Текст книги "Жить и помнить"
Автор книги: Иван Свистунов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 25 страниц)
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
1. БойДорога, дорога! Мчится поезд. Сидит у окна Петр Очерет.
А за окном по обеим сторонам железнодорожного пути – лес. Тот самый лес. Смоленский. Белорусский. Прифронтовой.
Прифронтовой!
Сколько дней и ночей моей жизни прошли в прифронтовом лесу! Добротная, сосновой свежестью дышащая землянка, с нарами из еловых веток, с вещевыми мешками и противогазами в головах, с автоматами под боком. Печурка с домашним потрескивающим теплом, котелки с ароматным борщом и вкуснейшей из всех деликатесов мира армейской гречневой кашей. Крупнокалиберная гильза, заправленная бензином с солью для освещения, пайковый табачок в кисете, прибывшем в посылке от неизвестной сердобольной – и, конечно, незамужней – ткачихи из славного города Иваново.
И среди засасывающего ночного забытья резкое, как выстрел в упор:
– В ружье!
Посмотреть сверху – лес как лес. Летом – в зарослях орешника, ельника, черемухи. Зимой – в медвежьих непролазных сугробах. Дичь. Безлюдье. Покой.
Но приглядись получше – и увидишь жизнь за каждым кустом, под каждой березой и сосной.
Домовитый дымок скрытно стелется среди стволов – в походной кухне готов солдатский обед. Парикмахер в белом маскировочном халате, напяленном прямо на полушубок, на пеньке разложил свой льдисто поблескивающий инвентарь. Направляя на толстом солдатском ремне, привязанном к суку, слепящую бритву, мечет в лесную глушь веселые солнечные зайчики.
Рядом пристроился ларек военторга со своим нехитрым ассортиментом: расчески, зажигалки, подворотнички, зубной порошок, почтовые открытки.
Дальше – полковая передвижная чайная (где вы теперь, веселые и не очень покладистые подавальщицы Катя и Люся?). А дальше – полевая почта, банно-прачечный отряд…
Передовая рядом. За тем лесом – смерть. Здесь же – и галеты к чаю, и треугольники солдатских писем, и натужный стук движка «дивизионки», и на поляне выступление армейского ансамбля песни и пляски:
Часы пока идут,
И маятник качается,
И стрелочки бегут,
И все, как полагается…
Жизнь как жизнь. Бритье по утрам. Котелок пшеничного супа. Сухари, судя по зубокрушительной окаменелости, заготовленные еще задолго до войны, впрок. Фронтовая, типографской краской пахнущая «Красноармейская правда» с новой главой о похождениях своего в доску парня Василия Теркина.
Даже темного стекла (тоже, видать, довоенные) бутылки боржоми, бог весть какими неисповедимыми путями и стараниями какого ошалевшего интендантского начальства завезенные с далекого Кавказа в разбомбленный и снарядами изувеченный прифронтовой смоленский лес.
В соседней землянке молодой, фронтовой хрипотцой тронутый голос выводит уже запрещенную (Осиков, не ты ли постарался?) песню:
Ты сейчас далеко-далеко,
Между нами снега и снега.
До тебя мне дойти нелегко,
А до смерти – четыре шага.
Прифронтовой лес!
Я и сейчас помню, как шла ты между елей протоптанной тропинкой в свой блиндаж. Солдатская неподогнанная короткополая шинелишка, подпоясанная брезентовым ремнем, солдатская шапка-ушанка с нелепыми завязками, шершавые кирзовые сапоги с порыжевшими болтающимися голенищами.
Как я смотрел тогда тебе вслед! Оглянись!
Дойди вон до той сосны и оглянись!
Дойди вон до того поворота и оглянись!
Оглянись! Что тебе стоит! Может быть, я вижу тебя в последний раз. Может быть, в последний раз вижу женщину. Может, утро завтрашнего дня встречу на ничейной полосе. Упаду навзничь, разбросаю руки, и колючие снежинки не будут таять на моем мертвом лице. Оглянись!
Не услышала.
Не оглянулась.
* * *
За окном лес. Тот самый, прифронтовой…
Давно зажили, зарубцевались на березах и кленах раны от осколков, поднялся густой молодняк на тех прогалинах, где прятались блиндажи, заросли тропки, пробитые в штаб, на кухню, в санчасть.
Скоро Брест, Граница. А там – Польша. И Станислав.
«Где я перший раз его побачив? – припоминает Очерет. – Под Ленино, в то самое утро…»
Медленно, не торопясь течет в пологих, камышом и осокой поросших берегах река Мерея. Потухшие кленовые и березовые листья, отбушевав, отпылав, плывут вниз по течению, да пролетит над речкой последняя паутинка, напоминая, что и бабье лето прошло. Тихо и пусто в посветлевшей рощице после листопада. Умолкли птицы. Только ветер шебуршит в оголившихся кустарниках да упругой рукой треплет пригорюнившиеся пожухлые травы.
Осень!
…Поздний октябрьский рассвет долго не занимался. За спиной, на востоке, там, где за лесом во тьме лежит Ленино, чуть посветлело, но вся пойма реки и болотистый луг перед ней – в густом душном тумане.
От ночной сырости шинели стали волглыми, ноги замлели в отсыревших сапогах. Казалось, само время завязло в неласковых болотистых местах. Артиллерийская подготовка все не начиналась.
5.00.
6.00.
7.00.
Тихо!
Может быть, командование ждет, пока разойдется сырой неподвижный туман? Или совсем отменило наступление?
Гитлеровцы к утру притихли. Лишь изредка сбрехнет на всякий случай пушка, простучит для острастки пулемет да врежется в темное небо бледная от страха и предутреннего холодка осветительная ракета. И снова тихо. Даже «ночников» не слышно в низком небе: ни наших, ни немецких.
Как трудно ждать сигнала к атаке! Уже сегодня вечером в политдонесениях, а завтра утром и в дивизионной газете будет сказано:
«Охваченные могучим наступательным порывом, наши славные воины с криками: «Ура!», «Вперед, за Родину!» – презирая смерть, бросились на штурм вражеских позиций».
Правильно будет сказано! Так после артподготовки и будет: порыв, крики, презрение к смерти. Сейчас же совсем нелегко. Недаром говорится: нет хуже, чем ждать да догонять! Без спросу лезут в башку разные пугливые мыслишки: бой-то он не масленица.
Хорошо, что командир не силен в телепатии и не догадывается о таких мыслях!
Петр Очерет прикорнул у сырой, пахнущей перегноем стены траншеи, надвинул на глаза ушанку. Из головы все не идет сапер в каске и коротком ватном бушлате, что ночью вместе с товарищами уполз в мокрую темень прокладывать проходы в проволочных заграждениях. Он полз последним. Немолодой, с хмурым, зеленоватым, невыспавшимся лицом. Обернулся. Хотел улыбнуться, но не улыбка получилась, а оскомина. Сморщилась верхняя плохо выбритая губа, еще глубже стали гармошечьи складки в углах пересохшего рта. Сказать сапер ничего особенного не сказал, да и что в такую минуту скажешь! – лишь махнул на прощание рукой с зажатыми в кулаке ножницами:
– Живите, ребята!
Петр Очерет все думал, как ползет сапер по взрытой липкой земле среди тьмы и смертей, что сторожат его и спереди, и с боков, сторожат каждую секунду, на каждом сантиметре.
А сапер ползет вперед, и на хмуром его лице – неживая забытая улыбка.
Наконец-то начало светать. Робко, нехотя. Холодный ватный туман путался в лозняке и камышах, тянулся плаксивыми волокнами. Туман скрывал и противоположный берег, и пойму за ним, и небольшие возвышенности, помеченные на карте: 215.5; 250.5.
Уже восемь, а артиллерийская подготовка не начинается. Молчат орудия. Притихли и немцы. Разорванные клочья тумана медленно поднимаются над поймой реки. Утро никак не может набрать силы.
– Неужели отложили?
Очерет глянул на часы. Без одной минуты девять. Может, в девять? Принялся отсчитывать секунды:
– Одна, вторая, третья…
Но досчитал только до сороковой. Сзади в поредевшем сумраке кто-то глубоко, на всю округу, вздохнул, и гром тугими нарастающими волнами покатился над головой.
– Началось!
Открывая парад, заиграли «катюши». Молодыми радостными молниями, окутанными дымом и громом, вырывались снаряды и наискосок пороли посветлевшее небо. Просторно и вольно гремели пушки и гаубицы – полковая и дивизионная артиллерия. В громе артиллерийской подготовки Петру Очерету слышалось грозное, радостное, победное. И этот гром гнал напрочь из души ночные страхи и сомнения.
Теперь солдаты лежали, уткнувшись лицами в сырую землю траншеи, слушая, как шумят в небе невидимые снаряды. Хотелось, чтобы они летели густо, долго, непреодолимо. Пусть сметут к чертовой бабушке вражеские укрепления, пусть подавят, уничтожат все живое в немецких траншеях и блиндажах – веселей будет идти на штурм!
В расположении немцев начались взрывы, слева в деревне заполыхали пожары. Все явственней разрастались кипящие клубы дыма.
Петр хорошо представлял себе, что творится сейчас во вражеских траншеях. Взлетают над головой разорванная земля, расщепленные бревна, рушатся блиндажи, горячие осколки секут пугливо скрюченные тела в грязных зеленых шинелях.
– Давай, давай, бог войны! – что есть силы кричал Афоня Бочарников, даже уши посинели. – Мадам, уже падают листья!
Хотя слов Бочарникова не мог разобрать и лежавший рядом Очерет, все же бойцы отделения по его свирепым глазам, по брызгам слюны, вылетавшим из скособочившегося рта, поняли: Бочарников кричит что-то подходящее к такой минуте.
Все предполагали, что огневая подготовка продлится никак не меньше часа. Но не прошло и тридцати минут, как наша артиллерия внезапно перенесла огонь в глубину обороны противника.
Сразу же электрическим разрядом прошла команда:
– Вперед!
Очерет легко выбросил довольно-таки грузное тело из траншеи, гаркнул пушечным басом:
– Вперед! – и, пригибаясь, побежал туда, где саперы ночью проделали проходы в минных полях. – Вперед! – кричал он, размахивая автоматом над головой, но вряд ли кто-нибудь слышал его крик. Все бежавшие за ним тоже кричали:
– Вперед!
– Ура!
– За Родину!
Над головой, разрывая воздух, все так же шуршали снаряды. Болотистая жижа жадно хлюпала под сапогами. Справа длинными очередями бил пулемет, и не разберешь, наш или немецкий.
Петр бежал не оглядываясь. Знал, спиной чувствовал: бегут сзади и Бочарников, и Сидорин, и другие бойцы отделения. Глянул в сторону и увидел, что рядом с ним тяжело, с захлебом дыша, прижав пистолет к груди (мелькнула мысль: за сердце боится!), бежит заместитель командира полка по политической части майор Захаров.
Майор был телосложения хлипкого, ходил без всякой выправки, сутулясь и деликатно покашливая в кулак: не в порядке, видать, легкие. До войны он читал в институте лекции по диалектическому материализму, был кандидатом исторических наук и вообще слыл человеком ученым, книжным. Ни перебежкам, ни ползанью по-пластунски, ни другим солдатским премудростям он никогда не обучался. Оно теперь и сказалось. Майор бежал тяжело, боком, и в груди его, впалой и слабой, хрипело и екало.
Очерету стало жаль пожилого и болезненного майора, но все же он радовался, что замполит бежит рядом. Казалось, такая близость с начальством и его страхует от пули или шального осколка. Раз здесь замполит полка, значит, рота действует на направлении главного удара. Про себя пробасил удовлетворенно:
– Колы воювать, так на всю катушку, шоб аж за ушами лящало.
Невзрачная речка Мерея – переплюнуть можно. А какая коварная! Берега топкие, заросли камышом и осокой. Куда ни ступишь – по колено. Неширокая да и неглубокая, а дно илистое – ноги не вытащишь. Того и гляди, сапоги оставишь карасям на потеху.
Мигом обмозговав создавшуюся ситуацию и памятуя наказы командиров проявлять инициативу и находчивость, Очерет не стал ждать, пока саперы наведут на живую нитку сколоченный мост.
– Айда, хлопци, бродом. – И, подняв над головой автомат, бросился в реку. Замутилась сонная, к зиме приготовившаяся вода. Колючие струйки шустро устремились за голенища и в шаровары.
– Глубоко? – раздался сзади не очень мужественный вопрос Бочарникова.
– Трусливому по вуха, а нам и по колина не будэ, – не оборачиваясь, бросил Очерет. По голосу догадался, что Бочарников дрейфит, и ему было неприятно, даже как-то совестно посмотреть в глаза солдату. Подумал: «Ничего, оботрется, в першем бою всегда страшно. Виду тилькы не треба ему показувать, шо я догадався про его страх».
Бочарникову было страшно. Страшно лезть в черную ледяную воду, страшно бежать навстречу немецкому огню. Но еще страшней отстать от командира отделения. Широкая массивная спина Очерета казалась броневой плитой, которую не возьмет ни пуля, ни осколок.
– Эх, мадам, уже падают листья! – выкрикнул он свое любимое и чуть ли не по шею погрузился в воду. – Холодная вода – залог здоровья.
Где по пояс, где и по грудь перебрались бойцы отделения через реку. Первым на противоположный берег выскочил Ванюха Сидорин и заорал благим матом:
– Даешь!
Его крик означал многое. Во-первых, то, что он, рядовой Иван Сидорин, уже на другом берегу и зовет к себе остальных бойцов. Во-вторых, то, что речка Мерея с ее камышами, осокой и щучьими омутами – сущая безделица для настоящего солдата. И, наконец, в-третьих, то, что он плюет на Гитлера и на всю его шайку-лейку с высокой колокольни и вообще не так страшен черт, как его малюют!
– Даешь! – закричал и Петр Очерет, понимая, что его голос и басовитей, и авторитетней для ребят. – Вперед, хлопци!
Потому ли, что артиллерийская подготовка была недостаточно массированной и продолжительной, или немцы уж очень хорошо окопались, но не все вражеские огневые точки оказались подавленными. Как только наша артиллерия перенесла огонь в глубину обороны противника, то тут, то там ожили вражеские блиндажи. Слева, с окраины Тригубова, с равными интервалами начал швырять мины тяжелый миномет. Прямо в полосе наступления роты с гребня голой высоты – и как только он уцелел на самом пупе! – ожесточенными очередями застучал пулемет.
Рота залегла. Уткнувшись головами в склизлую траву, лежали солдаты. Наши снаряды рвались далеко впереди, и вражеская пулеметная точка действовала безнаказанно. Ее ожесточенный убойный огонь не давал бойцам подняться.
Очерет понимал, что пулемет, установленный в таком выгодном месте, простреливает всю пойму. Пока его не сковырнут, вперед не пойдешь. Не только роту, а и весь батальон уложит гитлеровский пулеметчик на склоне высоты, если переть дуроломом. Но как заткнешь его чертову глотку, когда слепой свинец бреющим огнем сечет землю, траву, оголившийся дрожащий кустарник.
Прошло несколько страшных в своей нерешительности минут. Такой уютной и милой казалась Очерету ложбинка, наполненная жидкой грязью, где он лежал! Только бы не поднимать голову, не ползти туда, где властвует жестокая и тупая сила свинца. Но вот уткнулся в землю лицом и замер Сеидов, Застонал и поник, схватившись за бок, Невзоров.
«Всих нас тут перебьють, як сусликов», – с ожесточением подумал Очерет. Он еще ничего не решил как следует, но уже знал: поползет к гитлеровскому дзоту.
Прошло еще мгновение, и он пополз, закинув за спину, чтобы не мешал, автомат, зажав в руке теплое, живое тело гранаты. Полз, плотно прижимаясь животом и грудью к земле, поросшей пожухлой, прихваченной утренником траве. Полз по всем правилам военной науки. Посмотрел бы теперь на Очерета его первый учитель и воспитатель сержант Гриша Портнов. Не крикнул бы, как бывало: «Отставить!»
Очерет слегка приподнялся, чтобы не промахнуться и взять курс прямо на дзот, и увидел, что впереди, к тому же гребню, ползет боец в одной гимнастерке, без ремня и даже без пилотки. Ползет, пригнув стриженую мальчишечью голову к самой земле, усердно виляя мягкой частью, которую солдаты называют казенной.
«Видкиля вин узявся? – вглядывался Очерет в ползущего впереди солдата. – Вроде не з нашего взвода. Мабудь, новенький. Из пополнения».
Хотя стриженый солдат полз не по правилам, можно даже сказать, как баба, виляя солидным казенником, но так проворно орудовал локтями и коленями, что Очерет понял: за ним не угнаться.
Можно и назад поворачивать, но Петр прикинул: а вдруг, неровен час, фашистский пулеметчик подкует толстозадого, больно уж выпуклая мишень. Что тогда? Очерет снова пополз вперед, пополз на всякий случай, для подстраховки, как второй эшелон.
Каждый раз, когда раздавалась пулеметная очередь и стриженый припадал к земле, Петр с опаской думал: «Каюк!» Но проходила секунда-другая, и солдат снова продолжал путь к дзоту, споро работая локтями, словно подгребал себе под живот землю.
– Моторный хлопец! – усмехнулся Очерет, хотя и было досадно, что его, бывалого воина, старшего сержанта, видавшего виды волка, опередил стриженый новичок, только что оторванный от мамкиной сиськи.
Солдат дополз. В двух-трех метрах от амбразуры дзота взметнулась его рука с зажатой в ней гранатой. И там, где виднелся рыжий бруствер, рванулся в воздух черный дым, перемешанный с разорванной землей, щепками и всякой дрянью. Вражеский пулемет поперхнулся и замолчал, как на полуслове замолкает репродуктор, когда вытаскивают из штепселя вилку.
– Гарна птыця ковбаса! – одобрительно крякнул Очерет и, вскочив на ноги, бросился к дзоту.
Стриженый солдат сидел у завалившегося дзота в расхристанной, взрывом подпорченной гимнастерке и с помощью зубов и скулы обматывал тряпкой кисть правой руки. Был он до обидного молоденький, просто подсвинок. Толстощекий и розовощекий маменькин сынок, откормленный варениками со сметаной и гусиными шкварками. Даже пот, грязь и копоть не могли придать его лицу строгость и житейскую значительность.
– Так цэ ты тут хозяйнуешь? – строго, по-командирски спросил Очерет, впрочем, больше для порядка, поскольку все, что произошло, видел собственными глазами.
– Мы! – кивнул стриженой головой солдат, затягивая узел на руке.
– Помогты?
– Мы сами.
– Мы, мы! – сердито передразнил Очерет.
В поведении новичка ему почудилось не то пренебрежение, не то высокомерие. Махнув рукой, Очерет побежал вперед к первой вражеской траншее, где вразнобой частили автоматы да негромко ухали гранаты. Но если говорить по правде, то ему было даже жаль, что новичок, по-деревенски мыкающий, не из его отделения. С таким не заскучаешь.
Как и следовало ожидать, из первой траншеи гитлеровцы смотались еще во время артиллерийской подготовки. Лишь кое-где виднелись покореженные, сорванные со своих мест станковые пулеметы да валялись убитые. В порванном обмундировании, перепачканные мокрой глиной, они казались жалкими, ничтожными. Даже не верилось, что это они добрались до середины России, нахально оборудовали здесь блиндажи, дзоты, траншеи и ожесточенно сопротивляются, отражая наши атаки.
К Петру Очерету подбежал командир роты капитан Курбатов, бледный, запыхавшийся, с перевязанным лбом. Бинт, побуревший от крови, надвинулся на синевой заплывший глаз – смотреть было тяжело на лицо капитана.
– Шо з вамы, товарищ капитан?
– Фашистский гад в том блиндаже прикладом огрел, – Курбатов махнул рукой куда-то вправо. – Ну я ему показал, где раки зимуют. До второго пришествия не очухается.
Тряхнув головой, словно можно было вытрясти из нее и боль и досаду, Курбатов проговорил спокойнее:
– Давай, Петро, со своими ребятами левей, вон на ту деревушку. Тригубово называется. Наша задача – выйти на ее западную окраину и там закрепиться. Понятно? Действуй! – Не дожидаясь ответа, хорошо зная, что ответ может быть только один: «Слушаюсь, товарищ капитан!» – командир роты побежал вперед, придерживая рукой повязку, которая, набухая кровью, сползала на глаза и слепила капитана.
Очерета не удивило, что командир роты, обычно при солдатах обращавшийся к нему всегда строго по-уставному: «Товарищ старший сержант!» – сейчас впопыхах назвал просто по имени – Петро. «А як же иначе? Бой!»
Афанасий Бочарников и Ванюха Сидорин держались рядом с командиром отделения. Азарт атаки был на их лицах: потных, красных, возбужденных. «Добре, добре, хлопци!» – мысленно похвалил их Очерет. Полагалось бы сказать ребятам что-нибудь ласковое, ободряющее, но не было ни времени, ни готовых слов. Старший сержант только крикнул:
– За мной, хлопци! – и, первым выбравшись из траншеи, побежал влево, как и приказал командир, к видневшимся за бугром избам.
Бойцы отделения держались кучно, что, может, и не по правилам – хорошая мишень для немцев. Но было спокойней, казалось, что никакая пуля их не тронет, если они действуют так дружно.
Крайняя сгоревшая хата еще дымилась, и сырой тяжелый дым жался к мокрой земле. С другого конца деревни бил миномет, и мины резко и зло, словно кто-то рвал крепкое полотно, шлепались в пойме.
Очерет увидел, что из-за одной уцелевшей избы высунулась приземистая самоходка. Выставив дуло, она приглядывалась к тому, что делается перед ее длинным любопытным носом. «Фердинанд!» Самоходка была близко, Очерету даже показалось, что он чувствует злой жар, идущий от ее натужно работающего двигателя. Или просто стало жарко от страха?
– Лягайте, хлопци! – скомандовал Очерет и одним махом сиганул в канаву, шлепнулся в рыжую воду. Бойцы не стали ждать особого приглашения и последовали примеру своего командира.
Но «фердинанд» не заметил их или счел слишком ничтожной целью. Сильно дергаясь, он бил из орудия и полз к пойме, где наступал второй батальон.
Увлекся ли старший сержант Петр Очерет и взял слишком круто влево, или по другой какой причине, но оказалось, что в боевых порядках наступающей роты рядом с бойцами его отделения идут в атаку на деревню Тригубово солдаты из чужих подразделений. Понимая, что это не дело, Очерет разволновался, рванулся в одну сторону, в другую, но везде встречал солдат из других батальонов, а то даже из другой части. На одно мгновение опять мелькнула справа фигура замполита полка. Прихрамывая (и его, видать, пуля не минула!), он спешил в сторону Тригубова и сразу же затерялся в сутолоке боя.
Теперь Очерет заметил, что рядом с ним бегут не только бойцы из других батальонов, но и неизвестно откуда взявшиеся солдаты в шинелях с вшитыми узкими шинельного сукна погонами. Нетрудно было догадаться: поляки!
– Швыдче, хлопци! – крикнул Очерет своим бойцам. Ему хотелось опередить поляков, соединиться со своими. Но поляки не отставали, некоторые даже вырвались вперед. Только то, что в руках у них были наши советские автоматы и кричали они русское «ура», несколько успокаивало.
Из траншей, вырытых на окраине Тригубова, беспорядочно барабанили вражеские пулеметы. Петр прикинул, что лезть в лоб – значит напороться на кинжальный огонь, и решил двинуться в обход, полагая, что вряд ли гитлеровцы организовали в Тригубове круговую оборону. По огородам, где путалась под ногами мокрая привязчивая картофельная ботва, по опустевшим и посветлевшим осенним садкам, пахнущим антоновкой, прячась за амбарами и клунями, они короткими перебежками добрались до западной окраины деревни. Из солдат отделения с Очеретом остались только Бочарников и Сидорин. Да еще вместе с ними все время держался отбившийся от своего подразделения высокий поляк с двумя автоматами: один в руках, второй был заброшен за спину.
Обмундирование на поляке грязное, мокрое, – видно, и он форсировал Мерею вброд. На потном лице – выражение боли и ожесточенности.
– Давай, давай, пан! – подбодрил Петр неожиданного соратника.
Поляк огрызнулся:
– Какой я к дьяволу пан! Такой же гражданин, как и ты. Паны в Иран ушли.
Бочарников даже присвистнул: обрезал брат славянин старшего сержанта, будь здоров! Пробормотал излюбленное:
– Мадам, уже падают листья!
Очерет не обратил внимания на резкий ответ поляка:
– Можу тебя и товарищем назвать, – примирительно проговорил он, понимая, что не время и не место затевать спор на политическую тему. Хочешь не хочешь, а надо устанавливать с поляком дипломатические отношения: за одной смертью гоняются!
– Товарищем – правильно будет, – смягчился поляк.
– Бачу, ты по-нашему здорово балакать насобачился, – перешел на дружеский тон Очерет. – Видкиля?
Ему уже нравился поляк. Судя по усталому лицу и замызганному обмундированию – на совесть человек воюет.
Поляк грязной пятерней провел по лбу:
– С тридцать девятого года в России живу.
– Добро! – похвалил Очерет. – В такому рази давай знаемиться. – Отрекомендовался: – Очерет. Старший сержант. Шахтарь.
Поляк протянул руку:
– Станислав Дембовский. Жолнеж. Гурник, по-русски сказать шахтер.
– Шахтер? А не брешешь?
– Шахтер!
– Справди?
– Справди.
– Гарна птыця ковбаса! Чего тильки на свите не бувае.
Его действительно обрадовало, что встреченный на поле боя поляк оказался шахтером. Что ни говори, а шахтеры первые на земле люди, без них жизнь – как борщ без перца.
Растроганный неожиданной встречей, Очерет решил устроить перекур, тем паче что ближайшую боевую задачу, поставленную командиром, отделение выполнило – дошло до западной окраины Тригубова.
Приказал Сидорину:
– Бери, Ванюха, ноги на плечи и мотай до школы. Там, мабуть, наш штаб. Доложи командиру: приказ выполнили. Та узнай, яки будуть дальнейши указания.
Сидорин схватил автомат и, пригибаясь, чтобы ненароком не попасть под шальную пулю, где короткими перебежками, а где по-пластунски двинулся к центру села. Поручение, данное ему старшим сержантом, было как нельзя кстати. Вчера вечером перед боем он написал письмо маме в Камень-на-Оби. Писал, что жив-здоров и ей того желает, что сейчас у них на фронте установилось длительное затишье и совсем даже не стреляют. Боев нет и вскорости не предвидятся, ему не опасно, и о нем она может не беспокоиться. Живет он хорошо, хотя и на передовой. Харч сытный, обмундирование справное, а к зиме обещают выдать сибирские полушубки и пимы. Даже кинокартины показывают, а недавно приезжал дивизионный ансамбль песни и пляски. Так что с ним все в порядке и пусть она не волнуется и себя бережет. Хорошо бы на зиму засыпать в погреб картошки да засолить капусты и огурцов. Приедет он в отпуск – закуска будет!
Письмо Ванюха Сидорин написал, а вот сдать старшине не успел. Теперь сам отправит на полевую почту – скорей дойдет. Мама ведь ночей не спит, писем ждет, а Камень-на-Оби – не ближний свет!
Бой затихал, только где-то далеко раздавались еще одиночные выстрелы да изредка устало била пушка. Прошел час, а то и два, но Сидорин не возвращался. Чтобы скоротать время, Очерет решил:
– Колы козак ворогив не бье, то пье, а все не гуляе. Давайте закусымо.
Не знаю, как в мирной жизни, но на войне подобные предложения никогда и ни у кого не встречали возражений. На сытый желудок, как известно, воевать легче. Расположились под соломенным навесом, где валялись поломанные, еще довоенной грязью запекшиеся колхозные плуги и бороны. Афоня Бочарников проворно сервировал завтрак на троих: расстелил на земле плащ-палатку, на которой фронтовые будни оставили неизгладимые следы, из противогазной сумки извлек звенящие сухари, вытащил из кармана перочинный нож и, раскрыв его, выжидательно уставился на командира.
– Давай энзе! – широким жестом благословил Очерет. Как-никак они принимают сегодня представителя иностранной армии, и нельзя ударить лицом в грязь.
Когда дело касалось харча, Бочарникову не надо было дважды повторять распоряжения. С необыкновенной быстротой неизвестно откуда появилась увесистая банка американской свиной тушенки. Ловко вращая присобаченный к крышке ключик, Бочарников вскрыл банку. Сладковатый аромат консервированной свинины, сдобренной умопомрачительными специями, шибанул в ноздрю. Очерет только вздохнул:
– Був бы тут старшина, и по сто граммив нашлось бы! – С радушием хлебосольного хозяина протянул перочинный нож поляку: – Втыкай! Второй фронт – штука добра!
Ели молча. Соблюдая очередность, накалывали ножом застывшие в розоватом сале куски мяса. Ели, как пахари или косари после трудового дня: не спеша, истово, похрустывая окаменелыми сухарями.
Первым, по праву старшего, молчание нарушил Очерет?
– Тушенка ничего соби, тильки витаминив маловато.
Одержимый духом противоречия, сразу же возразил Афанасий Бочарников:
– Откуда вы, товарищ старший сержант, знаете, что в тушенке витаминов мало?
– Я-то знаю, дарма шо найвыщего образования не проходыв, – отпарировал Очерет. – Ты мени краще скажи: який витамин для життя чоловика найголовниший?
– Все главные.
– Ни хрена ты не знаешь, хочь и высшее образование получив. – Сделав солидную паузу, сказал значительно: – Самый головниший витамин – цэ!
– Почему цэ? – насторожился Бочарников, еще не понимая, куда гнет старший сержант.
– Звычайно! Шо такэ витамин цэ? Сальцэ, мясцэ, маслицэ.
– И винцэ.
– И винцэ, – утвердительно кивнул головой старший сержант, и мечтательная улыбка смягчила черное, потное лицо.
– У вас, украинцев, главная поговорка – «гарна птыця ковбаса», – поддел старшего сержанта Бочарников.
Но свиная тушенка действовала на Очерета умиротворяюще. Он разомлел и теперь, как и всякий сытый человек, был склонен к философствованию и даже лирическим излияниям. Заговорил голосом, которым, пожалуй, и в любви объясняться можно:
– Наився, аж лоб твердый.
– Украинцы любят повеселиться, особенно поесть, – опять подпустил шпильку Бочарников.
– А шо ты думаешь. Мий батько – царство ему небесное – так казав: «Як бы я був царем, украв бы сто рублив и утик, и ел бы я сало з салом».
Станислав улыбнулся:
– И у нас похожая поговорка есть.
– Недаром родычи, – довольно пробасил Очерет.
Гитлеровцы, потеряв деревню Тригубово, держались на второй линии обороны и вроде притихли. Только артиллерия их настойчиво била по нашим тылам да самолеты висели в воздухе, бомбя и обстреливая из пулеметов подходы к реке, не давая возможности перебрасывать на левый берег подкрепления.
Часы, хлебнув воды из Мереи, остановились, и Петр Очерет думал, что день еще впереди. Неожиданно оказалось, что уже темнеет. К тому же опять начал моросить мелкий вдовий дождичек, и из деревни потянуло мертвой гарью: только на войне так тоскливо смердят пожарища.
– Куды той шельмец Сидории запропастывея? Чи найшов вин командира, чи ни? Такого солдата тильки за смертью посылать, бодай бы его мухы покусали!
Не знал Петр Очерет, что не выполнил и никогда уж не выполнит Ваня Сидорин приказ своего командира. Лежит он на спине, уставив удивленный взгляд в серое вечернее небо, и дождевые капельки ложатся на остекляневшие глаза, на щеки, не знавшие бритвы, на посиневший раскрытый рот, ни разу не почувствовавший теплоту девичьих губ, на развороченный осколком карман, где виднеется уголок помятого солдатского письма, так и не отправленного в далекий город Камень-на-Оби…
Не успел старший сержант Очерет решить, следует ли ждать здесь дальнейших указаний начальства или добираться к школе, где расположился штаб, как неожиданно на деревню обрушился массированный огневой удар. Заскрипел шестиствольный немецкий миномет, загремели пушки. Мины рвались с озлоблением, словно мстили за отступление. Тяжелые снаряды, как кувалды, били вытоптанные огороды, перепуганные голые сады, вздымали в воздух разорванную землю. Видно, гитлеровцы решили ночевать в деревне.
– Ложись! – выдохнул Очерет и упал на землю.
Соломенный навес трепыхался от взрывной волны, и трухлявая солома, как перья, летела во все стороны. Вначале снаряды рвались в центре Тригубова, где было кирпичное здание школы. Но вот один снаряд упал невдалеке от навеса. Земля, щепки, солома рванулись вверх, и на мгновение стало тихо. Оглушило. Они лежали рядом, ничком, притрушенные соломой, уткнувшись носами в мокрую, вздрагивающую от ближних и дальних разрывов землю. Ждали следующего разрыва. Но новый снаряд упал уже метрах в пятидесяти от навеса. Очерет поднял голову, протер запорошенные глаза: