355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Майский » Перед бурей » Текст книги (страница 10)
Перед бурей
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 02:04

Текст книги "Перед бурей"


Автор книги: Иван Майский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 17 страниц)

привлечь на свою сторону рабочих для борьбы с буржуаз

ной оппозицией. Используя красоту Сильвии, через тетуш

ку Сарру, состоявшую при дворе, Лео проникает к королю

и развивает пред ним свои идеи. Король играет с Лео, дает

ему денег для выкупа тухгеймских фабрик у Зонненштейна,

дарит ему роскошную виллу, но отказывается назначить

новое правительство, готовое проводить социальные рефор

мы. Лео создает на тухгеймских фабриках ассоциацию ра

бочих, дело не клеится, ассоциация не в состоянии конку

рировать с капиталистическими предприятиями и стоит на

кануне краха. Лео пытается спасти ассоциацию, заложив

подаренную ему королем виллу ростовщику. Жертвуя лю

бовью Сильвии, он хочет жениться на дочери одного ге

нерала, для того чтобы укрепить свои связи с придворной

средой и усилить свое влияние на короля. Но все вокруг

начинает рушиться. Ассоциация рабочих окончательно вы

летает в трубу, ее члены в отчаянии сжигают фабрику, ко

роль умирает, Сильвия топится, а упавший духом, разоча

рованный Лео кончает жизнь на услужливо подстроенной

автором дуэли.

Не подлежит сомнению, что роман Шпильгагена, кото

рый сам был прусским прогрессистом, является либерально-

обывательской карикатурой на Лассаля. Он был опублико

ван в Германии вскоре после смерти последнего, в конце

60-х годов прошлого века. И когда лет десять спустя

после Кирилловки, уже будучи сознательным марксистом,

я перечитал «Один в поле не воин» еще раз, он поразил

меня глубоко проникающим его духом мещанства. Мне

было скучно и нудно пробегать длиннейшие рассуждения

138

его героев и патетические списания их, не понятных мне,

страданий.

Но тогда, в то памятное лето в Кирилловне, все было

совсем иначе. Пичужка не зря сказала, что у нее «голова

идет кругом». Наплыв новых образов, мыслей, впечатлений,

вызванный романом Шпильгагена, был так велик, что мы

несколько дней не могли притти в себя. Точно пред наши

ми глазами поднялась какая-то завеса и пред нашим взо

ром открылись какие-то дальние, широкие горизонты—еще

не ясные, туманные, но бесконечно заманчивые и интерес

ные. Впервые я читал картины революции, впервые я видел

механизм западноевропейской политики (хотя бы и в пло

хоньком прусском издании), впервые я узнавал о наличии

партий, парламента, министерств, впервые я слышал о ра

бочем вопросе и рабочих ассоциациях. Отрицательные чер

ты романа—его прогрессистский дух, его полное извраще

ние учения Лассаля – мне тогда не были заметны. Зато

широкое полотно европейской жизни – такой свежей, сво

бодной, сознательной по сравнению с условиями царской

России—очаровывало меня, будило в моем сознании новые

мысли, новые чувства. Лео сделался моим героем. Я стал

говорить его словами и афоризмами. Я избрал его имя

своим литературным псевдонимом. Я часто начинал теперь

свои письма к Пичужке словами: «Моя дорогая Сильвия»

и заканчивал их подписью: «Твой Лео». Я старался подра

жать своему идеалу в поведении, внешности, манерах.

Прочитав «Войну и мир», я сообщал Пичужке, что роман

произвел на меня очень сильное впечатление и что я, по

жалуй, готов признать за Л. Толстым талант, несколько,

напоминающий (но не достигающий) Шпильгагена! Это не

померное увлечение ныне совершенно забытым немец

ким писателем продолжалось у меня года два, и только

в последнем классе гимназии оно было вытеснено уже

более зрелыми и сознательными политическими настрое

ниями.

Как бы то ни было, но роман Шпильгагена явился одной

из важнейших вех в истории моего раннего духовного раз

вития. До того в поисках огней жизни я шел по путям

науки. Теперь начался постепенный поворот на путь обще

ственности. Этот поворот совершился не сразу и прошел

через ряд этапов, но в конечном счете он привел меня на

ту дорогу, которая стала столбовой дорогой моей жизни.

139

13. ГИМНАЗИЯ

По возвращении в Омск я стал по-новому присматри

ваться к окружающей обстановке. Не то, чтобы во мне

произошел какой-либо внезапный, крутой сдвиг, – нет,

этого не было. Основные линии моего духовного развития

оставались те же, что и раньше, однако лето в Кирилловне

и особенно роман Шпильгагена не прошли для меня бес

следно. Я сделал несколько шагов вперед по пути, кото

рым шел, и теперь многие вещи стали мне представляться

в ином свете, чем до того. Главная перемена состояла в том,

что во мне проснулось чувство к р и т и к и существующего

порядка. А отсюда, уже в дальнейшем, пришли протест

против этого порядка и участие в революционной борьбе за

его разрушение.

Впрочем, осенью 1898 года первое проявление моих но

вых настроений носило несколько пестрый и хаотический

характер. Я всегда много читал, но теперь я стал погло

щать книги и журналы целыми грудами. Никто не руково

дил моим чтением, и я спешно, упорно, в состоянии какого-

то перманентного умственного возбуждения, всасывал в

себя самые разнообразные мысли, чувства, образы, сведе

ния, факты из всех областей человеческого бытия. Проис

хождение вселенной, проблемы нравственности, вопросы

социальной борьбы, планетная система, молекулярное

строение тел, философия Сократа, искания Фауста, откры

тия Пастера, религия Магомета, симфонии Бетховена – все

это и многое другое совершало бешеный хоровод в моей

голове. У меня все время было такое ощущение, точно

меня привели к богатому столу, который ломится иод

тяжестью самых великолепных и изысканных яств, и

сказали: «Ну, насыщайся!» Я страшно голоден и с жадно

стью набрасываюсь на кушанья. Ем все, что попадается

под руку, без ножа и вилки, в диком беспорядке, поболь

ше напихивая в рот, с одной мыслью в голове:

«Лишь бы поскорее насытиться, а там все как-нибудь пере

варится».

Мало-помалу, однако, из этого хаоса стали вырисовы

ваться очертания какого-то смутного, постепенно склады

вающегося порядка. Мое чтение все больше стало концен

трироваться на таких именах, как Писарев, Добролюбов.

Некрасов, Щедрин, Герцен, Гейне, Шиллер, Байрон. А мои

мысли стали все больше кристаллизоваться на выводе, что

140

самым большим грехом человека является у м с т в е н н а я

т р у с о с т ь, что величайшей добродетелью является у м-

с т в е н н а я с м е л о с т ь и что лучшее средство для

борьбы с умственной трусостью есть о р у ж и е к р и т и к и ,

которое я тогда почему-то именовал «скептицизмом».

Но на что я мог в первую очередь направить острие

своей критики? Очевидно, на то, что в ту пору больше все

го составляло окружающий меня мир, чем я больше всего

болел, что доставляло мне больше всего неприятностей и

огорчений, – короче говоря, на г и м н а з и ю . Одно слу

чайное обстоятельство в сильной степени способствовало

такому выбору. Я прочитал у Писарева, которым в то вре

мя очень увлекался, блестящую критику постановки выс

шего образования в России 60-х годов прошлого века в

статье, озаглавленной «Наша университетская наука». Эта

статья произвела на меня огромное впечатление. И сразу

же в моей голове встал вопрос:

– Ну, а как обстоит дело с нашей гимназической

наукой?

Итак, мишень была найдена. Материала же для стрель

бы по мишени было сколько угодно.

Гимназия! Когда я сейчас произношу это слове, в моей

памяти невольно встает целая галлерея давно забытых

картин и образов...

Желтое двухэтажное каменное здание, с большой ико

ной над входной дверью. Длинные полутемные коридоры, в

которых даже в самый жаркий летний день почему-то хо

лодно. Выкрашенные в серую краску классы с рядами жел

то-грязных, изрезанных ножами, забрызганных чернильными

пятнами парт. В каждом классе такая же, пострадавшая

от времени и «бурь» кафедра, а по обе стороны ее – черные

доски с губками и мелками. Большой актовый зал в конце

нижнего коридора, где нас, гимназистов, изредка собирают

по торжественным дням и где в промежутки между ними

мы занимаемся гимнастикой. Широкий двор с несколькими

тощими деревьями, где с шумом и гамом в теплые дни мы

проводим большую перемену. Здесь можно побегать, по

кричать, поиграть в пятнашки, покрутиться на гигантских

шагах или подняться на руках по лестнице или канату.

В конце двора низкий, точно приплюснутый деревянный

дом – квартира директора. Это особый мир, отделенный

141

Омская гимназия тех времен.

от гимназии невысоким почерневшим забором, откуда ча

сто доносятся вкусные запахи и аппетитный стук ножей по

тарелкам. Там иногда смутно мелькают женские силуэты,

возбуждающие любопытство гимназистов. Но туда нам до

ступа нет. Оттуда нами только правят...

Хмуро, неуютно, холодно, неприветливо в этом двух

этажном желтом здании. Оно не привлекает, а отталки

вает. Каждый лишний час, проведенный здесь, кажется

потерянным.

Но дело не только в здании.

Вот наш «гимназический Олимп», как иронически зовут

гимназисты учительский персонал. Какие люди! Какие

типы!

Директор гимназии – «русский чех» Мудрох. Не знаю,

какой ветер занес его из родной Чехии в Россию, но знаю,

что он прочно окопался и пустил крепкие корни в бюро

кратической машине своего нового отечества. Высокий,

толстый, с гладко причесанными на пробор седыми волоса

ми, он редко показывается гимназистам. Он вообще не

любит двигаться, а сверх того, считает, что того требуют

142

интересы субординации и дисциплины. «Народ» не должен

слишком часто и близко видеть своего «властителя»—нет,

не должен. Иначе исчезнет «расстояние», потеряется «ува

жение», начнется «анархия». Мудрох сидит у себя в дирек

торском кабинете, подписывает бумаги, вызывает к себе

учителей. Говорит Мудрох сухим, скрипучим голосом, с

сильно выраженным иностранным акцентом, брызжет при

этом слюной и в такт словам делает равномерные движе

ния рукой. Кажется, будто он заколачивает мысли в голо

ву своего слушателя, как молоток заколачивает гвозди.

Учителя не любят Мудроха и с удовольствием рассказыва

ют о нем всякие сплетни и анекдоты. Гимназисты Мудроха

просто ненавидят – за его высокомерие, за его бездуш

ный формализм, за его мертвенный, но весьма эффектив

ный бюрократизм...

Инспектор гимназии – Соловьев. Полная противополож

ность директору по внешности и характеру: маленький,

кругленький, необычайно подвижный, он, точно шарик, це

лый день катается по коридорам, классам, уборным, совер

шенно не давая жить гимназистам. Лысина Соловьева бле

стит издали, на маленьком носу потешно торчат стальные

очки, на висках забавно топорщатся клочья нечесаных се

доватых волос. Соловьев – гроза гимназии. Он везде и

нигде. Он внезапно вырастает пред каждой собравшейся

группой учащихся, неожиданно ловит каждого преступив

шего правила гимназиста и тут же, на месте, творит суд и

расправу. То и дело слышится:

– Почему у тебя расстегнута пуговица?.. Стань стол

бом!

– В чем это ты перемазал руки? В чернилах?.. Стань

столбом!

– Что это у тебя там, в рукаве? Покажи, покажи! Не-

бойся!.. Эхе! Папироса!.. Стань столбом!

Таких «столбов» Соловьев натворит десятка два и затем

на четверть часа убегает в учительскую. Но ему там не

сидится. Он вновь появляется в коридоре и начинает опять

творить. Почему-то гимназисты окрестили Соловьева име

нем «Чиж». И как только он показывается на одном конце

коридора, так по всей его длине, точно какой-то лесной

разбойный клич, несется предостерегающе:

143

– Чи-и-ж! Чи-и-ж!

Соловьев приходит в ярость, кидается на первого попав

шегося, хватает его за шиворот и, тыкая носом в стену,

бешено кричит:

– Ты кричал! Ты кричал! Стань столбом! Стань

столбом!..

Учитель латинского языка – Михновский. Высокий, ры

жий, с круглыми золотыми очками, сквозь которые он лю

бит смотреть на ученика «пронзительным» взглядом. Он

знает свой предмет и считает, что это – «пуп» гимназиче

ской науки. Он так именно и выражается: «пуп». Все пре

подавание Михневского построено на системе жестокой

зубрежки. Никакого другого метода он не признает. Мы

читаем с ним Цезаря, Виргилия, Горация, но мы не имеем

ни малейшего представления ни об этих авторах, ни об их

эпохе, ни об условиях их творчества и развития. Мы знаем

лишь отдельные строчки и стихи. На сегодня нам задано

выучить пятнадцать строчек из «Галльской войны» Цезаря,

назавтра нам задано выучить двенадцать стихов из «Ме

таморфоз» Овидия, на послезавтра нам задано выучить

«Оду» Горация и т. д. Мы выучиваем, но не понимаем, по

чему Цезарь так интересовался войной с галлами, а Ови

дий писал о превращениях. Однако если ученик бойко про

износит и переводит отрывок, Михновский доволен. Если

же нет...

– Никуды не годится! – гремит его голос.

И затем в классном журнале против соответственной

фамилии каллиграфическим почерком с сладострастной

медлительностью выводится «двойка». Но это было бы

еще полбеды. Самое худшее начинается после того. Мих

новский возводит очи к грязному потолку и, сделав благо

честивый вид, приступает к «словосечению» своей жертвы.

Он долго, нудно, противно измывается над гимназистом, то

и дело показывая классу свои черные гнилые зубы. Кажет

ся, будто Михновский бесконечно жует этими зубами длин

ную, тоскливую резинку. «Всю душу измотает», говорят

о нем ученики и при этом раздраженно плюются.

А вечером Михновский бродит, как тень, по Любинско-

мy проспекту, ловит и записывает в книжку гимназистов,

оказавшихся на улице позже восьми часов...

144

Учитель русского языка—Воронин. Мрачный, сосредо

точенный, с шатеновой козлиной бородкой и

ярко-красным

носом, выдающим его пристрастие к алкоголю. Про него

рассказывают, что, приехав в Омск лет десять назад, он

был полон либеральных стремлений и добрых намерений.

Однако жизнь очень скоро показала ему свои шипы. На

чальство преследовало Воронина, семья быстро росла,

положение становилось безвыходным. Воронин не сумел

«приспособиться» к окружающей среде и просто «сломал

ся». Его надлом принял слишком частую в те времена фор

му: он стал пить. Воронин – прекрасный преподаватель; он

хорошо знает предмет, он умеет понятно изложить самое

трудное правило, он идеально справедлив, у него нет «лю

бимчиков» и «пасынков». Но Воронин пьет, жутко пьет.

Иногда он является в класс с красным, возбужденным ли

цом, с горячечными глазами и запахом перегара изо рта.

Иногда он вдруг совсем исчезает на два-три дня,—тогда

все знают: Воронин запил. Потом он приходит в гимназию

бледный, сердитый, бешено раздражительный. В такие ми

нуты каждый из учеников трепещет, как бы на него не об

рушился страшный гнев учителя. Но в общем все-таки гим

назисты относятся к Воронину хорошо: они уважают его за

знание дела и справедливость. И, кроме того, они смутно

понимают внутреннюю трагедию этого человека и сочув

ствуют ему...

Учитель истории – Борткевич. Человек округлых форм

и сибаритских наклонностей. Большой говорун и острослов.

Когда он садится на кафедру и каким-то игриво-небреж

ным жестом вскидывает на свой плоский нос пенсне, весь

класс замирает в ожидании чего-нибудь «интересного».

И Борткевич редко обманывает эти ожидания. Сегодняш

ний урок—об Александре Македонском (конечно, в глубоко

мысленной интерпретации знаменитого Иловайского), но

для Борткевича это не имеет ни малейшего значения. Он

подходит к доске и мелом быстро рисует две линии —

острый угол и полуокружность. Затем, сделав хитрое лицо

и

раздвинув почти до ушей узенькие щелочки своих глаз,

он обращается к великовозрастному ученику, сидящему на

второй парте:

– Киселев, скажи, что тебе кажется более красивым:

угол или полуокружность?

145

Киселев в недоумении смотрит на Борткевича, потом на

класс, потом опять на Борткевича и, в конце концов, нере

шительно отвечает:

– Ну, допустим, полуокружность, хотя...

– Вот то-то же, – в восхищении перебивает его Борт

кевич. – Конечно, полуокружность! А почему?

На это Киселев уже совершенно не знает, что сказать.

Тогда Борткевич вновь подымается на кафедру и с торже

ством провозглашает:

– А потому, что человеческому глазу округлость легче

воспринимать, чем углы... Оттого-то женская фигура счи

тается более красивой, чем мужская.

Класс громко ржет в ответ на последнее замечание

учителя.

Борткевич оправдал возлагавшиеся на него надежды.

Потом мы переходим к учебе. Борткевич спрашивает,

Борткевич говорит, Борткевич комментирует события про

шлого. Но если вы послушаете его в течение нескольких

месяцев, то должны будете притти к выводу, что вся исто

рия есть, в сущности, лишь история царей и сальных анек

дотов. Не вполне ясно, любит ли Борткевич царей, но зато

в сальных анекдотах он понимает толк. Ого! Еще как по

нимает! Он знает их сотни и всегда рассказывает их смач

но, захлебываясь от удовольствия, с энтузиазмом.

Еще бы! Борткевич имеет репутацию первого ловеласа

в городе. Об его любовных похождениях рассказывают са

мые невероятные истории. Рассказывают и при этом, пока

чивая головой, недоуменно прибавляют:

– И чем только берет, подлец?! Добро бы, красавец

был, а то ведь, прости господи, смотреть не на что: ни

кожи, ни рожи...

Учитель словесности – Петров. Молодой, белобрысый,

с лихо закрученными усами и наглыми голубыми глазами.

Вид такой, что невольно хочется сказать: «Из молодых, да

ранний». Способен, недурно знает русскую литературу, по

нимает в ней толк. Но прежде всего и раньше всего —

карьерист. Прекрасно гнет шею перед начальством и по

трафляет ему антисемитизмом. Однако не хочет ссориться

с гимназистами и щеголяет перед ними либеральной дема

гогией. Непрочь иной раз, особенно подвыпивши, поплясать

без мундира, в рубашке, с учениками, но еще более скло-

145

нен доносить директору «на крамольное вольномыслие»

своих питомцев. О Петрове говорят: «Он далеко пойдет».

Но именно поэтому гимназисты, несмотря на все усилия

Петрова, не чувствуют к нему доверия. Они отдают долж

ное его уму и знаниям, но общее мнение гласит: «Сколь

зок, как угорь, – продаст ни за грош...»

Учитель французского языка – Гален. Красивый брюнет

лет под пятьдесят. Черные волосы с яркой проседью. Го

ворят, в прошлом был парикмахером, и действительно от

него и сейчас несет запахом фиксатуара и душистого мы

ла. Учебой занимается мало, а больше все строит страш

ные рожи и рассказывает о постановках в парижских теат

рах. Никто у него ничего не делает и, конечно, ничего

не знает. Изредка Гален вызывает кого-нибудь и спраши

вает урок. Результат обычно оказывается плачевный. Тогда

Гален сердится и скороговоркой кричит:

– Скверно, скверно! Сесть на место! Надо получиться.

Затем делает очередную рожу и переходит к очередно

му сообщению о французском театре...

Учитель немецкого языка – Берг. Он оправдывает свою

фамилию (по-немецки «Berg» означает «гора»). Это не че

ловек, а какая-то огромная мясная туша, три аршина в об

хвате. Весит Берг десять пудов, съедает за обедом пять

тарелок супу и десяток котлет. Рассказывает всем и

каждому, что он «кончил на Дерптский университет» и яв

ляется «спесиалист» по немецкой литературе. Может быть,

это и так, но за тяжеловесностью особы Берга ничего та

кого не заметно. Берг, конечно, больной человек, и ему

следовало бы заняться своим здоровьем. Вместо этого, он

занимается с нами немецким языком, или, точнее, тихо

похрапывает на уроках. Придет, сядет на кафедру, кото

рая начинает трещать под его могучей фигурой, вызовет

одного-двух учеников и вдруг... голова Берга уютно скло

нилась на подставленную правую руку, глаза закрылись, и

из громадного мясистого носа торопливо понеслись легкие

подозрительные звуки. Проходит несколько минут. Кто-

нибудь из учеников из озорства громко хлопнет верхней

крышкой парты. Берг внезапно дернется, вздрогнет, от

кроет глаза и, как будто ни в чем не бывало, спросит:

– Николаев, ты почему замолчал?

147

– Да вы меня не вызывали,—с удивлением отвечает

Николаев.

– Как не вызывал?—начинает кипятиться Берг.—Что

ты выдумываешь? Отвечай, отвечай!

И когда ошеломленный Николаев встает, для того что

бы отвечать сегодняшний урок, голова Берга вдруг опять

уютно склоняется на руку, и по классу начинает разно

ситься его сладкий храп.

В одном из классов был такой случай: когда Берг, то

обычаю, задремал, все ученики, один за другим, потихонь

ку вышли. Случайно забежавший Чиж был потрясен от

крывшейся его взору картиной: пустой класс, а на кафед

ре громко храпящая гигантская груда костей, жира и мя

са, именуемая учителем немецкого языка Бергом...

Надо ли продолжать зарисовку портретов этой педаго

гической галлереи? Не думаю. Сказанного выше совершен

но достаточно.

Таков был наш омский «гимназический Олимп» времен

моего детства и отрочества. Правда, позднее, к концу

моего пребывания в гимназии, когда из отрока я стал пре

вращаться в юношу, картина начала несколько меняться.

Среди Чижей, Борткевичей и Михновских появилась новая

учительская поросль, более свежая и прогрессивная. Об

этом я расскажу в свое время. Однако вплоть до шестого

класса мне все время приходилось иметь дело с теми

«олимпийцами», которых я только что изобразил, и пото

му именно против них я направил нож моего критического

анализа по возвращении из Кирилловки. Особенно резко

при этом мне бросались в глаза два момента.

Во-первых, мертвенно-бездушный формализм, проникав

ший нашу учебную систему и определявший собой отноше

ние учительского персонала к учащимся. Все преподавание

было построено на бессмысленной зубрежке, а все воспи

тание состояло в последовательном проведении принципа

«тащи и не пущай». Гимназист был связан по рукам и но

гам десятками нелепых, стеснительных правил: он должен

был обязательно посещать церковь, он должен был обяза

тельно носить ранец, он не должен был ходить в театр, он

не должен был позже восьми часов вечера появляться на

улице и т. д. Все внимание гимназической администрации

было обращено на то, чтобы непременно уложить моло-

148

дежь в эти тугие рамки. Я уже говорил, что латинист Мих

новский ловил по вечерам запоздавших учеников. Но он

был не один. Директор Мудрох систематически посылал

классных наставников и их помощников на розыски «непо

добных поступков» (как он выражался) со стороны гимна

зистов и требовал от них обязательного представления

компрометирующего материала. Кто подобного материала

не приносил, получал реприманд в таком виде:

– Дурак! Деньги получаешь, ходишь, ничего не ви

дишь! Дурак!

А инспектор Соловьев нередко прятался у подъезда и

записывал учеников, которые не носили ранца за плечами.

Да, наши учителя были настоящие «человеки в футляре»,

которые прекрасно выполняли задание царского режима —

душить мысль и парализовать волю подрастающего поко

ления.

Во-вторых, меня глубоко возмущало бесстыдное подха

лимство, которое стало второй натурой педагогического

персонала. Была целая лестница: инспектор ходил на зад

них лапках пред директором, преподаватель —пред инспек

тором, классный наставник—пред преподавателем и т. д.

Начальству кланялись, пред начальством лебезили, у на

чальства лизали пятки. Я помню один замечательный слу

чай. Приехавший из Томска попечитель учебного округа

Флоринский посетил нашу гимназию. Еще за два дня до

его визита все классы и коридоры мыли, скребли, начи

щали, приостановив обычные занятия. Накануне дня посе

щения Михновский, придя в класс, весь свой час убил на

«подготовку» учеников к «счастливому событию». Куда

девалось его олимпийское величие! На глазах у всех гим

назистов он показывал в лицах, что надо делать, если по

печитель зайдет к нам в класс, как выходить из-за парты,

как кланяться, как улыбаться, как выражать восторг пред

мудростью начальства. На следующий день попечитель,

как на грех, миновал наш класс, и Михновский был страш

но разочарован. Зато в коридоре гимназии разыгралась

изумительная сцена: когда в нем появился попечитель в

сопровождении директора Мудроха, Чиж побежал петуш

ком впереди и полушопотом, в котором слышались злость

и раздражение, зашипел, обращаясь к толпившимся уче

никам:

– Кланяйтесь! Кланяйтесь! Что же это вы, батеньки,

стоите, как чурбаны?

149

А в это же время сзади попечителя и директора семе

нил высокий учитель гимнастики и, жестикулируя и сви

репо вращая глазами, из-за спины «олимпийцев» сигнали

зировал гимназистам:

– Руки по швам! Кланяться!

Глядя на эту картину, мне было тошно и противно.

14. ГИМНАЗИЧЕСКИЙ БУНТ

Вскоре я сделал дальнейший шаг вперед в моем крити

ческом походе против гимназии. Подражая Писареву, я

начал писать большую статью под заглавием «Наша гим

назическая наука». Я не знаю, почему я собственно стал

писать. Опубликовать подобного рода работу в то время

нельзя было по цензурным условиям, да к тому же у меня

не было еще никаких связей и знакомств в литературных

кругах. Тем не менее я стал писать... просто потому, что

хотелось писать, потому, что наполнявшие голову новые

мысли и запросы властно искали выхода наружу. Возмож

но также, в этом сказывались заложенные во мне литера

турные склонности. Работа моя была написана горячо, но

наивно, сумбурно и свыше меры цветисто. Она имела,

однако, один полезный для меня результат: в процессе

писания я поневоле должен был привести свои мысли

в известный порядок, суммировать свои наблюдения, точ

нее формулировать свои выводы и заключения.

Этот опыт не прошел для меня даром. В последующей

жизни всякий раз, когда мне приходилось разбираться и

находить путеводную линию в хаосе внезапно нахлынув

ших новых мыслей, чувств, фактов, соображений, я брался

за перо. Часто я писал при этом только для самого себя,

но игра, несомненно, стоила свечей. Такая работа всегда

сильно просветляла голову и помогала найти точку опоры

в пестрых и противоречивых явлениях действительности.

Когда я закончил свою статью о гимназической науке,

то выводы, к которым я пришел, четко формулировались

в двух лозунгах:

Д о л о й к л а с с и ц и з м !

Д а з д р а в с т в у ю т е с т е с т в е н н ы е н а у к и !

Конечно, в моих выводах не было ничего оригинально

го. Они носились тогда в воздухе, их делали тысячи людей

во всех концах России, о них кое-что писалось в журналах

150

и газетах Но лично для меня эти выводы были почти

что откровением. Я поспешил поделиться ими с более

близкими мне товарищами по классу. Мои идеи им очень

понравились: все ненавидели латинский и греческий

языки, по крайней мере, в той форме, в какой они

у нас преподавались. И все чувствовали большой пробел

в своем образовании от отсутствия естественных наук

в программе мужских гимназий (в женских гимназиях

естествознание преподавалось). В классе пошли толки и

обсуждение поставленного мной вопроса, причем особенно

горячо мою точку зрения отстаивал один белокурый,

голубоглазый гимназист с забавно коротеньким носом, ко

торый он постоянно утирал пальцем, – по имени Николай

Олигер. Мы учились с ним вместе уже несколько лет, но

до сих пор как-то далеко стояли друг от друга. Теперь,

в процессе переваривания новых мыслей о классицизме и

естественных науках, мы сблизились и подружились с ним.

Это, как увидим ниже, сыграло большую роль в моем

дальнейшем развитии.

Брожение, вызванное в классе моими «еретическими»

мыслями о гимназической науке, очень скоро бурно про

рвалось наружу и породило крупный скандал в жизни гим

назии – первый скандал в истории этой беспокойной зимы

1898/99 года.

Как-то латинист Михновский пришел в класс в очень

плохом настроении. Он вызвал одного за другим пять уче

ников, к каждому страшно придирался, каждому «выматы

вал душу» грозными нотациями и в результате украсил

классный журнал пятью каллиграфически выведенными

«двойками». Это сразу накалило атмосферу. Шестым он

вызвал сына военного топографа Гоголева – мальчика

шустрого и развитого. Гоголев совсем не плохо ответил

урок, – как сейчас помню, небольшой отрывок из Гора

ция, – и в нормальных условиях ему была бы обеспечена

четверка. Но сейчас Михновский набросился на Гоголева

и

закричал:

–Никуды не годится!

– Как никуды не годится? – возмутился Гоголев. —

Гораций очень трудный автор, и я вчера долго учил урок.

– Молчать! – проревел Михновский. – Я не нуждаюсь

в вашем мнении о Горации.

Напряжение в классе становилось все выше. Бедный

оголев то краснел, то бледнел. Поведение Михновского

151

возмутило меня до глубины души, и в ответ на последние

слова латиниста я громко, с расстановкой, на весь класс

сказал:

– Век живи – век учись.

Михновский вскочил с места, как ужаленный, и бешено

заорал:

– Встать на ножки!

Я неохотно поднялся с своего стула и затем демон

стративно сел на парту. Я чувствовал, что в меня вселил

ся бес, и знал, что теперь я пойду напролом. Михновский

был до такой степени потрясен моей дерзостью, что почти

лишился дара слова и только бессмысленно бормотал:

– Это... это... это...

Гоголев был забыт. События принимали гораздо более

сенсационный оборот.

– Я давно хотел вас спросить, Александр Игнатье

вич, – продолжал я, – зачем мы изучаем древние языки?

Мы тратим на них десять-одиннадцать часов в неделю, то

есть больше трети всего нашего учебного времени. А для

чего?

Я остановился и с самым невинным лицом ожидал от

вета от Михновского, но тому было не до ответа. Зато по

классу прокатилась настоящая волна. Со всех сторон по

слышалось:

– Правильно, зачем нам забивают голову этой дре

беденью?

– Нас душат глаголами и грамматикой!

– Мы ничего не понимаем в Виргилии и Горации!

– Мы зря тратим время на пустяки!

Вмешался Олигер и саркастически добавил:

– Мы полгода потратили на «Воспоминания о Сокра

те» Ксенофонта, а запомнили только то, что все справед

ливое Сократ относит к букве «А», а все несправедливое—

к букве «Б». Кому это нужно? И стоит ли овчинка вы

делки?

Михновский был совершенно ошеломлен этим неожи

данно прорвавшимся бунтом. Он сразу потерял всю свою

самоуверенность и в растерянности смотрел на возбуж

денные лица своих питомцев. Потом он как-то обмяк и за

говорил уже более человеческим тоном. Михновский сни

зошел до того, что вступил с нами в спор.

– Как же можно отрицать значение древних язы

ков? – говорил он, с недоумением разводя руками. – Ка-

152

кая у древних авторов глубина мысли! Какое совершенство

формы! «Одиссея» Гомера, «Энеида» Виргилия – это же

что-то несравненное... Это сокровищница красоты и поэзии.

Мы бешено возражали. В сущности, никто из нас тогда

толком ничего не знал о древней литературе, ибо изучали

в гимназии мы не писателей, а строчки и предлоги. Но

классицизм был для нас символом всего того гнусного,

ненавистного, реакционного, с чем мы каждодневно стал

кивались в опостылевшей нам учебе, и потому мы били

по Михновскому из наших самых тяжелых орудий.

– Почему такое предпочтение писателям древности?—

возмущался я. – Чем Софокл лучше Шекспира, а Ювенал

лучше Гейне? Чем Эврипид выше Гёте, а Виргилий выше

Шиллера? Писатели нового времени нам ближе, понятнее,

а насчет глубины мысли или совершенства формы они ни

чем не уступят корифеям античного мира.

– Все лучшие мысли древних давно уже восприняты и


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю