Текст книги "Воспоминания советского посла. Книга 1"
Автор книги: Иван Майский
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 41 страниц)
В то сарапульское лето главной моей болью был вопрос: есть у меня талант поэта или нет?
Писать, творить уже стало для меня потребностью. Стихи сами собой складывались в голове, руки невольно тянулись к перу и бумаге. И выходило как будто бы довольно складно. Но значит ли это, что у меня есть настоящий, большой поэтический талант? В 16 лет все пишут стихи, однако Пушкины и Некрасовы рождаются раз в столетие. Что ж я такое: один из обыкновенных гимназических стихоплетов или же человек, отмеченный «искрой божьей»?
Настроения мои часто и резко колебались то в одну, то в другую сторону. Иногда мне казалось, что в душе у меня горит яркий огонь таланта и что мне суждено стать крупным поэтом. Тогда я воображал себя вторым Некрасовым (я признавал только «гражданскую поэзию») и в ярких красках рисовал, как я отдаю все свое дарование на службу делу народа и как мой гневный стих ударяет по сердцам людей «с неведомою силой». В такие минуты я чувствовал себя счастливым, могучим и непобедимым. Иногда же, наоборот, мне казалось, что я совершенная бездарность, что стихи мои никуда не годятся и что все мои творческие попытки являются лишь «пленной мысли раздраженьем». Тогда на меня находили уныние, депрессия, неверие в свои силы. В такие минуты я ходил мрачный, нелюдимый и любил декламировать знаменитой гейневское «Warum?»:
И, дочитавши до конца это изумительное стихотворение, я в состоянии глубокого пессимизма задавался вопросом:
– Разве жизнь, природа, человечество, идеи, мысли, чувства, радости, печали, стремления – разве все это не есть одно сплошное, роковое «Warum?»
Я тщательно скрывал от всех минуты моих упадочных настроений, но пред Пичужкой моя душа открывалась. Я искал у нее утешения и одобрения. И она мне это давала. С каким-то чисто женским умением она успокаивала меня и возвращала мне веру в самого себя. Особенно врезался мне в память один случай.
Как-то тихой лунной ночью мы с Пичужкой возвращались на пароходе в Сарапул из Чистополя, куда мы ездили проводить знакомого приятеля. Спать нам не хотелось, и мы долго сидели на палубе, наслаждаясь открывавшейся перед нами картиной. Могучая темноводная Кама тихо сияла под серебром лунного света. Высокие берега, густо поросшие хвойными лесами, угрюмо свешивались над ее шумными струями. Равномерные удары пароходных колес гулко отражались по крутоярам, переливались протяжным эхом и где-то замирали вдали.
Потом мы заговорили. Я вновь коснулся своего больного вопроса. Я долго доказывал Пичужке, как важно было бы, чтобы я имел поэтический талант: я горы сдвинул бы с места, я поразил бы в самое сердце «ликующих и праздноболтающих», я вдохновил бы своей песней народ на борьбу. Я закончил свои мечты горестным восклицанием:
– Если я не стану большим поэтом, то не стоит жить!
Пичужка дружески положила руку на мое плечо и каким-то особенно проникновенным{6} голосом сказала:
– Жить стоит, если ты даже и не станешь большим поэтом.
Пичужка была права. С тех пор прошло много, очень много лет. Я не стал ни большим, ни даже маленьким поэтом. И тем не менее, оглядываясь на весь пройденный мной путь, я с глубоким убеждением могу воскликнуть:
– Да здравствует жизнь!
Осенью 1900 г. я стал брать частные уроки немецкого языка. Мать считала, что каждый интеллигентный человек должен хорошо знать по крайней мере один иностранный язык, но предоставила мне самому выбор языка. Я остановился на немецком, – и виной тому был Гейне. Еще в шестом классе я начал почитывать его произведения, и они сразу произвели на меня сильнейшее впечатление. Эта любовь к великому немецкому поэту в дальнейшем все больше росла параллельно с моими увлечениями другими авторами, в частности Байроном, и к восьмому классу превратилась в настоящую страсть, которая постепенно отодвинула назад всех моих прежних литературных «богов». Пичужка прислала мне портрет Гейне – я повесил его над своим столом и поминутно им любовался. «Я не видел лица лучше, чем у Гейне, – писал я в то время Пичужке. – С каждым днем я открываю в Гейне все новые и новые достоинства и убеждаюсь, что этот вечно насмешливый, вечно скептический Аристофан девятнадцатого века – один из величайших гениев и знатоков человеческой души вообще, а души людей нашего века в особенности. Гейне – это человечество. Он олицетворяет его в своем лице с таким совершенством, как никто. В нем нашли свое отражение все хорошие и дурные стороны человечества, вся широкая и пестрая панорама житейского рынка, вся его боль и скорбь, вся его злость и негодование. За это-то я так люблю Гейне! Короче, я останусь ему неизменно верен».
Последнее замечание было пророческим. Из всех моих литературных увлечений юности самым длительным и прочным оказалось увлечение Гейне. Я сохранил его на всю жизнь, и даже сейчас, в минуту раздумья или отдыха, я люблю перелистать томик стихов этого ни с кем не сравнимого и ни на кого не похожего поэта. В те годы мне больше всего хотелось читать Гейне в подлиннике. И потому я решил изучать немецкий язык.
Моим учителем был органист лютеранской кирхи в Омске по фамилии Браун. Хотя в нашем городе он сходил за «немца», на самом деле Браун был латыш из Риги, кончивший там немецкую гимназию. Сколько ему было лет, сказать не могу: Браун всегда обходил этот вопрос, как и вообще все вопросы, относящиеся к его прошлому. Только позднее я понял, почему. На вид моему учителю можно было дать лет пятьдесят, и весь он со своим полуседым низким «ежиком» на голове, всегда ярко отливавшим помадой, глубокой сетью морщин на бледноватом лице, казался каким-то полузасохшим сморщенным лимоном. Лишь глаза, черные, острые, чуть-чуть испуганные, как-то не гармонировали с общим обликом Брауна: точно они были взяты от другого человека и невпопад приставлены к этому лицу. Одевался Браун скромно, но чистенько и аккуратно, и, ходя по улице, любил курить трубку.
Вначале наши занятия шли очень официально. Один урок мы посвящали чтению «Путевых картин» Гейне, другой – разговору, причем беседовали мы на самые «беспартийные» темы: о погоде, о достопримечательностях Омска, об отметках за четверть и тому подобных мало интересных вещах. Понемногу, однако, лед стал таять, и наши отношения начали принимать более человеческий характер. Большую роль в сближении с учителем сыграла моя любовь к органу. Этот инструмент всегда возбуждал во мне самое искреннее восхищение. До сих пор я считаю, что орган – самый могучий, самый вдохновенный музыкальный инструмент, из всех, созданных человечеством. Больше, чем какой-либо иной, он способен покорять и завоевывать душу. Браун стал водить меня в кирку в часы, свободные от богослужений, и разыгрывать предо мной изумительные органные концерты. Музыкант он был хороший и дело свое любил страстно. Бах, Моцарт, Гайдн, Бетховен и многие другие композиторы прошли здесь предо мной в своих величайших произведениях, и здесь именно я впервые понял и почувствовал все несравненное величие Бетховена, который остался на всю дальнейшую жизнь моим музыкальным «богом».
Орган проложил дорогу к моему сближению с учителем. Он жил при кирке в маленькой квартирке из двух крохотных комнаток с кухней и часто после «концерта» приглашал меня к себе выпить стакан чаю. Жил он один, старым холостяком, помещение свое содержал в идеальной чистоте и сам вел все свое несложное хозяйство. Мало-помалу я так освоился в квартирке Брауна, что стал чувствовать себя здесь, как дома, и позволял себе иногда рыться на его книжных полках и в разных укромных уголочках. Как-то раз мы зашли к учителю после великолепного концерта Баха – оба в очень приподнятом, почти радостном настроении. Были ранние зимние сумерки, и учитель сразу пошел на кухню ставить чай. Я же подошел к небольшой этажерке и, порывшись немножко в каких-то старых иллюстрированных журналах, вытащил сильно полинявший от времени альбом фотографических карточек. Машинально я стал его перелистывать. Лица мне были совершенно незнакомые, но по костюмам и прическам женщин видно было, что все портреты относились к эпохе 70-80-х годов прошлого века. Одна фотография привлекла мое особенное внимание: она изображала молодую девушку с длинной толстой косой, сильно напоминавшую по типу гетевскую Гретхен. Лицо нельзя было назвать красивым, но в нем было много какого-то нежного очарования. – Кто это? – спросил я учителя, когда он поставил на стол чай и печенье.
Я никогда не забуду эффекта, произведенного дюйм невинным вопросом. Браун внезапно изменился в лице, потемнел, еще больше сморщился. Из груди его вырвался какой-то странный звук, похожий не то на икоту, не то на сдержанное рыдание. Учитель круто отошел от стола и неподвижно остановился у замерзшего окна, уткнувшись в него лицом. Я не мог понять, в чем дело, но сразу почувствовал, что своим вопросом я затронул какую-то скрытую, незажившую рану. Я был смущен, но не знал, как выйти из положения. Прошло несколько минут неловкого молчания. Наконец, Браун овладел собой, вернулся к столу и налил мне и себе по стакану чаю. Однако все его недавнее оживленно, вызванное Бахом, исчезло без следа. Он был теперь мрачен, угрюм и показался мне гораздо более сутулым, чем обычно. Не говоря ни слова, мы в тяжелом напряжении выпили чай, и я поднялся, чтобы поскорее уйти. Я хотел, однако, как-нибудь загладить свою бестактность и на прощанье сказал:
– Извините меня, пожалуйста, за необдуманный вопрос… Я не знал… Я не думал причинить вам неприятность.
Какая-то тень прошла по лицу учителя, и он вяло ответил:
– Нет, нет, что же?.. Я понимаю… Не беспокойтесь… Все проходит…
Я надел на себя шинель и собрался уходить. Но, когда я уже брался за ручку двери, учитель вдруг судорожно сорвался с своего места, подбежал ко мне и, схватив за руку, молящим голосом заговорил:
– Не уходите, ради бога! Посидите со мной!.. Я боюсь, я боюсь! Она опять придет! Она опять будет мучить меня!..
– Кто она? – с недоумением спросил я.
– Вы знаете, кто эта женщина, о которой вы спрашивали? – глухо пробормотал учитель.
– Нет, не знаю. Кто она? – откликнулся я.
Браун передохнул, точно ему трудно было выговорить слово, которое он собирался сказать, и затем почти прошептал:
– Это моя жена…
Вдруг голос учителя сразу перешел на крик:
– Нет, я сказал неправду! Это не моя жена!.. Это моя невеста!..
Я почувствовал, что предо мной какая-то тяжелая тайна, какая-то старая, еще не изжитая драма, и мне стало жалко этого глубоко раненного человека. Я разделся и вернулся в комнату. В быстро надвигающихся сумерках очертания вещей и предметов стали как-то смягчаться и туманиться. Я сел на кресло в двух шагах от Брауна, но в полумраке мне плохо было видно выражение его лица. Он тяжело дышал и никак не мог успокоиться.
– Вы извините меня, что я вас задерживаю, – виноватым голосом проговорил органист, – это скоро пройдет… это скоро пройдет!
Я стал его успокаивать как мог. Я не просил Брауна рассказать мне, что его так волнует, – мне казалось это бестактным и жестоким. Но он сам, видимо, искал случая облегчить свою душу, – должно быть, он долго, очень долго молчал, – и скоро из его уст полились слова… Сначала трудно, коряво, с запинками и заминками, как телега по дороге с ухабами, а потом все легче, все быстрее, все неудержимее. Хорошо, что были сумерки. В сумерки, когда не видно выражения лица собеседника, легче всего говорить на интимные, волнующие темы. В тот вечер я услыхал жуткую историю, которая могла бы показаться страницей из мрачного средневекового романа, если бы она – увы! – не являлась живой реальностью в обстановке царской России.
Мой учитель был сыном мелкого лавочника из окрестностей Риги. Отец его почитал образование, тянулся изо всех сил и дал мальчику возможность окончить немецкую гимназию в Риге. Ставши на ноги, Браун пошел учительствовать. Он получил должность в школе, расположенной в одном из крупных латышских сел, а сверх того, выполнял обязанности органиста в местной церкви. Дела у него сразу пошли успешно. Он был молод, полон надежд и энергии, будущее рисовалось ему в радужных красках. Работы было много, но он ее любил и справлялся с ней хорошо. Население относилось к учителю с симпатией, а скоро в дополнение ко всему этому пришла любовь. На одной вечеринке Браун познакомился с дочкой местного начальника почты, той самой девушкой, портрет которой я видел в альбоме, почувствовал, что сердце его забилось сильнее, и быстро убедился, что другое сердце отвечает взаимностью. Роман продолжался несколько месяцев. Взаимная страсть разгоралась все сильнее. Наконец, назначена была свадьба – через несколько дней после большой осенней ярмарки, устраивавшейся как раз в том селе, где работал Браун. Молодой жених находился в состоянии восторженного опьянения, приготовлял свое жилище к приему дорогой гостьи и с нетерпением ожидал дня, когда это счастливое событие должно было совершиться.
Наступила ярмарка. Со всей округи собралась масса народу. Приехал на ярмарку также сын важного немецкого барона, имевшего замок поблизости от села. Ходили слухи, что предки барона разбойничали на большой дороге и что его родной дед был пиратом на Индийском океане, но попал в руки англичан и погиб на виселице. Нынешний барон, однако, был большой человек при царском дворе и занимал разные высокие должности. Жил он большей частью в Петербурге, а находившийся на месте управляющий драл три шкуры с окрестных крестьян и грозил каждому недовольному. В этот год сын барона – молодой гвардейский офицер – проводил лето в замке, пьянствуя и безобразничая с привезенной им из столицы компанией. На ярмарке вся эта компания держалась шумно и вызывающе, переворачивая телеги, сбивая с ног прохожих, нахально приставая к женщинам. На беду, невеста Брауна попалась на глаза баронскому сыну. Хорошенькая девушка понравилась гвардейцу, и он бесцеремонно, на глазах всего народа, облапил ее и стал целовать. Видевший это Браун не мог удержаться бросился на офицера и оттолкнул его от невесты. Баронский сын пришел в ярость и, наверное, тут же избил бы Брауна нагайкой, если бы не вмешательство окружающей толпы. Знатный хулиган отступил пред разъяренными лицами и возмущенными криками., но, уезжая, крепко выругался и погрозил Брауну кулаком:
– Я тебе это припомню!
И действительно, припомнил.
В назначенный день сыграли свадьбу. Было много гостей, много вина, много добрых пожеланий. Когда все разошлись и разъехались, молодые остались одни и, полные счастья и любви, стали готовиться ко сну. Было уже за полночь. Вдруг у входа в учительский дом, помещавшийся на окраине села, раздался шум колес и вслед за тем послышался громкий стук в дверь. Думая, что это вернулся кто-то из недавних гостей, Браун открыл дверь и сразу же был сбит с ног сильным ударом кулака в голову. Четверо здоровых парней из дворни барона ворвались в дом, схватили жену Брауна, заткнули ей рот, накинули на голову мешок и бросили в стоявшую у подъезда повозку. Браун пытался вырвать жену из рук насильников, но был отброшен, смят и осыпан ударами. Вслед за тем повозка с женой и ее похитителями скрылась в темноте ночи. Не помня себя, не понимая толком, что он делает, Браун бросился вслед за повозкой по дороге к замку. Он бежал и кричал, призывая жену, проклиная насильников, грозя всякими карами баронскому сыну. Когда Браун оказался, наконец, перед замком, ворота его были наглухо закрыты. В окнах не видно было ни одного огня. Он стал барабанить в ворота замка, стучал, кричал, требовал, чтобы его впустили и отдали ему его жену. На все вопли Брауна мрачный замок отвечал лишь мертвым молчанием. Наконец, ключ заскрипел в воротах замка. В душе Брауна вспыхнула невероятная надежда: может быть, это она, это его жена? Может быть, баронский сын все-таки опомнился?.. Может быть, уступая мольбам девушки, он, в конце концов, решил отпустить ее?.. Но нет, три огромных волкодава выскочили из ворот и бросились на Брауна. Он едва успел отскочить и, схватив тяжелый сук, стал отбиваться от наседавших на него собак. Ворота вновь захлопнулись, и Брауну стало ясно, что оттуда, из замка, пощады ждать нельзя. Преследуемый волкодавами, гонимый собственным отчаянием, Браун в темноте ночи побежал назад, в село. Он поднял с постели ничего не подозревавшего отца девушки и рассказал ему о происшедшем. Начальник почты отправил душераздирающую телеграмму в Ригу по начальству, прося помощи и защиты. Но было четыре часа утра, все власти в Риге спали, а дежурный телеграфист не решился в такую рань беспокоить высокое начальство. Он просто ответил:
– Мало ли что бывает! Разберемся завтра.
Тем временем весть о похищении жены Брауна стала распространяться по селу. Несмотря на ранний час, к дому начальника почты стал собираться народ. Все возмущались, кричали, ругали баронского сына, но никто не решался сделать что-либо. Напрасно Браун умолял собравшихся вместе с ним идти к замку и требовать немедленного освобождения его жены, – крестьяне переминались с ноги на ногу, чесали затылки и не двигались. А один, более откровенный, сказал:
– Н-да, поди-ка, попробуй!.. Тоже тебе шею наломают… Барон-то при государе состоит.
Часы проходили. Наступил день. Начальник почты вновь послал в Ригу отчаянную телеграмму. В ответ ему сообщили, что обе телеграммы переданы по начальству, но от начальства не было ни слуху, ни духу. Брауну казалось, что он сходит с ума.
Между том по селу пошли неизвестно откуда взявшиеся темные слухи, что нынче ночью в замке произошло что-то страшное. Слухи эти росли, усиливались, пока, наконец, не пришли из замка люди и шепотом, по секрету, не рассказали, что случилось: похищенная жена Брауна была передана в руки баронского сына и его компании. Все они были вдребезги пьяны и едва ли даже ясно сознавали, что делали. Несчастная девушка была изнасилована всеми по очереди. Совершенно обезумевшая, рано утром она выбросилась из окошка замка и разбилась насмерть…
Трудно описать состояние Брауна после этой истории. Рассудок его помутился. Он пытался поджечь замок, но это ему не удалось. Он хотел повеситься, но его от этого спасли. On заболел тяжелой нервной горячкой и много месяцев пролежал в больнице. Он вышел оттуда разбитым человеком: весь как-то сломался, постарел, потерял почву под ногами. Он не мог больше оставаться в родных местах, где все ему напоминало о только что пережитой трагедии, и стал бродить по России. Был в Одессе, на Кавказе, на Волге. В конце концов, восемь лет назад судьба закинула его в Омск.
Браун навсегда остался холостяком: самая мысль о женитьбе теперь стала для него предметом ужаса…
– А что же сталось с баронским сыном? – спросил я, когда Браун кончил свой рассказ. – Был ли он наказан?
– Наказан? – с горечью повторил мой вопрос Браун. – Разве таких людей наказывают?.. Ведь его папаша был близок к царю… Ну, на другой день после всего происшедшего приехали власти в замок, их там хорошо угостили, напоили, а дотом они составили протокол: смерть, мол, произошла оттого, что девица была сильно выпивши и в состоянии опьянения, случайно оступившись, выпала в окно. Вон оно как вышло! Она же, мол, сама и виновата. Тем дело и кончилось. Н-да, недаром говорится: с сильным не борись, с богатым не судись.
Браун задумался. Я тоже молчал, потрясенный рассказом, который только что услышал. Наступил вечер, и в комнате было совсем темно, но лампы зажигать не хотелось.
Браун, наконец, очнулся и проговорил:
– Спасибо, что вы остались. Я выговорился, и мне стало легче. Обычно я не думаю об этой давней истории. Временами мне даже кажется, что я ее забыл. Но потом вдруг что-нибудь напомнит мне о ней. Будто ножом по сердцу полоснет… И тогда ко мне приходит она… Я вижу ее такой, какой она была в момент ее похищения: руки связаны, лицо белое, без кровинки, а глаза смотрят на меня укоризненно, будто спрашивают: почему же ты меня не спасешь?.. О! В такие минуты я готов повеситься…
Браун застонал и хрустнул пальцами. Я схватил его за руку и стал успокаивать. Постепенно он оправился и как будто бы пришел в себя. Потом уже совсем другим, обыкновенным, повседневным голосом сказал:
– Совсем стемнело. Надо лампу зажечь. И вам пора идти домой, а то ваша мамаша будет беспокоиться.