355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Майский » Воспоминания советского посла. Книга 1 » Текст книги (страница 9)
Воспоминания советского посла. Книга 1
  • Текст добавлен: 9 ноября 2017, 13:30

Текст книги "Воспоминания советского посла. Книга 1"


Автор книги: Иван Майский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 41 страниц)

До сих лор на протяжении всего рейса, когда с нами шла партия «дедушки», Горюнов ни звуком не обмолвился о «политических», а вот теперь вдруг совсем неожиданно заговорил о них. Это заставило меня насторожиться.

– Приходилось видать, – точно нехотя, протянул в ответ Горюнов.

– Где? Когда? – заторопился я, чувствуя, что подхожу к какой-то интересной тайне. – Расскажи, Василий, голубчик, пожалуйста.

На мгновение в штурвальной рубке воцарилось молчание. В темноте мне не видно было лица Горюнова. Потом опять раздался голос моего друга:

– Чего говорить-то… Было и быльем поросло.

– Нет, нет, Василий, – не отставал я, – непременно расскажи. Это очень интересно.

В рубке опять воцарилось молчание. На этот раз оно продолжалось довольно долго. В ночной тишине гулко разносились удары пароходных колес. Шумное эхо отвечало им с высоких берегов реки. Горюнов раза два попыхтел козьей ножкой и, наконец, решился:

– Ну, уж коли на то пошло…

Он как-то странно крякнул, точно сворачивал тяжелые камни с дороги, сделал полный оборот штурвальным колесом и затем начал:

– Было это годов двадцать назад… Совсем я был молодой мальчишка. С покрова, значит, меня оженили на Параньке – девка была на селе… Шустрая девка, бедо-о-вая… А тут и весна пришла, сеять надо.

Горюнов на мгновение остановился, точно счищая ржавчину с давно забытых воспоминаний, и потом несколько живее продолжал:

 – Село наше не то чтобы очень большое, а так, подходяще… Дворов сто будет… Хлеб сеяли, ну а кто по летам и на пароходах служил… Мы недалеко от Истобенского, вот с истобенскими, значит, на Обь да на Иртыш ходили. Семья у нас была агромадная: отец, мать, дедушка да детей десять человек. Я вот старшой был. Хлебопашествовал. Жили неважнецки. Земли было мало, ртов много, да тут еще отец стал прихварывать. Когда и просто голодали…

Горюнов опять передохнул, раза два налег на штурвал и вновь вернулся к своему рассказу.

– Вот пришла весна, сеять надо… Опять же скотину в поле выгонять… С версту от нашего села речка протекает… Как скотина в поле, в речке поить ее надо. Другой воды в окружности никакой нет. И, видишь ты, как оно вышло. Старики сказывали: как на волю выходили, речка-то эта нашему селу прирезана была. Да барин соседний с начальством стакнулся, – ну, бумаги-то и переделали: земля к нам отошла, а речка да земля перед речкой, так сажен на сто – «Свиная горка» мы место это звали, – у барина остались. Вот и вышла морока: хочешь скот поить – барину плати. Очень роптали наши мужики. Обманули нас, говорят, продали… Да что поделаешь? Так каждый год и платили… Ну, а в энту весну дела неважнецки пошли. Год выдался плохой, хлеба ни у кого нет, оголодали, А старый барин умер, приехал новый, да и говорит: «Шаромыжники, разбойники! Грабили вы моего папашу! Платили за воду по рублю, будете теперь платить по два!» Обидно стало мужикам: «Как это мы его грабили? Он нас грабил! А коли ты измываться над нами приехал, дык ничего платить не будем! Наша земля! Наша речка! Хватит, натерпелись!» Ну, и что ж ты думаешь? Согнали скотину со всего села, да и погнали ее на водопой… Ни копейки не заплатили, – так, нахалом!

– Ну, и что же было дальше? – с замиранием души спросил я.

– Дальше… Ну, известно, что было дальше. Барин в город – Жаловаться. Прислали жандармов… Почитай человек тридцать Приехало… На конях… Собрали сход, жандармов на улице поставили… Барин кричит: «Выдавай зачинщиков!» Бегает, весь покраснел, как рак, глаза на лоб лезут, того и гляди – лопнут. Кричит: «Выдавай! Не выдашь, – стрелять будем!» Ну, наши мужички обробели поначалу быдто… Жмутся к стенке, молчат, в землю смотрят… Ну, только голяк один – «Тихон без штанов» у нас его звали – как взойдет да как заорет: «Ах вы, такие-сякие, шкуру с нас драть приехали?» Да как почнет, да как почнет их лаять… Тут и другие осмелели: «Наша речка! – кричат. – Бумаги украли!.. Продали!..» Что тут пошло! Остервенел народ, на барина стал наступать… Ну, тут Жандармы враз… Как были на конях, так на народ и полезли… Нагайками бьют, саблями машут… Бабы визг подняли, ребятишки ревут… Уж и не помню, что дальше было-то. Рассказывали потом, я совсем обеспамятовал, на жандарма кинулся, вырвал у него нагайку да давай его самого полосовать…

Словом, в деревне Горюнова произошло то, что на официальном языке того времени носило наименование «аграрных беспорядков». И дальше все пошло, как полагается в таких случаях. Крестьянская масса не выдала «зачинщиков», но жандармы все-таки арестовали десятка полтора случайных людей и увезли их в город. В числе захваченных оказался и Горюнов. Арестованные месяцев восемь просидели в тюрьме, потом их судили, троих оправдали, а остальных приговорили к различным срокам каторжных работ и к поселению. Горюнов по молодости лет отделался поселением. В глухую зиму вместе с другими сопроцессниками он был отправлен пешим этапом из Вятки в Восточную Сибирь. После долгих странствий и мытарств Горюнов прибыл, наконец, на место своего поселения – где-то в дальнем углу Забайкалья. Здесь он провел четыре года, и здесь же он имел случай столкнуться с «политическими». Они научили его грамоте и вложили в его голову первые политические мысли.

– Хороший парод «политические», – как бы подводя итог, еще раз повторил Горюнов, – очень для бедного человека стараются. Только вот что-то все не выходит.

– Ну, а что было потом? – нетерпеливо перебил я.

– Значит, манифест вышел… Освободили меня… Вернулся я на родину…

Голос Горюнова как-то сорвался, и в штурвальной рубке опять воцарилось молчание. Слышны были только гулкие удары пароходных колес.

– Дома все вразвалку пошло, – овладев собой, продолжал Горюнов. – Отец умер вскоре, как меня взяли. Матушка не могла осилить хозяйство, продала лошадь, корову, стала побираться. Трое младших ребят умерли в горячке. Другие пошли по людям.

– Ну, а Паранька?

Горюнов снова замолчал, и молчание его продолжалось так долго, что я уже стал отчаиваться, в ответе. Я почувствовал, что затронул какое-то особенно болезненное место, и даже пожалел о своем вопросе. Но Горюнов еще раз преодолел свое волнение и с оттенком горечи в голосе сказал:

– А Паранька, сказывают, спуталась с бариновым сыном… Ну, он, конечно, побаловался с ней, а как Паранька затяжелела, выгнал на все четыре стороны… Она возьми и утопись в речке… Известно – баба!

Родное село стало после этого Горюнову ненавистно. Он ушел в Истобенское и стал ходить матросом на Оби. Вот уже лет пятнадцать занимается этим промыслом. Дома, в Истобенском, у него жена, двое сыновей и одна дочь, он учит их в школе и надеется, что жизнь его детей будет лучше и счастливее, чем его собственная.

В конце августа я стал собираться домой. Отец должен был проплавать на барже еще весь сентябрь, но мне надо было вернуться в Омск к началу учения. Придуман был такой план: на другой арестантской барже, ходившей в течение лета по тому же маршруту, что и наша, врачом был наш омский знакомый Борсук. С ним на барже плавали два его сына – старший, Коля, только что окончивший гимназию, и младший, Петя, мой одноклассник. Между нашими родителями было договорено, что меня присоединят к молодым Борсукам, и все мы трое, под руководством 17-летнего Коли, возвратимся в Омск на пароходе «Сарапулец». В пути между Тюменью и Томском, где-то неподалеку от Самаровского, меня пересадили на баржу Борсуков, шедшую в Тюмень, и в Тобольске трое молодых путешественников были спущены на берег, для того чтобы дождаться здесь «Сарапульца» и двинуться на нем домой вверх по Иртышу. Все было разработано как будто бы точно, ясно, до мельчайших подробностей, и намеченный план казался нашим родителям верхом совершенства. Но…

 
Гладко сказано в бумаге.
Да забыли про овраги,
А по ним ходить.
 

Едва наша небольшая компания оказалась в Тобольске, как начались различные неожиданности и злоключения. Мы приехали в Тобольск утром и, по расписанию, должны были в тот же вечер отплыть в Омск на «Сарапульце». К обеду, однако, пришло известие, что «Сарапулец» потерпел аварию, стал в ремонт, и его очередной рейс на Омск отменяется. Сильно обескураженные, мы стали обходить тобольские пристани и выяснять, нет ли в ближайшее время какого-нибудь другого парохода в нужном нам направлении. Оказалось, что на следующий день из Тобольска в Омск идет «Федор», принадлежавший компании Злоказова, причем, как нас заверили, он поведет только одну баржу и, стало быть, доберется до Омска в пять-шесть дней. Это было и приятно, и неприятно. Приятно – потому что не приходилось слишком долго ждать парохода, неприятно – потому что новая ситуация ставила нас в очень трудное финансовое положение. Родители снабдили нас билетами второго класса на «Сарапулец» и известной суммой наличными, которой было вполне достаточно для оплаты питания даже из пароходного буфета. Но «Сарапулец» принадлежал компании Курбатова, и билет на него был недействителен для «Федора». Стало быть, нам надо было покупать новые билеты, а сверх того, еще снимать до завтра номер в гостинице. Молодые путешественники устроили военный совет и, подсчитав свои ресурсы, пришли к выводу, что их хватит лишь на билеты третьего класса. Так и сделали: через полчаса три билета третьего класса до Омска лежали у нас в кармане. В какой-то очень подозрительной гостинице, носившей громкое название «Европа», мы сняли номер на троих и заказали себе две «пары чаю». Потом мы пошли бродить по городу; изучили во всех подробностях базар, поднялись на гору, где был когда-то кремль, а теперь помещались правительственные учреждения, зашли в городской сад, полюбовались на памятник Ермаку и, в конце концов, свели знакомство с группой тобольских гимназистов, с которыми сыграли несколько партий в городки. Спали мы в эту ночь, как убитые, а на следующий день погрузились на только что пришедшего «Федора». При ближайшем рассмотрении оказалось, что «Федор» по существу пароход грузовой, что пассажирского буфета он вообще не имеет и что третий класс на нем оборудован крайне примитивно. Но делать было нечего: наша компания разместилась в кормовой части парохода, под «кожухами», причем на Петю, по общему согласию (включая и его собственное), были возложены обязанности «завхоза», как сказали бы мы теперь. Касса находилась на руках у Коли и, проверив ее наличность перед отходом парохода, мы с некоторым беспокойством констатировали, что у нас остается ровно 2 рубля 83 копейки. На трех путешественников с хорошим аппетитом это было совсем немного, но мы не унывали. Мы были твердо уверены, что через пять, самое большее через шесть дней мы вволю отъедимся на домашних хлебах.

С вечера мы все крепко заснули под нашими «кожухами». Рано утром я вскочил первый и пошел умываться на борту. Машинально бросил взгляд на берег… Силы небесные, что это значит?! Мы подвигались вперед черепашьим шагом, не больше четырех-пяти верст в час. Я оглянулся назад – и ахнул: за пароходом тянулись одна за другой три огромные, тяжело нагруженные баржи! Все наши расчеты сразу опрокидывались. Я бросился под «кожухи» и стал будить своих товарищей:

– Коля! Петя! Вставайте!

Мои спутники были не менее меня потрясены сделанным мной открытием. Для окончательного уточнения ситуации мы поймали помощника капитана и спросили его, когда «Федор» предполагает быть в Омске? Бравый моряк поглядел задумчиво на берег, на воду, на небо я затем ответил:

– Суток через десять-одиннадцать… Если хорошо пойдем.

Итак, положение было совершенно ясно. Нам предстояло провести на пароходе по крайней мере десять суток, а в кармане у нас было 2 рубля 83 копейки. Иными словами, мы могли тратить по 9 копеек на человека в день.

Мы начали жестоко экономить. Суетливый, хозяйственный Петя напоил нас жиденьким чаем, дал по куску хлеба и изжарил яичницу – на воде (масла не было). Получилась какая-то обуглившаяся гадость. Я не мог взять ее в рот. Но Петя расхваливал свое произведение, хотя и избегал его есть сам. Затем пошла бешеная погоня за дешевым и сытным фуражом. На каждой остановке Петя бегал на берег, носился по избам и ларькам, все вынюхивал, высматривал и в результате приносил то пару пшеничных калачей, то мешок с брусникой, то целую миску крохотных мульков. Возможно, что все это было дешево, но на счет сытности… дело обстояло иначе. Чтобы как-нибудь «обмануть» чувство голода, мы с утра до вечера пили чай – благо, кипяток был бесплатный, – подкрепляя его где ломтем хлеба, где куском тыквы или горстью ягод. Нельзя сказать, чтобы такая диета не отражалась на наших организмах, – к концу пути мы все как-то похудели и почернели. Наши матери прямо ахнули, когда мы, наконец, с парохода явились домой. Но молодость легко перегрызает и не такие узлы.

К голоду скоро присоединился холод. Наш «Федор» не только тащил три баржи, – он еще подолгу стоял на пристанях. В одном месте двое суток выгружалась одна из его барж, в другом месте она сутки опять нагружалась. Из-под «кожухов» мы давно уже перебрались поближе к машине: тут было шумно, пахло перегорелым маслом, но зато было тепло. На длинных остановках машину гасили, и тогда мы дрогли ночами в наших легких гимназических шинелях. Надвигалась осень, начинались уже заморозки.

Но что все это значило в наши годы? Мы бегали по пароходу, дурачились с командой, купались на пристанях, катались в душегубках на остановках, ходили в лес по грибы во время длительных перегрузок. Иногда мы читали на память стихи, рассказывали друг другу разные истории. Коля, которого природа наделила несколько мечтательной натурой, любил философствовать.

Накануне того дня, когда «Федор», наконец, должен был бросить якорь в Омске, Коля привел нас на нос парохода и, сделав серьезное лицо в стиле настоящего «гимназического Сократа», заговорил:

–  Итак, друзья, подведем итоги и сделаем выводы. Каждый из нас  за это лето совершил по шесть рейсов на барже. Каждый рейс в оба конца составляет самое меньшее шесть тысяч верст. Стало быть все шесть рейсов вместе дают минимум тридцать шесть тысяч верст. Окружность земного шара по экватору равняется тридцати шести тысячам верст. Значит, каждый из нас в это лето совершил по одному кругосветному путешествию. Поздравляю вас, друзья!

Мы с Петей были страшно поражены. Нам до сих пор не приходила в голову такая мысль. Мы с гордостью взглянули друг на друга.

Вот что значили сибирские масштабы!

В поисках огней жизни. Ремесло и наука

У Короленко есть прекрасное стихотворение в прозе – «Огоньки». В темную ночь писатель плывет по угрюмой сибирской реке. Вдруг на повороте реки, впереди, под темными горами мелькнул огонек. Мелькнул ярко, сильно, совсем близко. На самом деле до огонька еще очень далеко. Но впечатление обманчиво: кажется, вот-вот, еще два-три удара веслом, – и путь кончен… А между тем писатель еще долго плыл по темной, как чернила, реке. Долго еще ущелья и скалы выплывали, надвигались, уплывали в бесконечную даль, а огонек все стоял впереди, переливаясь и маня, – все так же близко и все так же далеко. Писателю часто вспоминается и эта темная река, и этот живой огонек. Много огней, говорит он, и раньше и после манили не одного меня своей близостью. Но жизнь течет все в тех же угрюмых берегах, а огни еще далеко. И опять приходится налегать на весла… Но все-таки… все-таки впереди – огни!

Когда теперь, много лет спустя, я оглядываюсь на описываемый период моей жизни, мне становится ясно то, чего я тогда не мог как следует осознать, а именно, что лето, проведенное на арестантской барже, явилось важным водоразделом в моем развитии: до него было детство, после него началось отрочество, постепенно перешедшее в юность.

До этого лета я был просто ребенком, у которого не было никаких «проблем» и который жадно, легко и радостно впитывал в себя многообразные впечатления бытия, – именно впитывал, как песок впитывает воду. После этого лета моя духовная жизнь сильно осложнилась. Конечно, процесс стихийно-автоматического восприятия впечатлений остался, но наряду с ним – и чем дальше, тем сильнее – родилось какое-то внутреннее беспокойство. Начались поиски чего-то большого, высшего, стоящего над пестрой сутолокой повседневных событий. Поиски какого-то единого начала, которое вносило бы известные систему и планомерность в беспорядочное нагромождение фактов и явлений, именуемых жизнью. Короче – поиски тех огней жизни, о которых так образно говорит Короленко; огней жизни, которые одни только способны осмыслить существование человека и поставить перед ним серьезные цели. На первых порах эти поиски были слабы, смутны, неопределенны. В них было много колебаний и противоречий. Мало-помалу, однако, они делались глубже, сознательнее, зрелее и в конечном счете привели меня к тому, чем я стал уже в более поздние годы, превратившись во взрослого человека. Разумеется, в духовных процессах подобного рода трудно фиксировать совершенно точные даты перехода одной стадии развития в другую: это обычно совершается постепенно и незаметно. Однако если все-таки делать попытку провести грань, отделяющую в моей жизни детство от отрочества и юности, то соответственную линию надо проводить через лето 1896 г.

Первый этап в моих поисках огней жизни стоял под знаком «ремесла». В моей натуре есть, очевидно, какая-то врожденная склонность к ручному труду. Я уже рассказывал, с каким увлечением в возрасте семи-восьми лет я занимался игрушечным кораблестроением. Позднее я всегда что-нибудь склеивал, пилил, строгал, вырезал. Теперь, после возвращения с арестантской баржи, на меня снизошла какая-то стихийная тяга к изучению ремесла. Конечно, я продолжал ходить в гимназию, учить уроки, решать задачи и делать письменные упражнения. Но все это была скучная рутина повседневной жизни. Я следовал ей чисто механически, без всякого интереса или увлечения. Иное дело было ремесло. Я им горел, я к нему стремился.

В качестве ученика я поступил сначала в небольшую столярную мастерскую, находившуюся неподалеку от нас, и часа на два ходил туда каждый день по окончании гимназических занятий. Дома, в своей комнате, я поставил столярный станок, завел молотки, рубанки, стамески и прочее оборудование и, к немалому огорчению матери, заваливал пол опилками, стружками, обрезками. Понемногу я так «понаторел», что начал делать столики, табуретки, полки, ящики и другие простейшие предметы деревообделочного искусства. Я не успел только овладеть лакировкой.

Это увлечение столярничеством продолжалось несколько месяцев. Потом оно как-то спало, и я перешел на слесарное дело. Точно таким же порядком я стал ежедневно ходить в слесарную мастерскую и обучаться тайнам обработки металла. В моей комнате дополнительно к столярному появился теперь слесарный станок, а за ним напильники, паяльники, стальные сверла, ножницы для и железа и другие принадлежности заправского слесаря. Конечно, всякого сору и хламу в нашем доме еще больше прибавилось, но зато я научился паять, лудить, нарезывать винты, делать круглые жестяные кастрюльки.

В обеих мастерских – столярной и слесарной – ко мне относились иронически, усмехались, качали головами и говорили:

– Барин чудит.

Но потом это прошло. Ко мне привыкли, я вошел в курс жизни мастеровых, принимал близко к сердцу их интересы и однажды даже, пользуясь содействием отца, заставил одного неаккуратного плательщика срочно покрыть свой долг за сделанную ему в мастерской мебель. Это чрезвычайно подняло мой авторитет, и после того меня стали рассматривать как настоящего друга. Мне же очень нравилось поддерживать контакт с «рабочими людьми», пить с ними чай,обмениваться новостями и подчас перекидываться крепкими шутками. Никакой «политики» в этом контакте еще не было: места наши были дикие, времена глухие, да и «рабочие люди», с которыми мне приходилось иметь дело, по существу, относились к категории кустарей. Тем не менее соприкосновение с миром труда вносило какую-то совершенно новую, свежую струю в мою жизнь, ставило предо мной целый ряд недоуменных вопросов, которые только усиливали мое тогдашнее беспокойство и на которые надлежащий ответ я нашел уже много позднее.

Но и слесарное дело меня недолго удовлетворяло. Мне вообще в тот период как-то не сиделось на месте, и я часто менял свои увлечения и занятия. Я упоминал выше о нашем омском знакомом Симонове, державшем лавочку письменных принадлежностей на Томской улице. В дополнение ко всем своим прочим достоинствам он еще был самоучкой-переплетчиком. Как-то случайно я застал его за этим делом. Оно меня заинтересовало, и Симонов с большой охотой взялся меня обучать всем тонкостям переплетного искусства. Овладел я им быстро и пристрастился к нему больше, чем к моим другим ремесленным увлечениям, – может быть, потому, что дело здесь приходилось иметь с книгами. Теперь в моей комнате в дополнение ко всему прочему прибавились еще переплетные станки, картон, клей, кожа, цветная бумага, тисненый коленкор – все это создавало беспорядок, который приводил в отчаяние мою мать. Постепенно я достиг в переплетном деле довольно высокого совершенства и стал даже подносить в подарок моим друзьям (например, Пичужке) книги в переплетах собственного изделия.

В последующей жизни мне не раз, хотя и с большими интервалами, приходилось возвращаться к переплетному искусству. Последний случай такого рода был зимой 1919/20 г., в Монголии, во время зимовки моей экспедиции по экономическому обследованию этой страны в Хангельцыке, на заимке А. В. Бурдукова. Я нашел там набор переплетных инструментов, и воспоминания детства сразу ожили во мне. В свободное время я сам переплетал, а сверх того, обучал переплетному искусству еще нескольких молодых людей, проживавших в то время на заимке.

Чем объяснялось это мое увлечение ремесленным трудом? Мне кажется, что в основе его лежал полудетский, плохо осознанный протест против окружающей обстановки, протест против того традиционного, твердо установившегося порядка, согласно которому сын врача непременно должен пройти гимназию, окончить университет и стать интеллигентом. Мои родители не только не препятствовали, но даже до известной степени поощряли мою тягу к физическому труду: здесь сказывались их старые народнические симпатии и мысли.

Скоро, однако, простое ремесло перестало меня удовлетворять, и я перешел к электротехнике. Отец выписал мне из Москвы «Практический электрик» – толстую книгу с массой рисунков и чертежей, и я стал на все лады пробовать и экспериментировать.

Опыты мои были разнообразны, насколько это позволяли скромные омские возможности. Конечно, я широко эксплуатировал отца и нередко таскал нужные мне материалы и вещества из его госпитальной лаборатории, но многого все-таки просто нельзя было найти в таком захолустье, каким в то время была «столица Западно-сибирского генерал-губернаторства». Мои письма этого периода к Пичужке пересыпаны настоятельными просьбами «купить у Ферейна» (крупный аптекарский магазин в Москве) и прислать мне то тот, то другой химический или электротехнический препарат, без которого я оказывался не в состоянии вести дальше свою работу. Помню, что труднее всего мне было с каменным углем: в Омске его совершенно не было (здесь доминировало древесное топливо), а по почте из Москвы угля тоже нельзя было получить. Из-за отсутствия угля я должен был отказаться от целого ряда опытов. Впрочем, несмотря на все эти препятствия, в течение нескольких месяцев я сделал большие успехи в области электротехники: провел по дому электрические звонки (что в то время в Омске было большой редкостью), установил в своей комнате крохотную электрическую лампочку, питавшуюся от сделанного мной аккумулятора, и даже занялся гальванопластикой. Когда однажды на глазах нашей кухарки я превратил медный пятак в блестящую никелированную монету, бедная чалдонка была совершенно потрясена и с большой тревогой стала спрашивать:

– А в тюрьму не заберут?.. Сказывают, за фальшивые монеты no головке-то не гладят.

Однако на «ремесле» я слишком долго не задержался. От столярничества и слесарничества через электротехнику я проделал быструю эволюцию к науке вообще и к астрономии в особенности. Именно астрономия явилась наиболее сильным и глубоким увлечением этой полосы моей жизни. Я уже рассказывал, как однажды в Петербурге я заинтересовался книгой Клейна «Астрономические вечера», но только теперь, в Омске, этот интерес постепенно превратился у меня в настоящую страсть. Я собрал у себя сравнительно большую астрономическую библиотеку, в которой можно было найти лучшие русские и переводные работы популярного характера, вроде «Мироздания» Мейера, «Астрономии» Ньюкомба, произведений Фламмариона и др., и, погружаясь в чтение, уносился в бесконечные пространства вселенной. Мне очень нравилось стихотворение Шиллера «Беспредельность»:


 
Над бездной из мрака возникших миров
Несется челнок мой
На крыльях ветров.
Проплывши пучину, якорь закину,
Где жизни дыхание спит,
Где грань мирозданья стоит{3}
Я видел, звезда за звездою встает
Свершать вековечный, размеренный ход…
Вот к цели, играя,
Несутся… Блуждая,
Окрест обращается взор
И видят беззвездный простор…
 
 
И вихря, и света быстрей мой полет…
Отважнее! В область хаоса!.. Вперед!..
Но тучей туманной
По тверди пространной,
Ладье дерзновенной вослед,
Клубятся системы планет.
 
 
И, вижу, пловец мне навстречу спешит:
– О странник, куда ты, откуда? – кричит.
– Проплывши пучину,
Свой якорь закину,
Где жизни дыхание спит,
Где грань мирозданья стоит.
 
 
– Вотще! Беспредельны пути пред тобой!
– Межи не оставил и я за собой.
Напрасны усилья!
Орлиные крылья,
Пытливая мысль, опускай
И якорь смиренно бросай!..
 

Я выучил это стихотворение наизусть и даже до сих пор его помню. Оно так хорошо передавало мои тогдашние настроения. Правда, конец стихотворения как-то разочаровывал: опускать крылья и бросать якорь моей мысли совсем не хотелось. Но безграничность вселенной была запечатлена в такой мощной, такой потрясающей форме!

Впрочем, дело не ограничивалось одними лишь размышлениями о величии мироздания. Я не только читал книги по астрономии, но решил сам стать астрономом. С этой целью я заставил себя полюбить математику, хотя с детства никогда не питал к ней дружеских чувств, и стал ею специально заниматься. Выписал себе «Путеводитель по небу» и каждый вечер тщательно изучал небесный свод по приложенным к нему картам. Я вычислял путь Земли вокруг Солнца и составлял таблицы времени, необходимого для прохождения луча света от Солнца до каждой из планет солнечной системы, написал краткое «Руководство к изучению планет», в котором подробно охарактеризовал каждую планету и каждого из известных тогда спутников планет. Я, наконец, и сам перешел к наблюдениям за небесными светилами. С большим трудом и разными ухищрениями раздобыл себе маленький рефрактор, или, точнее, большую подзорную трубу с объективом в полтора дюйма, дававшую увеличение раз в двадцать пять. К трубе пристроил самодельный штатив и после того почувствовал себя почти «астрономом-любителем». Вечерами я вытаскивал свой инструменты на чердак нашего дома и до глубокой ночи путешествовал, или, вернее, ползал, с ними по мерцающим просторам звездного неба. Летом, когда мы переезжали за город, обстановка для наблюдений становилась еще более благоприятной. Труба устанавливалась где-нибудь в саду или на полянке, и я имел возможность вращать ее во всех направлениях и устанавливать под любым склонением. Всякая неудача в наблюдениях – облачное небо, сильное дрожание атмосферы и т. п. – приводила меня в уныние и раздражала. Наоборот, всякая удача вызывала прилив радости и удовлетворения. Так, в одном из моих детских дневников читаю под датой 14 июля 1899 г.:

«Сегодня я очень хорошо настроен: наблюдал Луну и рассмотрел много подробностей, которых раньше не видел. Мне кажется, что кратер Феофил глубже кратеров Кирилла и Катерины, но Катерина глубже Кирилла. Буду продолжать наблюдения».

Подобные записи встречаются в моих дневниках того времени довольно часто. Пичужка, которая всегда любила поддразнивать меня, в этот период часто, смеясь, говорила:

– Ты так погрузился в астрономию и электротехнику, что можешь прожить сто дней без пищи и питья.

Скоро, однако, меня перестал удовлетворять мой доморощенный рефрактор, и я стал мечтать о покупке настоящего, хорошего инструмента – небольшого рефрактора в три-четыре дюйма, который обеспечивал бы возможность уже более серьезных наблюдений и вместе с тем давал бы мне право присвоить себе звание «астронома-любителя» – титул, являвшийся в то время предметом моих самых горячих мечтаний. По рекомендации переводчика «Астрономических вечеров» С. Сазонова, я вступил в переписку с Л. Г. Малисом, астрономом университетской обсерватории в Петербурге, и просил его покровительства и совета в этом столь волнующем меня предприятии. Малис оказался очень внимательным человеком и слал мне в омскую глушь длинные письма, которые приводили меня в восторг. Еще бы! В этих письмах он величал меня, 14-летнего мальчишку: «Многоуважаемый Иван Михайлович» (совсем как «большого»!), а сверх того, сообщал мне много интересных сведений по занимавшему меня вопросу. Трубу Малис Советовал выписать из Мюнхена, от фирмы «Рейнфельдер и Гершель», а штатив с часовым механизмом получить из Лондона, от фирмы «Хорн и Торнуайт». «Тогда, – заканчивал Малис свое письмо, – при мюнхенской трубе и таком штативе у вас будет образцовый инструмент (и всего за 280 руб. приблизительно), который возведет вас в ранг астронома-наблюдателя».

Я был в восторге. Иметь прекрасный инструмент, стать астрономом-наблюдателем, – да разве могло быть что-либо более чудесное и привлекательное? Мечты о мюнхенской трубе заполнили мое воображение. Я уже мысленно видел ее, устанавливал ее на штативе, заводил ее часовой механизм, производил с ней замечательные наблюдения и, конечно, делал какие-то необыкновенные открытия… Я не только мечтал. Я вступил уже по этому поводу в «дипломатические переговоры» с моими родителями. И переговоры были далеко не безуспешны…

И все-таки мюнхенской трубы я так-таки и не получил! Почему?

Известную роль тут, разумеется, сыграли соображения материального порядка: 280 руб. для моих родителей представляли крупную сумму, которую найти им было нелегко. Однако я уверен, что, в конце концов, они нашли бы ее, ибо отец очень поощрял мои научные склонности, да и мать относилась к ним довольно сочувственно. Главное было не в деньгах. Главное было в моих собственных настроениях.

Жизненный путь каждого человека определяется двумя основными моментами: врожденными качествами его натуры и той обстановкой, в которой он складывается и живет. Мои врожденные качества, поскольку, по крайней мере, я могу судить о них, как будто бы предопределяли мне деятельность ученого. Возможно, ученого и популяризатора науки, ибо я с детства обладал умением ясно излагать различные сложные вопросы. И, доведись мне жить в какую-либо спокойную, «органическую» эпоху, весьма вероятно, что вся моя работа прошла бы между кабинетом ученого и университетской аудиторией. Весьма вероятно также, что я смог бы тогда осуществить мечту моего детства и сделаться настоящим, профессиональным астрономом. Однако обстоятельства сложились так, что моя жизнь пришлась на исключительно бурную, «динамическую» эпоху, на эпоху величайшего исторического перелома, на эпоху заката капитализма и восхода социализма. И это сыграло решающую роль в определении моего жизненного пути: накаленная атмосфера революционной эпохи легко превращает потенциальных ученых в воинствующих носителей новой общественной идеи. Именно так случилось и со мной.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю