоких взлетах вдохновения, с такой страстью, полнотой самоотдачи, на какую способен только крупный художник, когда он говорит о своем кровном, родном и близком, о том, что затрагивает самые заветные струны его души, вынашивается всей его жизнью.
«Я широко видел поле, по которому шел, чувствовал в нем себя и работником, и хозяином. Но, что особенно важно, поле это я не только знал, я любил его. Потому что поле, по которому я шел, это было мое поле. Это была жизнь близких мне людей и моя жизнь. Я писал о них и одновременно о себе. Это было, думается, хорошее взаимное единение героев, времени и автора», – говорил писатель, рассказывая об истории возникновения «Полесской хроники».