355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Кудинов » Сосны, освещенные солнцем » Текст книги (страница 12)
Сосны, освещенные солнцем
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 00:23

Текст книги "Сосны, освещенные солнцем"


Автор книги: Иван Кудинов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 14 страниц)

Он усмехнулся:

– Общение с природой не может угнетать, если человек понимает природу, там перед ним открывается целый мир… Вот спросите-ка Дмитрия Ивановича, каково ему: скушно, одиноко ли, когда он наедине со своими химическими элементами? А ведь, в самом деле, какая скука: периодическая система элементов!.. Нет, это непостижимо.

– Иван Иванович, вы это всерьез? – глянул на него Менделеев. Начало разговора он не слышал. Жена наклонилась к нему и что-то сказала. Дмитрий Иванович захохотал: – Ну, в нашем деле, разумеется, простое любительство эффекта большого не даст. Как, впрочем» и в искусстве… Лично я всегда был против любительства, ибо любое дело, наука или искусство, требует от человека полной отдачи…

Публика собралась на вечере разношерстная: художники, ученые, литераторы, просто люди, считающие своим долгом быть в курсе всех событий и, в сущности, далекие от искусства так же, как и от науки. Но каждый не упускал случая высказать свою точку зрения, если она, разумеется, была, эта «точка»; вечера выливались в шумные дискуссии, в жаркие споры, что, судя по всему, нравилось хозяину, и он всячески поощрял это, иногда и сам подливал масла в огонь…

– Величайшим благом художника, – сказал кто-то, развивая все ту же тему, – является его свобода.

– Это грубое заблуждение, – возразил Шишкин, – приписывать художнику блага, которыми он, по существу, не обладает. Да, представьте себе, не обладает. Художник зависит от постоянного чувства долга…

– Иван Иванович, вы всегда так просто говорили, а сегодня вас не понять. Что вы имеете в виду?..

– А что вы имеете в виду, говоря о свободе художника? Художник никогда не был свободным, ни внутренне, ни… прошу прощения, в самом прямом обыденном смысле, – сердито он ответил. И отвернулся, замолчал.

– А я очень хорошо понимаю Ивана Ивановича и вполне с ним согласна, – сказала незнакомая женщина. Он посмотрел на нее с благодарностью. Она улыбнулась, слегка стушевавшись. Потом Шишкин несколько раз ловил на себе ее взгляды и сам то и дело поглядывал на нее, проявляя к этой молодой (на вид ей немногим больше двадцати) женщине какой-то странный, не понятный пока еще и самому интерес. Кто она? Его «сообщница» сидела рядом с женой Менделеева и, судя по всему, они были в близких отношениях, а может, и в родстве. Ивана Ивановича поразило ее лицо, красивое, женственное и в то же время не-обычайно строгое и умное, с чертами некоторой даже аскетичности, сочетание столь редкое, что он готов был поклясться – такую женщину он никогда не встречал. Он смотрел на нее с все возрастающим интересом, стараясь что-то понять не столько в ней, сколько в себе… Что же происходит? Должно быть, она художница, подумал он, хотя в равной степени она могла и не быть художницей… Но интуиция не подвела его – Ольга Антоновна Лагода действительно оказалась художницей, одной из первых тридцати женщин, принятых в Академию…

* * *

Они теперь время от времени встречались – то на «средах» у Менделеева, то в Академии, а то и просто так, случайно, о многом успели переговорить и даже подружились, насколько, разумеется, это возможно между зрелым и полным сил художником и молодой женщиной, мечтающей посвятить себя живописи.

Иван Иванович увидел однажды художественные «опыты» Ольги Антоновны и был поражен – так тонко она умела передать настроение, и так свежа была живопись в ее маленьких, скромных этюдах… Он, признаться, при всем уважении к этой умной и красивой женщине, не предполагал в ней столь глубокой художественной натуры и был приятно удивлен. Говорил: «Вы, Ольга Антоновна, просто прелесть, как хороши в пейзаже… И живописью владеете, можно сказать, вполне сходно. Но рисунка настоящего пока что нет, и от этого ваши работы изрядно страдают. Говорю вам от души. Рисунок и еще раз рисунок – без этого нельзя стать хорошим художником. Без доброго рисунка живопись, как всадник без головы… Рисунок – основа основ. Присмотритесь повнимательнее к полотнам больших живописцев, и вы увидите, как мастерски владеют они рисунком… Ибо, как я представляю, прежде, чем браться за кисть и живописать полюбившийся предмет, надо ясно себе представлять форму этого предмета…»

«Спасибо за урок, Иван Иванович, мне очень приятно… Но неудобно отнимать у вас время».

«Ну, сказать по правде, учитель из меня и вовсе никудышный, – засмеялся Шишкин, задумался на минуту и, поколебавшись, предложил: – А вот, если хотите, приезжайте будущим летом в Сиверскую. Места там чудесные, возможности для работы прекрасные…»

И Ольга Антоновна, конечно, с радостью воспользовалась приглашением Шишкина. Зимой она, помня совет Ивана Ивановича, много времени уделяла рисунку, работала на воздухе, когда позволяла погода, а летом вместе с группой молодых художников поехала в Сиверскую, где частенько в последнее время бывал Шишкин. Здесь они еще больше сблизились, и Шишкин то и дело теперь, глядя на ее рисунки, повторял: «Вы, Ольга Антоновна, на целую голову подросли. Поверьте. И самое главное, почувствовали музыку карандаша…» Ольга Антоновна была счастлива, чутьем женщины она понимала, что чувства, сближающие их, постепенно выходят за рамки профессиональных интересов, и тянутся они друг к другу, порой нуждаются друг в друге чисто по-человечески.

«Мне кажется, никогда и никого я так не понимала, как Ивана Ивановича, и никто меня так не понимал, как Иван Иванович, – признавалась она сестре Виктории Антоновне. – Гармония чувств и мыслей… Ты не можешь себе представить, как все хорошо у меня складывается! И все это благодаря ему… Мне даже временами страшно бывает: не может же быть всегда так хорошо, как сейчас…»

Ольга Антоновна была влюблена в Шишкина, восхищалась его превосходными этюдами, в которых более всего ее поражала законченность. Иван Иванович не терпел небрежности и недоработанности ни в чем, даже в этюдах, и не случайно многие из них оставляют впечатление вполне завершенных картин.

Ольга Антоновна перестала посещать академические классы – зачем, разве Академия сможет заменить уроки такого превосходного мастера, как Шишкин?.. Он уловил в ней тягу к пейзажу тонкому, лирическому, умение в самых простейших зарослях папоротника или кипрея, обычного вьюнка увидеть и передать мотив, созвучный душе, почувствовать дыхание природы… Шишкин радуется успехам своей ученицы более, чем своим. «Пейзаж цветов и трав, – говорил он, – такого еще не было, в сущности, и вам непременно надо идти этим путем… Поверьте, Ольга Антоновна, это ваша дорога».

Однажды зимой Шишкин был приглашен в дом Лагоды, что было для него приятно и неожиданно. И он с волнением переступил порог этого дома, где все напоминало о еще недавнем, казалось, присутствии самого хозяина, отца Ольги – Антона Ивановича Лагоды и его близких друзей Тараса Шевченко, Василия Штернберга, Аполлона Мокрицкого… На стене, у рояля, висел акварельный портрет Лагоды, написанный Тарасом Шевченко, рисунок и еще рисунок, набросок, в котором нетрудно угадать «почерк» Брюллова… Стопка партитур на столике. Ольга Антоновна садится за рояль, снизу вверх смотрит вопросительно на Ивана Ивановича: что сыграть? Он смущен, как мальчишка, не знает куда девать руки, куда самому деваться…

Мокрицкий рассказывал когда-то Шишкину о Шевченко и Штернберге, о счастливых временах, когда они посещали мастерскую великого Карла, и как однажды в мастерскую приехал Пушкин, отчего-то грустный, немногословный, совсем не такой, каким они его представляли. То были последние месяцы его жизни…

Ранние сумерки наполняют гостиную, свет еще не зажжен, и фигура Ольги Антоновны за роялем кажется таинственной, притягивающей…

«Как все-таки удивительно, порой странно переплетаются пути и судьбы человеческие!» – думает Шишкин. Спустя год после этой встречи – были новые встречи, совместная работа, разлуки, поездка в Крым, где он хотел «совершенствовать колористические возможности своего пейзажа», может быть, так же чертовски научиться владеть цветом, как это удается Куинджи, и в то же время остаться самим собой – спустя год Шишкин делает предложение Ольге Антоновне. Она колеблется, говорит, что, может, лучше будет, если все останется, как есть…

– Так не может оставаться, – возражает Шишкин. – Вас, наверное, смущает, что я не один?..

– Да, – поспешно говорит Ольга Антоновна. – Только поймите меня правильно. Просто я боюсь… боюсь испортить жизнь и вам, и Лидочке. Она уже большая, все понимает…

– Но Лида в вас влюблена, вы же знаете.

Наконец они приходят к согласию, и Ольга Антоновна переезжает на Пятую линию Васильевского острова, становится Лагодой-Шишкиной.

Начинается новая жизнь.

Ивана Ивановича теперь не узнать – он бодр, оживлен, общителен. И дом его, квартира, как бы оживает, наполняется шумом и весельем. Вечерами, как давно уже не было, собираются друзья, художники. Ольга Антоновна не просто любезная хозяйка, а умный и находчивый собеседник, она в центре внимания, красивая, обаятельная, остроумная. Вечера, как правило, кончаются музыкой, песнями. Ольга Антоновна садится за рояль, играет что-нибудь «для души», а Шишкин уморительно изображает безголосого тенора (с его-то басом!) или танцует с десятилетней дочерью русскую, потом в изнеможении валится в кресло, хватаясь за голову, и громко хохочет, декламирует пушкинское: «Играйте, пойте, о друзья! Утратьте вечер скоротечный!»

К этому времени относится портрет Ивана Ивановича, написанный Крамским, – крупная, спокойная фигура, широкие плечи, сосредоточенно-углубленный взгляд: пора зрелости. Большие ладони не помещаются в карманах. О Шишкине говорят: любая одежда ему тесна, дом тесен и город тоже, представьте, тесен. Зато как он свободно и славно чувствует себя в лесу! Там он дома, там он – хозяин, царь. Его и зовут сейчас не иначе – лесной царь. Шишкин много работает, много размышляет в ту пору о задачах русского пейзажа. Он это непременно, всегда подчеркивает – русского. Ибо, по его мнению, российский пейзаж по сути своей народный, демократичный – он лишен созерцательности и внешних эффектов и всецело подчинен одной задаче: внушить зрителю, что мир, воссозданный на полотне, – это его мир, его природа, та реальная среда, которая повседневно окружает его, влияет на него, точно так же, как он, человек, должен силою своего разума влиять на эту среду, не просто беречь ее, но и улучшать, постоянно совершенствовать, чего не хватало подчас картинам даже такого величайшего знатока пейзажа, как француз Коро.

– Они, французы, намеренно отодвигают от зрителя изображаемый предмет, – говорит Иван Иванович Крамскому, – эффектно используют цвет, этого у них не отнимешь, но зритель-то глядит на такие пейзажи, как на нечто сверхъестественное и недоступное. А я хочу, чтобы мой пейзаж был понятен и доступен каждому человеку и чтобы человек стоял с ним вровень…

Теперь они всюду вместе, Шишкин и Ольга Антоновна, жена и друг – и в мастерской, и в лесных походах. И какие свежие, чистые краски в шишкинских пейзажах тех дней, сколько тепла и света, радостного ощущения жизни!.. И Ольга Антоновна работает увлеченно, заканчивает к весне небольшой пейзаж «Тропинка» и впервые становится экспонентом передвижной выставки. Сам Стасов, фигура колоритная и авторитетнейшая в художественных кругах, очень тепло отозвался о живописи молодой художницы. Крамской говорит Шишкину: «Значение этого факта состоит не только в том, что сам по себе пейзаж Ольги Антоновны весьма и весьма прелестен, но прежде всего в том, что имя женщины-художницы еще не значилось в каталогах наших выставок…»

Шишкин горд и рад за жену, во всем ей помогает и сам постоянно, каждодневно ощущает ее поддержку.

Летом они уезжают в Рождественское, поселяются в небольшом уютном домике на опушке соснового бора. Хвойный запах наполняет комнаты, даже в низкой бревенчатой бане, притулившейся под горой, постоянно держится чистый сосновый дух. Правда, совершать дальние переходы Ольга Антоновна теперь уже не решается, тяжело, и чаще работает поблизости, либо и вовсе не работает, сидит под раскидистой сосной в плетеном кресле и смотрит, как удаляется по тропинке фигура Ивана Ивановича… Вдруг он останавливается, оборачивается, Ольга Антоновна машет ему рукой:

– Ну иди, иди работай, а то упустишь момент… Смотри, какое солнце!

Иван Иванович снимает с плеч этюдник.

– А я вот здесь буду сегодня писать. Такой отсюда, с горки, превосходный вид…

Ольге Антоновне нетрудно понять «хитрость» мужа – отнюдь не вид с горки привлек его, просто боится оставлять ее одну…

Ждут ребенка. И в конце июня он появляется, новый человек в их семье, девочка. Ольга Антоновна после родов еще слаба, лежит в постели, но побледневшее, осунувшееся лицо светится счастьем. Приезжает Виктория Антоновна, сестра, и «власть» переходит в ее руки. Девочка здоровенькая, горластая, Шишкин шутит:

– В лесу родилась, пусть кричит. Ба, да у нее ж еще нет имени! Разве можно человеку без имени!

– Да ведь мы еще раньше об этом говорили, – улыбается Ольга Антоновна. – Если мальчик – Иван, если девочка – Ксения.

– Верно, – соглашается Иван Иванович. – Пусть будет Ксения. Ксюша. Куся.

Иногда он осторожно берет туго запеленатую девочку и держит на широкой ладони, Ольга Антоновна пугается: не урони. И оба смеются. Все хорошо, ничто пока не предвещает бури.

Дни стоят сухие, жаркие. Стволы сосен сочатся золотистой смолой, лениво стучит где-то дятел, целый день кукует в лесу кукушка, суля долгую и счастливую жизнь. И солнце поднимается к полудню так высоко, в зенит, что тени совсем исчезают. Иван Иванович неподалеку от дома пишет этюды, пронизанные горячим июльским светом, будто расплавленное солнце течет сквозь зеленые ветви. Краски, смешиваясь, густыми и буйными мазками ложатся на холст, и подчас их буйство и кричащую яркость приходится усмирять…

– Ну-с, как мы тут? – шепотом осведомляется Иван Иванович, входя в дом, занося с собою запах леса, перезревших боровых трав, смолы. Ольга Антоновна прижимается к нему.

– Боже, как я счастлива!..

– Ксюша спит?

– Да. Она так много спит.

– Это для нее полезно, – говорит Иван Иванович. Они садятся рядом, молча смотрят на крохотное личико спящей дочери.

– А Виктория с Лидочкой пошли на реку. Ты их не видел?

Покой и благополучие в семье.

Шишкин даже позволяет себе на денек-другой съездить в Петербург, встретиться с Крамским, поинтересоваться делами товарищества… Впрочем, ничего нового, все идет своим чередом, хотя и ходят слухи относительно того, что Академия впредь не намерена предоставлять залы передвижникам… «Ну да нас-то не запугать разного рода трудностями, ограничениями, – бодро говорит Крамской. – Закалены, слава богу!»

Это еще года два назад и Стасов отмечал: «Товариществу передвижных выставок с каждым годом все труднее. Всякий раз являются все какие-нибудь новости, не в помощь, а на помеху. То Академия отказывается более давать ему для выставки свои залы, тем публично доказывая, что ее вовсе не утешает почин и успех русских художников, желающих быть самостоятельными… то возникает, под протекцией той же Академии, какое-то особое «Общество выставок», желающее быть монополистом… то выходят вон, под удивительными предлогами, иные члены, то без всяких предлогов другие умирают, а третьи – и того хуже, живы остаются, да не хотят ничего делать. И что же! Товарищество, посмотришь, и в ус себе не дует: возьмет да стряхнет с себя одну беду за другою и потом стоит себе по-прежнему живое, сильное и здоровое как ни в чем не бывало. Видно, и в самом деле все русские художественные силы тут в сборе, одна другую притягивает, одна другой помогает, и идут они все по настоящей дороге…»

– Видно, и в самом деле… – с усмешкой говорит Иван Иванович. – Отчего ж нам идти не по настоящей дороге? Мы ее сами выбирали, эту дорогу… Один может ошибиться, другой… все не могут. На то оно – товарищество.

Он возвращается в Рождественское в том же спокойном, добром состоянии духа и в первый же день отправляется на этюды, пишет любимые свои сосны, кажется, чувствуешь, как под красновато-коричневой корой текут, пульсируют живые горячие соки…

Вечером, когда дети засыпают, Иван Иванович подолгу сумерничают с женой. Виктория уходит «смотреть луну», и они остаются вдвоем. Луна и вправду народилась чудесная, оранжево-желтая, чуть притуманенная по краям – наверное, к непогоде.

Разговор поначалу о том о сем, потом неизменно касается дел художественных.

– Крамской был болен, сейчас поправился, – рассказывает Иван Иванович. – Пишет портреты, ругает и пишет, ругает и снова пишет – портреты, портреты… Куда он без них? А в Академии как будто намечаются какие-то реформы…

– Усилиями и заботами Федора Ивановича Иордана?

– Да, кажется, Иордан и на сей раз руку свою приложит. Сначала по его прихоти было решено не допускать к конкурсным экзаменам женатых учащихся, потом изъяли журналы и газеты из академического буфета… – невесело смеется Шишкин. – Бог знает, что еще взбредет в голову восьмидесятилетнему старцу.

– Не понимаю, – возмущается Ольга Антоновна, – отчего Иордан, гравер по меди, назначен ректором по живописи и скульптуре, других нет? Там же у них Ге, Боголюбов…

– Боголюбов не нам чета, – шутит Иван Иванович, – он учит живописи его высочество наследника. До того ли ему теперь!..

– И все-таки обидно, – с печальной озабоченностью говорит Ольга Антоновна. – Сколько там истинных талантов и сколько будет при такой постановке дела загублено!.. Можно ли равнодушно смотреть на это?

– Что же делать? В свое время тринадцать молодых художников порвали с Академией, это было начало нового движения в искусстве, ручеек, который превратился со временем в большую реку…

– Да, но, к сожалению, слишком далеко от Академии течет эта река.

Шишкин удивленно посмотрел на жену.

– Что ж, это и верно. Сколько сил положено, чтоб уйти от Академии, вырваться из ее тенет… Теперь мы имеем целое направление в русском искусстве. Лучшие силы объединились… А Крамской вот новую идею выдвигает: провести съезд художников всей России, да, видать, высочайшего позволения на то не получить: а ну как эти силы будут повернуты не туда! Ах, Россия, Россия, отчего твои художники в вечных пасынках у тебя? А ты говоришь, Академия…

– Да, – вздохнула Ольга Антоновна, – но это же совсем не дело, когда Академия сама по себе, а товарищество тоже само по себе. Скажи, разве вас, художников, не тревожит будущее русской живописи? А в чьих оно руках-то, будущее, об этом вы не задумывались? Вот и выходит, что, кроме Иордана, некому там быть во главе.

– Что же делать? В самом деле заколдованный круг, – соглашается Иван Иванович и смотрит на жену с уважением: умница. Ольга Антоновна грустно улыбается, при лунном свете лицо ее кажется неестественно бледным, усталым, и Шишкин спохватывается:

– Замучил я тебя разговорами, давай-ка отдыхать.

– Нет, нет, ничего, ты же знаешь, как мне все это интересно… – говорит Ольга Антоновна, вдруг умолкает внезапно, и улыбка, словно забытая на лице, делается некрасивой, превращаясь в гримасу. Ольга Антоновна виновато и растерянно смотрит на мужа, он испуганно спрашивает:

– Что с тобой?

– Не знаю. Внезапная боль… Я лягу. Все пройдет. Пожалуйста, не волнуйся. Все пройдет.

* * *

Однако боли не проходили, напротив, ночью усилились, стали резче и мучительнее, поднялся жар, и Ольга Антоновна, едва шевеля спекшимися губами, шептала: «Воды… воды». И жаловалась на тяжесть в животе. Виктория делала холодные компрессы – не помогало. К вечеру следующего дня Ольга Антоновна впала в беспамятство. Иван Иванович съездил за врачом, и тот, осмотрев больную, определил воспаление брюшины.

– Что же будет? – растерянно спрашивал Шишкин.

– Не могу знать, – развел руками доктор. – Слишком острая форма. Если справится организм…

Но организм не справлялся. Лечение не помогало. Ольга Антоновна металась в жару, слабым голосом кого-то просила: «Тропинку… тропинку мою… Господи, я потеряла тропинку…»

И ровно через месяц после рождения дочери скончалась.

– Что это? – Шишкин обезумел от горя. – Что это? – спрашивал он, глядя в неподвижное и такое, казалось, спокойное после пережитых мучений лицо жены, отрешенное и уже неподвластное ни времени, ни земным тяготам. – Что это? – мучительно старался понять и осмыслить случившееся Иван Иванович. Смерть Ольги была для него неожиданной и противоестественной.

В первые дни он чуть было не потерял рассудок. «Какую я утрату понес! – с болью писал он своему старому другу Ознобишину (в беде он всегда обращался к старым друзьям). – Что это была за человек, женщина, жена, мать и вместе с тем талантливая художница, друг и товарищ… Я как ни борюсь и мужаюсь, но тоска и обида гнетет и давит меня…»

Ольгу Антоновну похоронили в Рождественском на Солнечной горке в сосновом лесу среди трав и цветов, которые она так любила при жизни. Пела птаха в вышине, рассыпал дробь неутомимый дятел, и кукушка, серая лживая птица, куковала и куковала, суля кому-то долгую счастливую жизнь…

* * *

Оставаться далее в Рождественском было невыносимо, и Шишкин скрепя сердце переезжает в Сиверскую, где все заботы и о нем, и о детях берет на себя старшая сестра Ольги Виктория Антоновна.

Трудно сказать, как бы сложилась дальнейшая судьба художника, достало ли ему бы сил перенести горе, не окажись рядом этой благородной и самоотверженной женщины. Виктория Антоновна осталась в семье Шишкиных навсегда, заменив его дочерям мать. Но кем она была для него, Шишкина: просто другом, товарищем или женой?.. Семнадцать лет жизни под одной крышей?.. О, нет, мог бы он возразить, семнадцать последующих лет – это было начало и продолжение жизни моих дочерей, наконец, это была моя жизнь… Виктория Антоновна для нас – все.

К сожалению, многое в этих отношениях осталось загадкой…

Петербург показался Шишкину унылым, холодным и равнодушным. Иван Иванович не находил места – все напоминало об Ольге. Куда бы он ни пошел, всюду преследовала неотвязная мысль: здесь они были с женой и здесь тоже, и Ольга (такая молодая и красивая), смеясь, говорила: «Когда я состарюсь, я каждый день буду приходить к этим сфинксам и вспоминать прошлое…» Она не успела состариться.

Шишкин замкнулся, стал раздражительным и по любому, порой самому незначительному поводу вспыхивал, как порох, мог наговорить грубостей. Потом, остыв и одумавшись, подолгу мучился раскаянием и клялся впредь быть сдержанным, терпимым. Но при первом же случае забывал о своих клятвах, срывался… Начал выпивать. Виктория Антоновна немало усилий приложила, чтобы не дать человеку упасть, всячески пыталась на него повлиять, она умела быть и ровной, сдержанной, но в то же время последовательной и твердой, умела щадить самолюбие Ивана Ивановича, но при этом не роняя собственного достоинства, умела сама оставаться гордой и самолюбивой.

Шишкин приходил откуда-то явно не в духе, мрачно раздевался, долго возился в прихожей, потом входил в гостиную, молча усаживался, брал в руки газету, держа ее «вверх ногами».

– Опять не поладили с Николаем Петровичем? – насмешливо-иронически и в то же время, как это умела только она, мягко-сочувствующе, с огорчением говорила Виктория Антоновна. – Ну как же так?

Это у них появился условный знак: «Николай Петрович» – значит не пейте. Шишкин хмурился, пересиливая раздражение, старательно вертел в руках газету и заставлял себя промолчать. Вставал и уходил в кабинет, искал на столе какие-то бумаги, сам не зная какие, и не выдерживал, вспыхивал: кто здесь был? Перевернуто все вверх дном. Сколько раз было говорено: на столе ничего не трогать… Ни-че-го!.. Сердито ходил туда-сюда, открывал шкафы, выдвигал ящики, гремел.

– Ничего нельзя положить… ничего нельзя найти! Содом какой-то.

Виктория Антоновна спокойно спрашивала:

– Что ты ищешь?

Он останавливался, пораженный этим вопросом: действительно, что он ищет? И вдруг, чувствуя слабость во всем теле, озноб, тяжело опускался и прятал лицо в широких ладонях, сидел неподвижно минуту, две… целый час мог просидеть. И Виктория Антоновна, исходя из сложившейся обстановки, либо тихонько уходила, оставляя его одного наедине со своими мыслями, либо, наоборот, стараясь «растормошить» его, находила повод к продолжению разговора, а то и вовсе сообщала какую-нибудь неожиданную новость, которая не могла не заинтересовать, оставить Шишкина равнодушным.

– Архип Иванович заходил, – сообщала Виктория Антоновна. Шишкин не пошевелился, рук от лица не отнял.

– Хотел видеть тебя, что-то важное передать…

– У него всегда все важное, – отзывался наконец Иван Иванович. – Куинджи всегда с новостями… – ворчливо он говорил, но дурное настроение постепенно проходило, и Шишкин готов был раскаяться. Смягчался. Виктория Антоновна все еще стояла в двери, не уходила, вопросительно глядя на него, и по лицу ее и глазам было видно – не все еще сказала, возможно, главное приберегла напоследок.

– Ну, что он там говорил, хитрый грек? – спрашивал Иван Иванович уже подобревшим голосом. И вдруг спохватывался: ах да, он ведь еще не отобрал картины для выставки…

– Хотя, по совести говоря, нынче мне и отбирать нечего. Может, и вовсе не выставляться?

Виктория Антоновна пожимала плечами:

– Тебе виднее. Но до сих пор ты не пропустил ни одной выставки…

– Да, только-то и заслуга в том – ни одной выставки не пропустил.

Он становился едким и беспощадным к себе. Но картины все-таки отбирал и после долгих колебаний упаковывал и отсылал. Опасения оказывались напрасными – открывалась выставка, и один за другим приходили друзья, поздравляли с успехом. Иван Иванович пытался скрыть радость, напускал на себя равнодушие, безразличие, но по глазам видно – доволен. Нарочито удивлялся: «Неужто понравилось? Скажите пожалуйста, а я и не предполагал…»

И опять он становился грубовато-добрым, добродушным, настойчивым и непоседливым, уверенным в своих силах, опять он уезжал то в Парголово, то в Сиверскую, забирался подальше в леса и работал, работал, пудами ворочая этюды, как сам он о себе говорил, отыскивая дорогие сердцу мотивы…

Спустя несколько лет после смерти Ольги Антоновны Шишкин бережно собрал лучшие ее рисунки, этюды, «пейзажи цветов и трав» и любовно подготовил, издал отдельным альбомом.

* * *

В то время русская живопись вступала в новый этап – уже заявила о себе своими изумительными, необычными картинами Куинджи, магический цвет которых вызвал немало восторгов и споров, уже появились пейзажи Поленова и Левитана, уже Крамской, глава передвижников, «дока», начинал понимать, что дальнейшее развитие русского искусства немыслимо без поиска новых форм, что товариществу, как и артели, в свое время придется уступить место более прогрессивной «общественной силе» – иначе и быть не может.

– Иначе и огород незачем было городить, – говорил Крамской. – Нам непременно нужно двинуться к свету, краскам и воздуху. Но как сделать, чтобы не растерять все то, что собрано было по крупицам, драгоценнейшее качество художника – сердце?.. Мудрый Эдип, разреши!.. – И добавлял: – Работать, работать, работать… Вот единственно благонадежное средство и оружие борьбы.

– Мне не в чем упрекнуть себя, – сказал Шишкин. – Всю жизнь я шел одной дорогой и буду идти по ней до конца. И незачем скрывать своих тщеславных мыслей: все, что я делаю, принадлежит не только мне, вовсе не мне, потому что один я, сам по себе, ничего не значу…

– Это не совсем так: все начинается с личности, – возразил Крамской. Он, ссутулившись, прикрыв плечи пестрым тяжелым пледом, стоял у окна. Лицо его было похудевшим, бледным, жиденькая бородка торчала жалкими клочьями. Иван Николаевич недавно вернулся из-за границы, где надеялся подлечиться и отдохнуть, но поездка принесла ему одни разочарования. Чувствовал он себя премерзко.

– Да, – покивал он головой, – вы правы: нам не в чем себя упрекнуть, мы сделали все, что могли, по крайней мере попытались сделать… Так давайте же и других не будем упрекать или окружать их появление этаким высокомерным равнодушием – они тоже выбрали для себя свой путь. Нет, нет, я вот, скажем, не во всем согласен с Куинджи и не все мне у него понятно, двойственное отношение у меня к нему: с одной стороны – интересен, оригинален, нов, а с другой стороны – уж очень, по-моему, мало знает натуру… Как полагаете? И мне думается, трудненько ему работать… Но вместе с тем ведь это же художник божьей милостью! И слава богу, что он пришел и показал нам нечто свое, невиданное доселе. А возьмите Левитана с его «Вечером на пашне» на последней выставке… Разве он вас не тронул? И разве не видно уже сейчас, что путь, по которому идут эти художники, ни на ваш, ни на чей-либо другой не похож? Но в том и значение – им дальше идти. – Он задумался, помолчал. – Вероятно, правду говорят: у всякого поколения, как при новом химическом смещении, появляется новое тело, не похожее ни на одно из предыдущих. Новое тело… а значит – и новый дух, новое отношение к миру. Так-то, должно быть…

Крамской, словно стряхнув с себя некий груз, выпрямился и споро прошелся по мастерской – так ему, видно, хотелось быть легким, как прежде, прямым и быстрым на ходу, забыть о своих недугах. Но легкости прежней не было, и, сделав несколько торопливых шагов, он с усмешкою горько-иронической опустился в кресло, пытаясь усмирить одышку.

– Вот видите… – сказал виновато и умолк, задумавшись, рассеянно и грустно усмехаясь. – Стасов меня утешает, говорит, что, если бы я не написал ни одного холста, имя мое все равно крупными буквами было бы вписано в историю нового искусства. Слава богу, за свою жизнь я написал не один холст, и если войду в историю, так не с пустыми руками… – Он засмеялся тихонько, повеселел. – Удивительное существо человек: ни под каким соусом не хочет уходить бесследно. А что ж, на то он и человек!

– Да, – согласился Шишкин. – Вы правы: молодые художники дальше пойдут, и я им от души этого желаю. Но вряд ли они смогли бы достичь этого, не будь тех, кто уже прошел свой путь. Даже если допустить, что через десяток-другой картины, имена наши будут забыты.

– Нет, – возразил Крамской, – не будут забыты. Ни через десять, ни через сто лет. Я в это верю. Одного можно забыть, всех – нельзя.

И пока он жил, он боролся и работал, превозмогая физическую усталость, недуги и апатию, вызванную недугами, не выпускал из рук кисти. Шишкин часто бывал в эту осень у Крамского и видел уже законченные портреты Рубинштейна и художника-сибиряка Василия Сурикова столь превосходные по исполнению, что приходилось только удивляться – откуда у него силы брались!..

Сам Иван Иванович был еще здоров, полон энергии и версты пока не считал – ходил не оглядываясь, не обходя крутых подъемов. И за лето такую гору этюдов наворочает – на одной конке, пожалуй, не увезти. Он с удовольствием писал на воздухе до поздней осени, до холодов, иногда и зиму прихватывал, если погода была сносная, но в мастерской ждал его уже подготовленный холст, чистый и белый, как первый снег. Шишкин любил и эту пору – мог сутками не выходить из мастерской. Работа для него была наслаждением. Он любил посидеть перед чистым холстом, мысленно представив себе законченную картину, и никогда не приступал к работе прежде, чем не продумает и не уяснит себе как следует замысел. Но всякий раз, когда картина была готова, он волновался еще больше, чем тогда, когда обдумывал замысел и работал, тогда ему некогда было оглядываться, теперь же написанная картина казалась слишком открытой и незащищенной, и защитить ее было уже не в его власти – картина жила своей, самостоятельной жизнью. Мысленно он желал одного – не оказаться в числе последних. Он этого боялся всю жизнь и счастливо избежал этого благодаря своему постоянному титаническому труду…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю