Текст книги "Жить и помнить"
Автор книги: Иван Свистунов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 25 страниц)
Радостно блестят глаза партизана, коммуниста, народного депутата.
– Да разве только земля наша изменилась за прошедшие годы! Я переписываюсь со многими бойцами бригады и радуюсь их успехам в мирной жизни. Наш бывший командир теперь офицер чехословацкой Народной армии, русский начальник штаба стал ученым, пишет историю партизанского движения и народного восстания в Словакии. Начальник разведки – директор крупного предприятия на Украине. Сам я работаю на заводе, обучаю молодых электросварщиков.
После паузы добавил:
– Недавно и у меня произошло радостное событие, – и замолчал.
– Какое событие? Выкладывай. Здесь все свои, – нажал Франтишек.
– Похвастаюсь. Приехали ко мне советские товарищи из Москвы и по поручению Советского правительства вручили орден Отечественной войны, которым я был награжден в годы боев, но не получил, так как попал в госпиталь. Сами понимаете, с каким волнением принимал я дорогую для каждого воина награду. От полного сердца сказал я слова, которые повторяют все наши люди: «Ать жие Советский Сваз!»
Прощались вечером у пограничной арки. Обнялись и поцеловались по-братски. Поднялся полосатый шлагбаум. Стражмейстер взял под козырек. Франтишек и Стефан все махали и махали руками:
– До свидания, соудруги!
Машина мчалась по пустынному шоссе, прокладывая путь белыми снопами фар. В Дукле еще горели кое-где в окнах огни, да мерцали звезды над нефтяными вышками. Ян угрюмо смотрел во тьму. Из головы не шли слова Франтишека и Стефана: «Со Советским Свазем на вечне часы! С Советским Союзом на вечные времена!»
ГЛАВА ПЯТАЯ
1. Красная тряпкаКаждый раз, когда Юзек подходил к старому, вконец запущенному дому, где после войны обосновался Пшебыльский, и, пугливо оглянувшись, чтобы никто не заметил, старался быстрее прошмыгнуть в обшарпанное парадное, у него ломило в животе. Твердо решал: «Сегодня в последний раз. Порву! Уеду в Варшаву. В Белосток. К черту на кулички. Скроюсь. Не найдут!»
Но знал: они найдут! Найдут и в Белостоке и в Варшаве. Везде найдут. И чувствовал: с каждым разом опускается все глубже и глубже, как в трясину.
Остановился у двери, всегда плотно закрытой, перевел дыхание. Рука словно онемела, не было силы нажать кнопку. «Может быть, уйти?» Наконец собрался с духом, позвонил, как и полагалось: два длинных, один короткий.
Долго никто не открывал. За дверью была такая тишина, словно в квартире нет ни одной живой души. Внезапно тихо щелкнул замок. Догадался: откуда-то за ним наблюдали. Все, у гадов, предусмотрено. Дверь открыл Пшебыльский. Юзек юркнул в темный закуток, как в прорубь. Прислушался: на лестнице тихо. Кажется, никто не видел. Вздохнул спокойней.
Хозяин, хмурый и потому совсем старый и страшный, как смертный грех, провел гостя в маленькую комнатку, кособокую, о трех углах. Единственное маленькое окошко с мутными, как рыбий пузырь, стеклами упиралось в глухую стену кирпичной кладки, заляпанную пятнами, в сырых подтеках. В комнатке было пусто: ничем не покрытый простой стол и два старых венских стула, таких погнутых, что и садиться страшно.
Пшебыльский угрожающе выставил лезвие хрящеватого носа:
– Почему пришли? Я же говорил: только в самых экстренных, неотложных случаях.
У Пшебыльского было твердое правило: на своей квартире не вести никаких дел. Есть железнодорожный буфет, есть специальная каморка на Вокзальной, 16. Квартира же неприкосновенная территория. Мой дом – моя крепость. Ему казалось, что здесь он в безопасности, словно пользуется правом экстерриториальности.
– Есть важная новость, – прошептал Юзек, хотя отлично знал, что за стеной никого нет. Пшебыльский человек осторожный и маху не даст. – Станислав приехал.
– Вас ист дас? Почему вы делаете большие глаза?
«Фольксдейч проклятый», – про себя обругал Юзек хозяина. Может быть, старому индюку заложило локаторы, он не расслышал или до него не дошел смысл новости. Повторил с придыханием:
– Приехал Станислав!
Но Пшебыльский смотрел на непрошеного гостя, как на новые ворота:
– Паникер! Сынок приехал в родительский дом. Житейская вещь.
– Его кто-то вызвал.
– Чепуха!
– Он получил телеграмму, которую я не отправил.
– Мистика. У вас синдром от трусости.
Юзек был слишком напуган, чтобы обижаться.
– Он получил телеграмму.
Пшебыльский нахмурился. То, что Юзек Дембовский натуральнейший трус, хорошо известно. Но сейчас, пожалуй, его страхи имеют под собой почву.
– Кто был тогда в буфете? Ваши старики, Элеонора, Ванда, вы, я… Вот и все!
– А официант?
– Веслав?! Туп как бревно. К тому же глухарь. Исключено!
Исключено… А сам опустился на стул тяжело, устало. Вот когда сказываются годы, склероз, повышенное кровяное давление, грудная жаба. Ничтожный повод – дурацкие страхи Юзека, а у него уже тупая боль в затылке и такое ощущение, что вот сейчас, сию минуту, лопнет какой-нибудь сосуд в мозгу и горячая кровавая волна собьет с ног, зальет глаза, зажмет в тиски сердце: апоплексический удар!
Конечно, Веслав бревно, и только трусливый Юзек мог высказать такое предположение. Но все же в душе заскребли сомнения. Ему самому не нравится новый официант. Глядит, будто глотком подавился. Рожа каменная. Проговорил в раздумье:
– Черт его знает. Завтра выгоню вон. Спасал отечество, пусть отечество его и кормит.
То, что такой иезуитски-дотошный человек, как Пшебыльский, разделил его подозрения, доконало Юзека. От волнения он не мог даже стоять на одном месте и заметался по комнате.
– Что же делать? Что?
Пшебыльский со злобой смотрел на гостя. Казалось, еще немного – и у Юзека начнется форменная истерика с закатыванием глаз, выдергиванием волос и пусканием слюны.
– Перестаньте психовать. Выход один – скорей кончать с шахтой.
– Но здесь Станислав! – взвизгнул Юзек, как щенок, которому наступили на лапу.
– Станислав! Станислав! Тем более нельзя медлить. Надо действовать быстро и решительно. Вам не хватает смелости.
Юзек огрызнулся:
– Вы же сами говорили, что надо быть и лисой и львом!
Пшебыльский скривил губы:
– Но я не говорил, что надо быть ослом.
Юзек подскочил к Пшебыльскому:
– Как понимать?
– В прямом смысле.
По синевато-бледному лицу Юзека поползли багровые пятна:
– Я не позволю себя оскорблять!
– Опять истерика. Пейте валерьянку.
– Замолчите! – Высокие ноты вот-вот перейдут в плач.
Пшебыльский почувствовал, что струна слишком натянута.
– Успокойтесь. Вы стали раздражительным.
– Вы меня сделали таким.
– Вам нужно переменить климат. Уехать куда-нибудь.
– Но когда же, когда? И так я живу, как на мине. Когда дома Станислав…
Нижняя челюсть Пшебыльского отвисла, как у покойника:
– Чем занимается гордость вашей семьи?
– Что он может делать! В свою веру обращает Яна. Фарширует политграмотой.
Пшебыльский усмехнулся:
– Трогательная картинка. Из романа Генриха Сенкевича.
Но Пшебыльскому совсем не было весело.. Много у него врагов, но Станислав Дембовский – враг номер один. Антифашист. Боец Войска Польского. Конечно, русский агент. Вот кого с наслаждением собственноручно повесил бы он на первом телеграфном столбе. Выругался зло, нецензурно.
– Выбирайте выражения, – неизвестно почему оскорбился Юзек. – Он мой брат.
– Эх, Юзек, Юзек! В старые времена были братья, сестры, отцы, дети. Теперь в мире есть только враги и друзья. Станислав наш смертельный враг. Вы думаете, у него дрогнет рука, если он узнает, что вы с нами?
Юзек уныло согласился:
– Я сам так думаю. Что же делать?
– Как можно скорей устраивайтесь на шахту… Во что бы то ни стало!
– Я стараюсь… но…
От злости и без того бескровные губы Пшебыльского стали совсем синими.
– Никаких «но»! Шахту надо остановить в ближайшие дни. Уголь – хлеб промышленности, как говорят русские. Надо отнять хлеб у народной республики. Голодом надо ее душить. Голодом! Вы слышали, что произошло на шахте?
– Там работали советские шахтеры и добыли…
Яйцевидная на тонкой шее голова Пшебыльского затряслась от раздражения.
– Работали! Добыли! Вы круглый осел! Разве дело в том, что русские шахтеры добыли лишние сто или двести тонн угля? Они заразили наших рабочих. Понимаете: за-ра-зи-ли! Есть такая бацилла: соцсоревнование.
Юзек уныло смотрел в окно на глухую кирпичную стену, по которой рыжими лишаями расползлась сырость. С какой радостью выскочил бы он сейчас в окно и бежал, бежал. Куда глаза глядят! В Карпаты! В Беловежскую пущу! Еще лучше за границу, чтобы только не видеть Пшебыльского, его лысого черепа, не слышать скрипучий голос, не чувствовать в сердце поселившейся там крысы – страха. Но куда убежишь? А началось все в лагере с лишней миски баланды – будь она проклята! Воистину за чечевичную похлебку!
Пшебыльский покосился на Юзека:
– У вас скверная привычка смотреть в сторону, когда с вами говорят. Вы плохо воспитаны. Я чувствую, что поглупел с тех пор, как связался с вами.
– Я слушаю вас.
– Мне надоело, что вы только слушаете.
– Я делаю…
Нервы, оказывается, были и у Пшебыльского. Проговорил сипло, как астматик:
– Да поймите своей бараньей башкой: нужно спешить. Как дела с Яном?
– Брат оказался упорным…
– Расколется. С такой анкетной он от нас не уйдет.
– Все охает и ахает по поводу советских добродетелей, которые ему живописуют родственники.
Пшебыльский на мгновение представил себе всю семью Дембовских. Прескверное родство у Юзека. Старик совсем спятил с ума, а о Станиславе и говорить нечего. Да и Ванде пальца в рот не клади. Жестоковыйный народ. Остается только Ян. Ну что ж, он сам за него возьмется.
– Адрес портного Яну дали?
– Дал. Завтра придет. На Вокзальную.
– Отлично! Я сошью ему смирительную рубашку. Что вы еще сделали?
Юзек усмехнулся:
– Я помахал перед носом брата красной тряпкой. Теперь он свиреп, как бык.
– Ясней!
– Намекнул, что его невеста была любовницей русского офицера и прижила с ним сынка. Приданое.
Губы-пиявки Пшебыльского расползлись, обнажив обломки гнилых зубов.
– Сильно закручено. Вы умеете находить больные места. – Добавил как бы между прочим: – Если не ошибаюсь, вы тоже пытались ухаживать за Элеонорой. Даже собирались жениться.
– И не думал!
– Правильно. Лучше быть холостяком. Жена бывает мила только два дня в жизни.
– Какие два дня?
– Первый день, когда в дом вводят, и второй, когда из дома выносят, – хихикнул Пшебыльский. – Но вам это не грозило. Ухаживали вы за Элеонорой, насколько я осведомлен, безрезультатно.
– Если бы я ухаживал за ней, то лоб моего братца украшали бы ветвистые рога. Я предпочитаю падать с хорошего коня!
– Сомневаюсь. Элеонора приличная девушка.
– Что вы хотите сказать?
Но Пшебыльский не был расположен к пустопорожней болтовне.
– Ну, хватит! Садитесь и запоминайте.
2. ЛюбовьКак-то невзначай, из пустого женского любопытства, Элеонора спросила Петра Очерета:
– Как поживает ваш лирический капитан Андрюша?
– Спасибо, жив-здоров! Скоро генералом будэ! – равнодушно ответил Очерет и без особой гибкости перевел разговор на другие рельсы. Незачем рассказывать о капитане, ни к чему ей его вспоминать. Ничего она не знает и, наверно, никогда не узнает. Знала бы, не спрашивала так легко, шутя, мимоходом…
Капитан Андрей Барулин был заместителем майора Курбатова, непосредственным начальником Петра Очерета. Осенью сорок шестого года, похоронив погибшего при автомобильной катастрофе гвардии майора Курбатова, старшина Очерет и капитан Барулин уехали на родину. Очерет, уволившийся в запас, направлялся в Донбасс, на родную шахту «Центральная», капитан Барулин взял курс на Москву, в Военную академию имени Фрунзе. На Белорусском вокзале столицы однополчане обнялись, пожелали друг другу счастья и успехов. Прощались надолго, может быть, навсегда.
Минуло немало лет, а все же снова нежданно-негаданно пересеклись их жизненные маршруты. Перед поездкой в Польшу Петр Очерет по профсоюзной путевке отдыхал в Сочи, в шикарнейшем горняцком санатории, походившем больше на старорежимный графский дворец, чем на заведение, где ремонтируют бренные человеческие телеса.
Как-то перед ужином Петр с дружками забойщиками из Бодайбо зашел в «Седьмой корпус» – так курортные остряки называли невзрачную шашлычную с гордым названием «Казбек», не без умысла обосновавшуюся на стыке двух крупных здравниц – шахтерской и военной.
В забегаловке, среди шашлычных благовоний, перезвона фужеров, хлопаний пробок и оживленных возгласов, и встретились Петр Очерет и Андрей Барулин. Петр Очерет едва узнал своего бывшего командира. Одетый по-курортному – в кремовой тенниске, синих хлопчатобумажных штанах и сандалиях на босу ногу, – Барулин имел самый что ни на есть штатский вид и так закоптился на сочинском солнце, словно перешел в африканскую веру.
Фронтовики расцеловались, уединились за отдельным столиком и для начала вместо обычного меланхолического цинандали потребовали бутылку коньяку. Настоящего, армянского, из бывших шустовских подвалов.
Потекла-забурлила беседа. Оказалось, что Барулин отдыхает по соседству, в военном санатории, и тоже, спасаясь от сухого закона, установленного строгим начальством, посещает «Седьмой корпус». После окончания академии он обосновался в Чите, давно женат, имеет чин полковника и на вопрос Петра, как обстоит дело с зигзагами на золотых погонах, шутя пропел:
Я зарока не давала
Не глядеть судьбе в лицо…
Петр в свою очередь красочно описал бывшему командиру все заслуги знаменитой шахты «Центральная» в деле увеличения энергетических ресурсов страны, не умолчав при этом и о своих личных успехах на мирном поприще, как бригадира комплексной бригады, чему свидетельством была предстоящая поездка с делегацией знатных шахтеров в братскую Польшу.
Услыхав о поездке в Польшу, Барулин приумолк, вроде даже загрустил. Залпом опрокинул стаканчик коньяку, словно был это не отборный, в дубовых бочках выдержанный напиток, а самое обыкновенное десертное столовое вино московского розлива. Развязал ли язык армянский коньяк, или нашел на гвардии полковника лирический стих, но Барулин неожиданно признался своему бывшему подчиненному, что тогда, в Польше, был он тайно влюблен в тихую и бледную полячку пани Элеонору. Влюблен безответно, безнадежно, но так отчаянно, что хоть с моста да в воду. Когда, направляясь в Москву, пересек границу, в Бресте, ожидая поезда, даже стихи написал. Первый и последний раз в жизни!
Барулин сидел черный, словно вырубленный из куска доброго угля, опустив к столу по-прежнему чубатую, лишь на висках годами подсвеченную голову. С пьяной слезой в голосе трудно выдавливал из памяти:
Не вернусь назад я больше —
Слишком много там могил…
В горький час в далекой Польше
Сердце я похоронил.
Ничего не будет, кроме
Мертвой памяти-свинца.
Где-то в старом, тихом доме
Бледный свет ее лица.
Ничего не будет, только
Мне бы раз еще посметь
И в глаза печальной польки
Перед смертью посмотреть.
Стихи Петру Очерету не понравились. Были они не очень гладкими и без той напевности, что по его твердому убеждению составляет главное достоинство поэзии. Но из деликатности не стал критиковать. Барулин и без того сидел мрачный, неулыбчивый. Поднял на Петра тяжелые глаза:
– Что было делать, когда любовь к иностранке по тем временам чуть ли не изменой Родине считалась. Да и жених у Элеоноры где-то был.
После такого признания беседа уже не клеилась. Допив вторую бутылку, однополчане распрощались: не опоздать бы к отбою!
Вернувшись в свою графскую опочивальню, Петр Очерет долго стоял у раскрытого окна, курил, смотрел во тьму, где шумело под крупными южными звездами беспокойное ночное море.
Но и улегшись в кровать, он не мог заснуть, ворочался, вздыхал. От выпитого ли коньяку, от неожиданной ли встречи разбередило сердце. Из головы не шло признание Барулина в своей любви к Элеоноре. Теперь стихи его не казались Петру такими нескладными, а две последние строчки даже запомнились:
И в глаза печальной польки
Перед смертью посмотреть.
Петру вдруг показалось, что в его жизни не было вот такой настоящей трогательной любви: с надрывом, со страданиями, со стихами. Женился он слишком просто, прозаично, с бухты-барахты, словно дерево срубил: трах, и готово!
После возвращения из армии Петр две недели ходил, что называется, крестным ходом по всем родичам и соседям. Везде угощения, разговоры, песни. Забрел как-то с пьяных глаз к знакомому горному мастеру – не то куму, не то свату – Терентию Макаровичу. И неожиданно попал на семейный праздник, толком даже не разобрав на какой.
Умеют гулять горняки! Веселье было в полном разгаре. Как говорится, пошла изба по горнице, сени по полатям. Стучали до дребезга тарелки и миски, лихо звякали наполненные стаканы, надрывались всеми своими ладами видавшие виды гармошки. Песни, как шальная забубенная брага, выплескивались в настежь распахнутые окна:
Повнии чары всим наливайтэ,
Щоб через винця лылося,
Щоб наша доля нас не цуралась,
Щоб краще в свити жылося…
Подвыпившие хозяева и гости встретили гвардии старшину запаса только что не орудийным салютом. Посадили во главе стола, налили петровского калибра штрафную, одержимыми голосами требовали:
– Пей до дна!
Памятуя дедовскую мудрость: «Дают – бери, бьют – тикай!» – Очерет не стал ломаться. И пошла в бой пехота!
Первая рюмка, как известно, идет колом, вторая соколом, остальные мелкими пташками. Не минуло и часа, как гвардии старшина почувствовал, что и стол с закусками и бутылками, и сидящие за ним гости, и даже стены, увешанные фотографиями бессчетных хозяйских родичей, пришли в движение, покачиваются и, того гляди, пустятся в пляс.
Стол и стены, правда, на месте устояли, но гости, те, что были помоложе, завертелись в вихревом танце, с увесистым стуком подкованных каблуков, со звоном мониста, с жарким шуршанием крепдешиновых, креп-жоржетовых и бог весть каких юбок.
Среди мельтешащих в танце парней и девчат Петр приметил статную, широкую в плечах и бедрах девушку. Все в ней было крупное: глаза, брови, коса, губы. Было удивительно, что свое крупное тело она так легко несет в танце. Сидевший рядом с Петром старикашка, вконец осоловевший от возлияний, с восхищением скребя сухонькой куриной лапкой затылок, поросший реденьким пушком, шамкал:
– Ох, и девка Оксана. Пава, чистый лебедь-царевна! – От прилива чувств дребезжащим, как разбитый горшок, голоском затянул:
Ой, лопнув обруч коло барыла,
Дивчына козака та й обдурыла.
И пошел вприсядку.
Ой, думалося,
Передумалося,
Одур голову бэрэ,
Що далэко вин живэ…
От теплой водки, духоты, шарканья танцующих и завывания ошалевших гармошек стало муторно. Петр вышел в сенцы. Там было темно, прохладно, пахло капустой и моченой антоновкой. Впотьмах Петр наступил на кошку, которая, шипя и мяукая, метнулась в какую-то дыру. Дверь из комнаты отворилась, и на пороге появилась Оксана. В прямоугольнике освещенной двери она стояла, как картина в раме. Щурясь со света, вышла в сени. Спросила низким и, как показалось тогда Петру, бархатным голосом:
– Хто туточки?
Петр шагнул к ней, положил руку на талию. Оксана стояла чуть откинувшись, и Петр с удивлением почувствовал, что талия у нее тонкая и гибкая. Правой рукой он обхватил Оксану за шею, привлек к себе, Прижался ртом к мягким теплым губам. Поцелуй был долгий – до шума в ушах. Только чувствовал, как вздрагивают ее мягкие теплые губы и вся она слегка покачивается.
Стукнула дверь. Оксана рванулась и убежала в комнату. Петр вышел во двор. Сел на скамейку. Закурил. Было темно, тихо, и на черном, как забой, небе шахтерскими лампочками мерцали голубые звезды. Таких звезд в Европе Петр не видел. Внезапно сказал в темень вишенника:
– Женюсь!
Когда Петр вернулся в хату, то его снова окружили уже совсем охмелевшие горняки, всунули в руку стакан с водкой, и снова завертелась карусель. В тот вечер Оксану он больше не видел.
Домой Петр шел поздней ночью по давно притихшему поселку. В темных садах спали завороженные соловьями шахтерские домики. Полная царица-луна сияла с тронной вышины неба. Белая дорога спокойно дремала под луной, отдыхая после дневной суеты. Было тихо, даже собаки не лаяли, боясь нарушить колдовское, испокон веков известное очарование украинской ночи. Только далеко за Вербной левадою молодой девичий голос упрашивал:
Ой, нэ свиты, мисяченьку,
Нэ свиты никому,
Тилькы свиты мыленькому,
Як идэ до дому…
Утром, опохмелившись стаканом водки и бутылкой жигулевского и расспросив у матери, где живет Оксана, он пошел к ней домой. Шел с полной убежденностью, что Оксана не помнит вчерашнего поцелуя в сенях, а если и помнит, то не придает ему значения: мало ли с кем целуешься на таких пирушках!
Оксана оказалась дома. Одета была по-вчерашнему, в том же светлом платье и туфлях на высоких каблуках, так же тугим жгутом змеилась коса.
Гвардии старшина растерялся. Растерялся первый раз в жизни, растерялся, как новобранец перед маршалом. Словно не он лежал в снегу на шоссе с бутылками горючей смеси, встречая фашистскую танковую нечисть, словно не он «на вымашку» переплывал реку тусклым осенним утром, словно не он в новой парадной форме шел, позванивая орденами и медалями, по Красной площади, мимо Мавзолея, и тысячи труб сводного оркестра пели ему славу.
Петр стоял перед девушкой переминаясь, не зная, что сказать, чем объяснить неожиданный приход. Бросился, как штрафная рота в атаку.
– Помятаешь?
Оксана смотрела не моргая – глаз в глаз:
– Помятаю!
Ни наигранной скромности, ни напускного смущения не было в спокойном открытом лице. Петр тоже молчал, смутно понимая, что именно сейчас в его жизни совершается самое важное, самое главное. Спросил деревянным голосом:
– Выйдешь за меня?
Оксана не удивилась, не смутилась, не обрадовалась. Только нахмурились густые брови над ясными глазами. Смотрела долго, словно хотела прочесть в его глазах все, что было, и все, что будет.
– Выйду!
Петр подошел к ней, стал рядом, но, как вчера, ни обнять, ни поцеловать не смог. Только взял сильную покорную руку, неумело поднес к своим окаменело сжатым губам. Женских рук ему целовать еще не приходилось.
Вот и вся любовь! И хотя живут они счастливо, и Оксана уже родила ему трех сыновей (соседи смеются: будет уголь у Советского государства!), и он не представляет себе, что у него могла быть другая жена, все же сейчас, после разговора с Барулиным, ему показалось, что в его жизни не было настоящей любви: роковой, с переживаниями, с ломаньем рук и трогательными стишками или хотя бы просто с частушками…
Долго не мог заснуть в ту ночь и полковник Андрей Барулин. Конечно, не надо было столько пить армянского коньяка, не надо было читать полузабытые стихи, ворошить прошлое.
Жизнь его в общем-то удалась. Полковничьи погоны на плечах, хорошее положение в округе, с семьей все в порядке. Две дочки-школьницы, светловолосые, голубоглазые, умницы. Жена, правда, немного грубоватая и не очень деликатная, но женщина хорошая, честная, порядочная, добрая хозяйка и мать.
Почему же ты не спишь на своей санаторской кровати, Андрей Барулин, лирический капитан, как назвала тебя Элеонора Каминьска? Почему без спросу осаждает тебя прошлое? То видишь ты, как у зеркала стоит полячка и, закинув руки к затылку, поправляет прическу, и в спокойном омуте зеркала отражается бледное, с темными невеселыми глазами лицо. То вновь перед тобою ночное шоссе. Небо в гулах авиационных моторов. Сзади, где Гдыня и Данциг, немолчная канонада. В зареве дальних пожаров горизонт. Несутся навстречу «студебеккеры», нагруженные снарядными ящиками. Неуклюжими чудовищами ползут по обочине мрачные самоходки. Ты же, выбрав свободную ночь, мчишься на «виллисе» за двести километров, чтобы утром как бы невзначай еще раз увидеть бледное лицо, темные глаза, услышать в ответ на приветствие:
– День добрый, пан капитан!
…Шумит за окном море. Завтра утром санаторный фуникулер спустит тебя, полковник Андрей Барулин, на пляж. С размаху бросишься ты в зеленоватую набегающую волну, раза два проплывешь брассом к бекону с флажком и обратно. Прогонит морская вода ненужные воспоминания. Снова пойдет безмятежная санаторная жизнь: Мацеста, озеро Рица, гора Ахун. И конечно, «Седьмой корпус» – «Казбек».
Это завтра! Сейчас же не спится, хоть убей! От бромурала и нембутала только мутит. Приходят на ум обрывки старых, давным-давно забытых стихов. Неужели он их писал когда-то?
Навсегда занозой в памяти
Платья черного вино…
Опускалось сердце замертво,
Словно камень, шло на дно.
Помолчим же на прощание,
Вон часы на башне бьют.
Нам осталось для молчания
Только несколько минут.
За любовь свою наказанный
Ухожу в дорожный дым.
Всё осталось недосказанным,
Недожитым, не моим.
…За окном ночь. Шумит море. Шумят деревья в санаторном парке. Или в голове шумит от снотворного, от воспоминаний, от старых стихов, которые так никогда и не легли на бумагу?
На вопрос пани Элеоноры о лирическом капитане Петр Очерет ответил коротко:
– Жив-здоров. Скоро генералом будэ!
Полный порядок! Нет, не полный порядок. Недаром шутливый вопрос польки разворотил всю душу, как фугаска блиндаж.