Текст книги "Метели, декабрь"
Автор книги: Иван Мележ
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 24 страниц)
Трезвым умом чувствовал, что все, чем жил, что радовало и увлекало, кончилось. Некуда было идти, дороги нет. Была большая, молодая сила, привычка работать, а идти некуда. Нечего было делать. Все потеряло смысл.
«Ничего не поделаешь. Надо к новому приноравливаться», – убеждал мудро, по-мужицки себя. Как опытный, как старый. А покоя не было.
Целыми днями слонялся без толку. От безысходности, поддаваясь общему настроению, гнал самогонку, пил. Не любил горилки, от смрада ее мутило, но преодолевал и пил. Легче становилось. Все казалось удивительно простым.
Одного не мог: резать, губить понапрасну скотину, добро свое. Напившись, нередко совался в хлев и там, обняв за шею, покачивался возле коня. Старая Дятлиха подглядывала: шептал что-то коню, как человеку. Однажды увидела: уткнувшись в гриву, плакал, как на плече у приятеля. Дятлиха сама не утерпела, зашмыгала носом.
Нередко вставал ночами. Не спал, вздыхал…
Ночи долгие были. То небо багряно горело и крепчал мороз. То мело и не разглядишь даже улицы.
Морозными ночами выли волки…
Ночи, ночи. Дни и ночи зимы тридцатого года. Дни и ночи тяжелых, мучительных раздумий, великих решений.
Склоняю голову перед вами с почтением, люди тридцатого года.
Не раз писатель записывает (на полях), «подсказывает» себе:
«Главы надо перепланировать! Есть путаница (может, Гл[инищи] выделить в особую главу?). Дать где-то вечеринки, гулянки (гармонист, Алеша). Вообще не должно быть безнадежности. Жизнь идет. У молодых – любовь, вера в свое! Дать, видимо, под конец всех глав. После всех разговоров».
Всюду и позднее давать: вечеринки, гулянки, ухаживания не прекращаются. Над Куренями раздается смех, песни. Молодость. Жизнь идет, свое берет. У детей свое. Скот кормить надо. Жизнь идет.
Вслед за Башлыковым все большее место в романе (и в событиях) занимает Дубодел. Сам выходит, Башлыков выводит, события выдвигают его, Дубодела, на передний план.
Дубодел сразу смекнул. Гайл[ису] хана. Он, Дуб[одел], снова на коне, не сегодня завтра будет.
Дубоделу всегда чего-чего, а энергии занимать не надо было. Не было никогда недостатка энергии. Теперь эта энергия просто выплескивалась из него потоком. С того времени, как его сняли из-за подкопов разных недоброжелателей, швали разной, которой он насолил, у Дуб[одела] жило предчувствие, что эти подкопщики не победили его, и он жил стремлением вернуть свое, взять снова над ними верх. Не такой был Д[убодел], чтоб легко так смириться с тем, что ему вырыли яму и он должен сидеть в ней как дурак.
Он, конечно, знал, что подвели его к этой яме не потому, что давил на людей, пил с ними, щупал и валил баб, когда можно было: кто бы поступал иначе на его месте? Он не глуп, знал, что злились на него и подкололи потому, что не кривит душою, что видит насквозь, кто чем дышит, кто где хочет смошенничать перед советской властью, и что он крепко дает по рукам.
Дуб[оделова] энергия рвалась наружу и потому, что он уже видел, что вокруг творилось, а творилось такое, чего никогда не было. Как Дуб[оделу] можно было спокойно отсиживаться в стороне, не влезать в самое пекло, не воткнуть дубину, не попугать, а потом, когда эти черти снова вылезут, не начать дубасить их по головам?! Он, можно сказать, только и ждал такой поры! Потеха.
Душа тешится.
Можно было бы еще сказать, что Дуб[одел] вообще не умел сидеть в тиши. Он мог быть только на виду. Такая уж его потребность. С энергией и с пониманием особого своего права и обязанностей взялся Дуб[одел] за дело.
(Желание его показать, что не скрутили и не скрутят, показать себя во всей силе.)
Собирает уполномоченных, дает указания: поднять. Не потворствовать.
Носится по сельсовету неутомимо – ожил человек, дорвался!
Процент заметно идет вверх.
Важно: не такой он простой. В том, что делал, был тоже смысл. И Башл[ыков] не ошибся, он знает людей. У Дуб[одела] свой практицизм, могучая хватка. Он сразу ухватил слабое звено: налоги. Стал нажимать тут.
Знал, в каждом селе есть такие, к кому прислушиваются, на кого равняются. Знал, обломать рога таким, принудить пойти в колхоз, значит подействовать на остальных. И он принялся за таких. Оформил несколько дел, отправил в Юровичи.
Одно из них было на Вроде-Игната.
«Я вам не какой-нибудь уполномоченный. Я вас насквозь вижу!»
Стычка Дуб[одела] с Евхимом. Дуб[одел]у не дает покоя жажда власти. Хочется показать свою силу. Коса на камень.
Провоцирует фактически.
Евхима дома не застали.
Глушаку:
– Где сын?
– Он не малый уже. Не спрашивает у меня.
Насели на старуху.
– Где?
– А я знаю?
Почувствовали по испуганному лицу, знает. Пригрозили.
– Антихристы.
В слезы.
Дубодел выругался.
– Улизнул, гад. Прослышал. Кто сказал?
На Миканора с подозрением.
– Да ты что? Мне не веришь?
– Брату родному теперь верить нельзя!
Сел.
Вроде решил ждать. Пригляделся, неспокойны Глушаки. Может, не улизнул? Снова:
– Где он?
Вышел во двор. Прошелся с наганом. Может, где тут прячется.
– Обыскать, – приказал.
Грибок несмело. Миканор тоже с наганом. Миканору – обыскать двор, сам осторожно к амбару, к гумну, С милиционером.
Около гумна Миканор нагнал.
– Не ищи. Коня нет.
Все же на всякий случай осмотрел гумно.
– Стой возле дверей. Наготове.
Засунул наган в карман. Вилы взял, стал тыкать в солому по краям.
Видать, нет.
Когда вернулись, Миканор приметил, и саней нет. Снова к старой:
– Где сын?
Та уже не плакала. Злость в глазах.
– Ты у кого выпытываешь, гад?..
…Между тем Евхим возвращался в Курени. Уныло тащился рядом с возом. На возу обрубленные березки, разный подлесок.
Холод выгнал из хаты. Старый донял упреками. Только в лесу, когда стал рубить, повеселел. А теперь снова взяла в тиски грусть-печаль.
Впереди был долгий вечер. Водки не было. Наскучил Бугай. Побаивается, видать, слизняк. Крутить стал. Не податься ли в Огородники с Цацурой душу отвести. А то, может, к знакомой заявиться, чтоб не забывала?
После того разговора с городским, с Башлыковым, ночами думал. Точила тревога. Теперь не тревожился. Надоело тревожиться. Ни к чему это заглядывание вперед.
Уже на выезде из леса выскочила наперерез мать. Издалека заметил, запыхавшаяся, напуганная. Придержал коня.
– Беда, сынко!
Оглянулась назад.
– Криворотый приходил, под стражу хотел взять.
Он стоял. Хотел подумать и не мог. И, удивительно, не испугался. Не мог.
Как во сне было все. Дернул вожжами, чмокнул, пошел рядом с возом.
– Не можно! Сынко! Заберут!
Он не сразу, небрежно отозвался:
– Завезти дрова нужно!
И на самом деле, не мог же он бросить воз. Нарубил, так надо завезти. Там видно будет.
Она шла следом, крестилась, поминая бога. Потом схватила за руку, задержала. Стала молить его не идти. Он почуял тревогу, но не послушался. Как опоенный, двигался к селу. Что же делать?
Село надвигалось уже, таило опасность. Но это как будто и утешало. Как бы играл с опасностью, подстерегал ее. Тихо было. Может, уехали уже. Миновало все.
Вблизи от дома заметил Грибка. Следит, значит, опасность не прошла. Видел, как Грибок осторожно, торопливо подался куда-то. Не иначе, к рябому.
Навстречу выбежал отец, но он, не слушая его, повел коня к повети. Остановил, стал сбрасывать дрова. Уговоры и стоны старых раздражали, мешали слушать.
Держался спокойно, а был уже напряжен. Думал тревожно: что делать? Впервые пожалел: правда, может, надо было остановиться там. Чуял уже беду, которая настигала.
Беда эта, новая, неосознанная, может, от утомленности не давала ясности: что делать? Только принуждала остро следить.
Ага, появились. Из-за хаты заметил криворотого, потом Даметика. Криворотый, раскрасневшийся, в шапке, сбитой на ухо, в распахнутом кожухе, вскочил во двор. В руках у него наган. Наган был и у Даметика. Евхима пронзил мгновенный страх.
– Мать накормить вот хотела. Да и погреться надо. – Как бы играл.
– Накормят и согреют! – сказал Дубодел грубовато. «Издевается». – Давай! – ткнул наганом в плечо.
– Ах ты гад!
Евхим бросился на него, ударил по руке. Громыхнул выстрел. В следующий момент Дубодел ойкнул от боли. Евхим заломил ему руку.
Наган выпал.
Евхим рванулся за угол хаты. И вовремя – ударил наган Даметика. Евхим ответил из нагана Дубодела.
Рябой бросился со двора, за изгородь. Притаился, прицелился. Едва высунулся Евхим, пуля чиркнула возле уха.
Больше Миканору не удалось выстрелить. Разъяренная Глушачиха, прикрывая сына, раскинув руки, пошла на него.
– Ах ты рябой!..
Она норовила достать его через изгородь. Миканор вынужден был отойти. Стрельнул еще два раза, но промахнулся.
– Прочь, старуха! – гаркнул Дубодел.
Он выхватил из рук Миканора наган и, ошалевший, стал бить в сторону Евхима. В пространство. Пока не выпустил всю обойму.
Тогда выматерился. Приказал:
– Сдавайся, сволочь!
Евхим лихорадочно соображал: отступать некуда. Теперь вышку, не меньше, дадут!..
Оглянулся, как зверь. И увидел коня. Старуха наседала на Дубодела. Кинулся к коню.
Почуял ветер за собою, когда летел к загуменью. До самого гумна дорога была свободная. Ворота на дворе как будто нарочно отворены (Дубоделом).
Около гумна оглянулся с коня и на пригуменную дорогу. Все было как в тумане, ощутил только легкость – вырвался. Вырвался…
– Прочь, старуха! – в злобе оттолкнул Глушачиху Дубодел.
Он глянул на пустой двор, заметил, далеко меж гумен мелькнула Евхимова шапка.
– Упустили! – плюнул. Старухе и Глушаку: – Ответите за все. Потом сообразил: – Догнать.
Он бросился с Миканором к саням. Помчали на санях за село. Но вскоре вернулись одни.
В тот же день Дубодел организовал поиски Евхима.
– Никуда не денется! Как миленького поймают!
Приказал Миканору выставить посты, вести наблюдение за домом. Как только явится, окружить дом, не дать улизнуть. Попробовать взять. Сразу же сообщить в сельсовет.
Тогда же ринулся в Глинищи, в школу. Заявился к Ганне.
– Утек твой законный!
– Такой он мой, как и твой!
– Так да не так! Не появлялся? – строго стал напротив.
Смотрел требовательно.
– А чего ему появляться.
– Не бул?!
– Бул. Под кроватью.
– Ты отвечай как положено. Знаешь, что за ето может быть?
– Ну чего ты прилип, как лист!
Дубодел выяснил все у Параски. Не было. Не появлялся.
Тогда заехал к Козаченко, приказал наблюдать за школой. Если что, принять меры.
Из Алешников позвонил Харчеву, известил о бегстве Глушака. Надо было бы раньше, но Дубоделу не хотелось спешить, что ни говори, эта история наложила пятно и на него. Не сумел арестовать.
И обиднее всего, что лишился оружия.
– Эх, раззявы! – прохрипел Харчев с презрением.
Коротко спросил, как случилось, Дубодел объяснил, разумно скрывая подробности, какие могли скомпрометировать его…
– Чем он вооружен? – спросил Харчев.
– Наган у него. И обрез.
– Откуда наган?
– А кто его знает. Припас… Кто-то предупредил, – нарочно перевел разговор на другое Дубодел.
– Куда он может податься?
Дубодел с облегчением изложил свои домыслы.
Харчев сказал, что примет меры. Распорядился следить. Дубодел ответил, что меры он тоже принял.
Но, когда повесил трубку, на душе было тревожно. Черт побери, надо было так неосторожно ткнуться. Все оттого, что выпил, дурень. Развезло. Не был бы выпивши, не выкрутился бы Глушачок.
Так плюхнул его, гад. Самое паршивое – это история с наганом. Что бы ни было, эту историю надо замять. Если выплывет, скажет, дескать, поклеп врагов. Пока же взять наган у Кочана.
В тот же день он выехал в Мокрое. По дороге, в Куренях, заглянул к Миканору, выяснил, что слышно. Новостей не было.
Как бы между прочим попросил временно наган на дорогу. Кочан не сразу согласился, неохотно выпустил из рук.
Как знал, что назад его не скоро получит.
Евхима выслеживали, искали не только в ближайших деревнях, но и в соседнем сельсовете. Никаких признаков его пребывания не нашли. Как под лед провалился.
Вырвавшись от Дубодела, Евхим сгоряча пролетел несколько километров, чуть не выскочил в Мокрое. Но опомнился, свернул, где по дороге, а то и по снежному насту обминул село. Тревога преследовала его и тогда, когда оказался далеко за Мокрым.
Здесь тянулись долгие леса и долгие болота, которые перерезали дороги. Летом тут не было проезжих дорог, только тропки для смелых. Теперь уже далеко не лето, дороги были, но дороги неудобные. Евхиму было все малознакомо. Опасность как бы отступила, но спокойствие не пришло.
Как можно быть спокойным, если и отсюда чудились чужие, следящие за ним глаза. Если положение такое неясное.
Более того, только теперь по-настоящему осознавал свое положение. Осознавал, что произошло непоправимое и дороги назад отрезаны. Что за все тюрьмой ему просто не отделаться. Не иначе, кокнут. Да и сам криворотый может кокнуть по дороге. Но что было делать в зимнем лесу, в холодище. В постолах, в свитке, в штанах, сквозь которые пробирал холод.
Чувствовал, как стынет вспотевшее тело. Как ветер холодит лицо. Слушал тишину, не раздадутся ли шаги, и думал, что делать, куда податься.
Слез с коня – дать передохнуть ему. Чтоб не простыть, пошел тихонько, озабоченный.
Ясно было, назад ходу нет. Там, конечно, подстерегают. Только сунься, заарканят вмиг. Верно, и милицию подняли. Перебирал возможное: к леснику, к которому заходил когда-то? Или в Огородники, к Цацуре?
Все можно было испробовать, и всюду могла быть ловушка. Но надо же куда-то деться: ныло в животе, выбираясь утром в лес, он перекусил кое-как. Да и ночь близко, зимняя, и подохнуть недолго.
Если б не голодный и торба была, мог все же залезть в стог. Болота тут большие, стогов полно, как лозы. В любой – проделай нору и залезай. Закрывшись, переждать можно. Конь как бы не замерз, мороз вроде усиливается.
Недалеко был дом лесника, того самого, к которому он когда-то заходил. С дочкой которого крутил любовь. Верочка уже замужем, но лесник, верно, не простил ему, что отступился. А все-таки никуда не денешься, пустит в хату, коли хорошенько нажать на двери. Не побежит в сельсовет наговаривать милиции, если намекнуть, что может с ним быть в случае чего. Коли глаз держать остро.
Дом в лесу, в стороне от людского взора, конечно, там не очень надежно. Могут сунуться как раз туда. Не дураки тоже. От Мокрого рукой подать. И выходило – возвращаться назад, лезть самому в пасть.
Но больше некуда. Мир широкий, а дорога одна покуда открыта. Другой не видел. Один на дороге, в мороз, в чужом, незнакомом лесу. Он недолго колебался. Рисковый, даже в чем-то легкомысленный Евхимов характер помог вскоре повернуть коня назад.
Ехал он, однако, осторожно, все время прислушивался. Где-то рубили деревья, отметил это. То и дело нащупывал наган, боялся потерять. Следил, чтоб не попался кто-нибудь на дороге, но обошлось. Дорога была глухая, тяжелая для коня.
Уже вечерело, когда он, оглядываясь, свернул на дорожку, что вела к лесниковой хате. И тут вдруг услышал собачий лай, злой, заливистый. По лаю сразу понял, что у лесника на дворе кто-то чужой. Торопливо придержал коня и сразу назад. Съехав с большака в чащобу, притаился в ельнике. Не слезая, вслушивался. Успокаивал коня, что стриг ушами и, казалось, готов был заржать.
В тиши раздался топот копыт и говор. Судя по всему, сани с дорожки свернули в противоположную сторону, голоса стали удаляться. Он не вытерпел, соскочил и, увязая в снегу, подбежал к краю дороги, отвел ветку у ели. В санях были трое. Один смахивал на Дубодела.
Евхим переждал и опять двинулся к дому лесника. Подъезжал уже впотьмах. Собаки снова подняли гвалт. Он подозвал пса, тот, молодчина, узнал. Молча пошел рядом с конем.
Хозяин вышел на крыльцо и сначала не мог выдавить ни слова.
– Ну, остолбенел, что ли? – резко бросил Евхим. Твердо приказал: – Поставь коня.
В хате хозяин, захлебываясь, стал объяснять: только что был Дубодел с двумя, про тебя расспрашивали. Не поверили, обшарили все, сено, солому вилами перепороли.
– Видел их, – ответил Евхим нарочито небрежно. – Значит, можно быть спокойным. Поесть дай, дядько.
Перед тем как лечь, он пригрозил леснику, если тот вдруг вздумает… на том свете достанет. Предупредил, что спать будет одним глазом.
Подушку положил под голову, вытянулся на лавке возле окна. Хотел быть настороже, но не заметил, как провалился в забытье. Пробудился сразу, мгновенно, вскочил тревожно, готовый ко всему.
В хате было тихо. В хлеву где-то горланили петухи. Он прислушался, думал, недовольный собою: леснику плюнуть – связать его во сне. Надо ж было так развалиться, как дома.
Он позвал лесника, тот сразу откликнулся.
Значит, не спал. Приказал ему дать харчей на дорогу. Сразу за лесником в потемках встала его женка, хотела собрать перекусить.
– Спасибо, – сказал он, одевшись. – Вернусь когда, отблагодарю за ето… Только чтоб покуль язык за зубами, ясно? Вы меня знаете.
Еще только начинало светать. Евхим на дворе одно дозволил – родителям при случае намекнуть. Жив, мол, сын.
День застал его на болоте. А под вечер он был уже далеко, за болотами, за лесами. В другом районе и даже в другом округе.
Здесь, в такой же болотистой, как Курени, деревеньке, жила дальняя родня матери. Родни у Глушаков было немало в разных краях, но теперь Евхиму потребовались именно эти. Они как раз оказались на его дороге.
Сюда Евхим приезжал еще подростком, тоже зимою. Тогда дорога сюда казалась бесконечной и нудной, родственники были бедные, и Евхим не понимал мать, которая тянула его с отцом черт знает куда, к какой-то голытьбе. За десяток или полтора десятка лет Евхим почти ни разу не вспомнил этой родни, да и она только раз выбралась в Курени, и Евхим не был уверен, найдет ли, застанет их, а если найдет и застанет, примут ли его.
Нашел он на диво быстро – какая-то тетка показала хату. Родственники подозрительно встретили человека с конем, будто знали уже, что за гость наведался, по какому случаю. Евхим не очень уверенно назвался, но родственники, сразу как напомнил про мать, признали за своего, дядька засуетился возле коня.
Раздевшись, за столом Евхим внимательным глазом высматривал, не знают ли чего-нибудь про него. Быстро понял, не знают, однако чувствовал, беспокоит их: зачем явился, что привело. Сказал, что едет на станцию, отец послал, дак мать попросила проведать, поглядеть. Рассказал о своих, представил себя заботливым сыном, рассудительным хозяином.
Разговор был мирный, дети уже не очень-то обращали на гостя внимание, дурачились на полатях, на печи, а Евхим все прислушивался к шагам, к звукам на улице. Раз шаги затопали на дворе, он подобрался, но зашла тетка, оказалось, соседка, спросила про своего хлопца: загулял где-то.
Пили самогонку, закусывали огурцами и квашеной капустой. Вели разговоры. Тут было то же, что и в Куренях, добивались, чтоб шли в колхоз. Дядька – бедняк, а не спешил, не верил. Евхим сначала подозревал, что ругает ради приличия, чтоб по нраву ему быть, сыну богатея. Но вскоре убедился, говорит искренно. Показался он Евхиму скупым, ненасытным, и чем дальше, тем больше Евхима охватывала неприязнь. Правда, чувство было приглушенное, не до того. Томила Евхима все время тревога и забота: как дальше быть?
Еще днем, когда ехал, обдумывал положение, он остро почувствовал свою неприкаянность. Никогда не был так долго вне Куреней и весь день чувствовал себя как щепка, брошенная в воду. Не знал, куда приплывет. Знал только, что надо подальше, чтоб Дубодел не достал. Чтоб отвертеться от тюрьмы, а может, и от большего. Мерещился какой-то далекий край, какой-то город, куда надо будет добираться чугункой. Конь ему незачем, коня надо было бы продать, тем более что денег ни копейки. Но кому теперь продашь, не каждый и даром возьмет. И среди прочего протрезвевшую голову Евхима заботило и то, что не только денег ни гроша, но и бумажки никакой. Как птичка, без документов. А это значит, на любой дороге сцапать могут, и не выкрутишься. Да и за работу, за харч какой навряд ли зацепишься.
Эта забота и жила в Евхиме. С нею он и поглядывал, примерялся к дядьке.
К полночи лучина на припечке, что бросала отсвет на стол, догорела, дети затихли, задремала на печи тетка. Евхим позвал дядьку на двор, коня проведать.
На дворе он огляделся, пошел напрямую:
– Заехал я к тебе, дядько, не по своей охоте. – Он помолчал, чтобы тот понял значение сказанного. – Дал я там одному гаду в морду. Ну и пришлось драпать. – Дядьке, в темноте разглядел, не понравилось это, напугало. Твердо, как приказ, объявил – Про ето не должна знать ни одна душа, ясно? Одному тебе говорю… Оставляю тебе коня. – Видел, это пришлось по душе, дядька заволновался. Евхим, однако, не смягчал тона: – Пускай служит тебе. У вас и семья, и хозяйство, такой конь – состояние… – Дядька закивал, стал растерянно благодарить. Евхим прервал его строго: – Только и ты удружить мне должен: чоботы или валенки, чтоб обуться. – Нарочно, с расчетом начал с обувки. Как о мелочи, приступил к главному: – Бумажки у меня никакой, чтоб билет взять… Спешил из дома, оставил…
До дядьки туго доходило, какая бумажка потребна, все же почуял некую загадку, испугался. С сомнениями и тяжелыми думами возвратился назад в хату, поклявшись Евхиму, что никому ничего не скажет. Евхим видел, нагнал на него забот как следует.
На другой день дядька, вернувшись из долгой отлучки, позвал Евхима в хлев, не глядя в глаза, вручил бумагу. Евхим прочитал, все как надо. Справка из сельсовета: «Выдана в том, что гр-н Кошель Гаврила Апанасович действительно проживает в деревне…» С печатью и подписью. Все как надо.
– Не хотели давать. В Гомель, сказал, надо, в больницу. Не дал бы Хорик, если бы пол-литра не сунул в руки заразе…
Тем же вечером Гаврила отвез Евхима на станцию. Быстро повернул назад: рад был, что наконец сбыл свояка.
В тамбуре товарного вагона Евхим отправился в Гомель.
В Гомеле был другой мир. Об этом свидетельствовали длинные ряды рельс, вагоны, необычное движение, непривычные, цветные огни. Непривычный, едкий запах гари от паровозов.
Но Евхим не давал себе покоя. Он глядел на этот мир, как на чужой и опасный. Мир, где в любой момент может подстеречь неожиданность, которая погубит все.
…Старый Глушак живет у Сороки. Оглушенный. Старается держаться. «Надо жить, как набежит».
Старается помогать Сороке. Но все валится из рук. Даже к старой стал подобрее.
Сорока не показывает, угождает. Встревожена. Про Евхима ни слова. Сын ее косится. Недоволен. В глубине побаивается.
Заметили, следят за ними. Евхима стерегут. Глушак беспокоится: лишь бы, дурной, не приперся.
Приехал сын, Степан. С отцом холоден, мать жалеет. «Уберегся. Как знал. Етому все одно. Отрезанный ломоть! Коммунар!»
Глушак услышал, уговаривает старую, чтоб перешла к нему в коммуну… А с ним, как с чужим. Но старая ответила: «Вместе вековали. Вместе и доживать будем».
Глушак думает, как дальше быть. Не знает.
И снова местечко, Юровичи, Апейка, его судьба и его предчувствия. Мысли его о том, что и как происходит. Желание разобраться, понять и, по крайней мере, добиться – не отдавать всего Башлыкову, Дубоделу…
…Грех Апейки. Видит, что колхоз распадается, позволил свиней, кур, одну корову вернуть людям. Это выводит из себя Башлыкова. Антипартийное поведение.
Бюро. Осудить. Спор. Бой открытый. Докладывает в окружком. Вызывают в окруж[ком].
Предложили: 1. Освободить от должности председателя райисполкома; 2. Предложить первичной партячейке рассмотреть дело т. Апейки и вынести соответствующее решение.
Его партийная судьба зависит теперь от Башлыкова. Апейка знает эту судьбу. Знает, однако тяжело поверить, не может просто представить себе.
Стоит перед Припятью, думает. Идет домой. Он не ошибся, исключили. Неохотно, но исключили – Башлыков настоял. Харчев заступался.
– Ты думаешь, все окончилось [Башлыкову]. Ошибаешься! Я буду добиваться! Докажу!
Он уже знал, напишет, поедет в Минск, в ЦКК. А если этого мало, в Москву. Он докажет свое.
И он пишет.
Видит, каждое утро Харчев идет на работу. С уверенностью: «Посмотрим, кто из нас будет умным потом!»
Башлыков Апейку будто не узнает. Смотрит, как на столб. Встретились, не поздоровались даже, сделал вид, что озабочен, не видит.
«Наполеончик. К счастью, разбег маловат – один район!.. Для кого к счастью? – Еще пошутил – Для округа! Не для района. К сожалению!»
Тревога: что делать? Режут скот. Говорит с Чернушкой.
У Апейки после того, как исключили, сняли.
а) Несправедливость.
б) Дети. Как им объяснить? Надо…
Володя подрался за отца.
в) Сестры приехали. Сначала одна (брата укоряет), потом другая – с матерью.
Одна вздыхает, другая плачет. Брат. Словно виноваты. Привозят продукты. Есть что-то обидное в этом. Но продукты нужны. Апейка жил всегда сегодняшним днем. Запасов не делал. Сразу ощутилось.
Как ни оправдывайся, будто виноват.
Есть у людей вера в справедливость. Раз сняли, значит, есть за что. Предположения. Сплетни.
Досадно оттого, что знал, некоторые рады.
Сочувствие Зубрича.
С Харчевым (Харчев на бюро против исключения. Строгий выговор).
Потом зашел.
Удивительно, когда Ап[ейку] сняли, даже ближе стали. Он всячески выказывал поддержку.
Зашел. С бутылкой, закуской.
Откровенный разговор.
– Я так думаю. Начинается новая война. И как в войну: приказано – исполняй.
– Какая же война?
– Война, Иван. Не лучше гражданской. Все перепуталось… Где свое, где чужое – разберись…
– Надо разбираться…
– Черт ему влезет в душу. Другой такой ласковый, а что скрывается там? Зазевайся – может… нож всадить…
– Есть такие. Но ж нельзя…
– Думаешь, мне не жаль. Не болит, думаешь, тут, – стукнул в грудь.
– И мне больно. От как раскулачивали Игната с Куреней. Как высыпали один другого меньше. Пока доехали – сопливые. Как доедут? Бывает, ночью проснешься, да все вспомнишь. И не заснешь. Также люди. Если б моя воля, взрослые пускай едут, а малых которые – в интернаты. Специальные. Пускай перевоспитываются. Ну, если которые волком будут глядеть потом, тогда другое дело… Взрослые – по всем законам. Особенно не могу я детей видеть. А дети у каждого, считай… Думаешь, чем они виноваты?
Апейка молчал, сочувствуя.
– Но я душу гадюку. Нельзя жалеть. Если жалеть – ничего не сделаешь. Все загубишь. Ты его пожалеешь, а он… Нельзя. Война.
– Пусть – война. Но ж – особая. Нам жа жить с ними…
– Вот ты говоришь – убедить. Хорошо. Убедить. Знаешь, как убеждали! Много убедили?
– Не все сразу…
– Мягкотелый ты, Иван. Бабское в тебе что-то. Ей-богу. Злись, не злись. Строгость нужна. Особенно теперь.
– Я разве против…
– Подожди. Против, не против. Рассусоливать нельзя. Надо значит надо! И нечего тянуть. Пусть почувствуют. Людям нужна твердая рука. Сначала покривятся, а потом привыкнут.
Апейка видел, спорить напрасно. Харчев хлопнул по плечу.
– Вишь, как пошли, когда почуяли твердость. Только сослали некоторых, переменились враз. Видят, чикаться не будут…
Задумался.
– А вообще черт знает что. Голова кругом идет. И ночью, брат, проснусь… – Повел сомнительно головой. – Детей жаль.
Наболевшее:
– Не повезло мне с детьми.
Апейка знал, дети помирали, едва родившись… (Харчев советует пойти к Башлыкову).
– Идейный хлопец. Далеко пойдет, если не свернет голову… – Раздумчиво: – Только слишком сам себя любит. Так любит, что не наглядится на себя. Считает, что и все должны любить его… При том умный, себе на уме. Не сразу и поймешь… Но голова кружится. И может закружиться! А может и далеко пойти. Зеленый пока. Обрастет пером, далеко может взлететь!..
Жена с Апейкой. «Умнее всех хочешь быть». Расхождение. Болела. Практичная женщина, у нее за семью тревога. Устала, нервничать стала. За детей беспокойство. Упреки Апейке.
Она обычно сдерживалась. Скрывала. Но он чувствовал это. Молчаливый упрек еще горше. Мысли овладевали: «Разные все же мы… Суховатость какая-то в ней».
Вспоминал увлеченность ее общественным. Это тогда притягивало.
Увлекся – умная. Теперь видел – ограниченная. И одновременно страх за семью, за детей. Женский страх и женское предчувствие опасности. От этого жалость к ней.
В разговоре. Скрывает что-то. Говорит о школе, о детях подробно. Он чувствует, волнует иное. Но что?
– Знаешь, у меня на уроке был заведующий… Из района.
(Ого! Внимание, хотел пошутить он.)
Она не поддержала.
– Проверяли…
– Ну и что…
– Ничего. Только, видно, мне недолго преподавать…
– Это почему так думаешь?
– Чувствовала. Вот и пришли.
Воспринимал как упрек: из-за тебя все. Я ни при чем тут. Она держалась. Потом быстро вышла в соседнюю комнату. Плачет. Он не пошел. Знал, что любое утешение теперь принесет еще большую горечь.
Встал. Этого, разумеется, надо было ожидать. Он и ожидал. И все же теперь, когда свершилось, стало препаршиво.
Он и в этом будто виноват.
Харчева подкараулил. Подошел. Заговорил откровенно. Знал, с этим так и надо.
– Ну, я виноват. Почему же она должна отвечать?
– Ладно. Я поговорю.
Он сразу пошел к себе. Однако Апейка знал: сказал – сделает.
К Апейке приходит от Параски Ганна. Надо было в Юровичи.
Приносит сало.
Когда Апейку исключили из партии, когда сидит, мучается без дела, он приходит [к Башлыкову]: дайте работу, любую. В колхоз пошлите.
К Башлыкову посоветовал пойти Харчев. Харчев ходатайствует. Ссорится с Башл[ыковым]. Трещина в их отношениях. Ап[ейка] чувств[ует] себя неловко перед Харчевым.
Жена колеблется. Упрекает: зачем лезть, лбом стену не прошибешь.
Отчуждение. Нелады. Досада.
Встречает Сопота с мельницы.
Тот ему:
– Что поделываете?
– А так, ничего. По хозяйству.
– Не годится.
– А что же делать?
– Нет работы?
– Написал я. Жду ответа.
– Не отвечают?
– Рассматривают, видимо.
– А что рассматривать?
– Ну, проверить надо.
– Мало проверяли?
– Да не сказать, – засмеялся. – А все-таки еще, выходит, надо.
– Чтоб это в такое время человек сидел без дела! – Сопот покачал головою.
– Ну, это недолго.
– Все-таки. – Снова: – Не годится! – Хитровато, добродушно: – Иван Анисимович, дак идите ко мне.
– На мельницу?
– А что ж. Конечно, работа пыльная.
– А я пыли не боюсь. Чего ж, можно и на мельницу.
– Можно за начальника. С вами я готов в помощниках.
– Нет. Я человек не гордый. Могу и в ваших помощниках походить.
– Ей-богу. Лучше, чем так сидеть.
– Я ж говорю. Годен.
Важным для понимания взглядов и «линии» Апейки мог быть разговор-спор, спор-исповедь Апейки в присутствии Харчева (сначала автор на месте Харчева видел жену Апейки, затем Зину Бойкову, которая давно по-женски симпатизирует ему, но потом несколько раз написал на полях – «с Харчевым»).
С Харчевым (или с Зиной).
– Мужик ты, – сказала. Не поймешь, не то с упреком, не то с одобрением.
– Мужик, – согласился Апейка. – Был и остался.
– Жалеешь ты его? – с хитроватым проницательным взглядом.
– Жалею, – сказал он, ощущая вдруг нестерпимую потребность говорить. Выговориться. – А как же его, мужика нашего, не пожалеть? Мы ж от него требуем, чтоб он отдал самое важное. Землю, плуг, хлеб. То, чем он, жена, дети его живут. Чем жили его отец, дед, прадед. В чем основа их жизни. Требуем, чтоб отдал нам все это под честное слово. Жизнь эта, какую мы обещаем, ему неизвестна, нереальна. Он не щупал ее. А надо пощупать своими руками, увидеть своими глазами – тогда другое дело… Мужик – он себе на уме, практичный, недоверчивый. Много ему сулили все, кому не лень, вот он и не верит. И говорит: погодите, дайте приглядеться! И правильно говорит!.. Он имеет право и подумать, и рассудить, и усомниться, и надо дать ему подумать! Неужто требуется много ума, чтоб не додумать, как ему тяжело, до отчаяния тяжело! – Апейка помолчал. – Тут одного, кажется, достаточно было бы: уразуметь, что нет у него нашей ясности, и надо отдавать себе отчет!..