Текст книги "Жить и помнить"
Автор книги: Иван Свистунов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 25 страниц)
Брест проехали.
По железнодорожному мосту поезд шел медленно, словно на цыпочках, боясь нарушить покой светлой реки, неторопливо несущей голубые воды в оправе пологих берегов.
Граница!
Петр смотрел на мост, на темнеющие слева камни и остатки проволочных заграждений. На память пришла известная история о немце (он узнал ее из газет), который много лет назад, июньской ночью под воскресенье – самой короткой ночью в году, – полз, задыхаясь от страха и надежды, сквозь камыши и прибрежный лозняк, через рвы и густо натянутую колючку, плыл, захлебываясь черной водой Буга. Каждую секунду готов был встретить лбом пулю русского пограничника, каждой клеточкой кожи на спине чувствовал беспощадные дула гитлеровской погони. Плыл, полз, крался к русским, чтобы предупредить:
– На рассвете Гитлер начнет войну против Советского Союза!
Всякий раз, когда Петр Очерет думал о несчастном для нас начале Великой Отечественной войны, он вспоминал этот маленький, никакой роли в войне не сыгравший эпизод. Пытался представить себе чувства, наполнявшие сердце отважного немца. Был ли он коммунистом, верным единомышленником и соратником Эрнста Тельмана, социалистом-антифашистом или просто рабочим человеком, трудягой, гамбургским докером или рурским металлистом? Все равно. Любовь к нашей стране и ненависть к фашизму воодушевили его на подвиг.
Ничего уж не мог изменить он в ходе исторических событий, как не может одна песчинка остановить мчащийся на всех парах локомотив. Все же он встал на пути злой, неудержимо движущей к войне силе.
– Гарный був хлопец! – в усы проговорил Петр. – Добре жить, колы есть таки люди на свити. И у нас, и в Нимеччини, да и во всих концах земли.
По известным законам ассоциации память Петра Очерета от мужественного немца перешагнула к другому хорошему человеку, с которым через несколько минут предстоит ему встреча.
Поезд подошел к первой польской станции – Тересполь, – и Петр увидел на перроне Станислава Дембовского. Высокий, курчавый, в модном сером макинтоше, он шел вдоль поезда, всматриваясь в окна, отыскивая в них знакомое лицо.
Увидев Станислава, Петр в первую секунду конфузливо подумал: «На шо я телеграмму отбивал. Тильки человека от работы оторвал». Но радость предстоящей встречи смяла и отбросила все сомнения: «Фронтова дружба – не хвист собачий!»
Высунувшись из окна, гаркнул так, что эхо прошло вдоль всего состава:
– Стась!
Станислав замахал шляпой, вскочил в вагон. Красивый, несколько раздобревший, шел, улыбаясь, по узкому вагонному коридору, расставив руки для объятий:
– Здорово, Петро!
– Здорово, Станислав!
Обнялись, трижды накрест, как и положено, поцеловались.
– Э, да ты, Петро, усы отпустил!
– Годы такие. Для солидности.
– Я не решаюсь. Жениться еще думаю.
– Так з усами зручнише. Люба панянка пиде.
Стояли, загородив проход, веселые, здоровые, словно не было ни атак, ни ночных разведок боем, ни тяжелых ранений и легких контузий, ни медсанбатовских санитарией и гигиеной пропахших коек, ни маленьких, наспех набросанных холмиков земли с фанерными дощечками: «родился… – убит…»
Из всех купе с любопытством выглядывали пассажиры. Судили-рядили:
– Друзья?
– Родственники?
– Братья?
И действительно, они были похожи на родных братьев.
Из своего купе выглянул Осиков. После переезда через государственную границу его ответственность за поведение членов делегации возросла, и он порой чувствовал в груди легкую дрожь, словно там была не душа, а обыкновенный студень из свиных ножек. А тут еще появился в вагоне неизвестный гражданин…
На всякий случай Осиков встал у окна. Смотрел совсем в другую сторону, туда, где виднелось общедоступное заведение для мужчин и женщин. Даже прочел над входом в него надпись: «Для кобет». Прислушивался, от напряжения шевеля ухом.
О чем беседует Очерет с неизвестным гражданином, явно иностранным подданным? Правда, тот факт, что разговаривают они на виду у всех, не таясь, не прячась по закоулкам, говорит сам за себя: ничего подозрительного в их беседе нет. Но все же, как известно, доверяй и проверяй. А получается, что он, Осиков, головой отвечающий за каждого члена делегации, не в курсе дела, не знает, о чем они беседуют.
Зачем заводить приятелей на чужой земле! Не мог Очерет в Советском Союзе найти себе собутыльника, что ли? Почему обнимался и даже целовался с иностранцем? Предположим, что иностранец поляк, венгр или болгарин – одним словом, демократ. Ну и что же? Разве в таком случае не достаточно одного рукопожатия? Всем известно, что от тесной связи с… Фу-ты, черт! Даже в жар бросило.
Пугливые мысли копошились в голове Осикова, как земноводные в террариуме. Раньше, надо признаться, к таким вопросам относились серьезней. Нет, нет, он, Осиков, не оправдывает, упаси боже, те времена.
Осиков искоса поглядывал на двух приятелей и с тревогой отмечал: похожи друг на друга. Вот тебе и на! Еще чего не хватало: у Очерета родственник за границей. Черт знает что! Да проверяли ли где следует его анкеты и автобиографию перед оформлением документов? Разгильдяи! А может быть, Очерет просто скрыл сей факт? Очень просто. Как кадровик, Осиков хорошо знал, что такие явления наблюдались. Сам не раз засекал. Раньше все от заграничных родственничков открещивались. А теперь…
Осиков старательно прислушивался к разговору друзей, но, несмотря на известный навык в таких делах, улавливал лишь отрывочные восклицания:
– А помнишь?
– А Ленино?
– А Тригубово?
– А блиндаж?
Ничего не разобрать. Вдруг подумал: «Может быть, шифр? – И сам усмехнулся: – Эк, куда хватил!»
Но на душе было тревожно. Слышал возгласы, смех, грубоватые солдатские шутки Очерета и его дружка и не мог понять, что они означают, не мог разгадать их подкладку.
Да и откуда Осикову было знать, что за их возгласами и шутками лежит, как под земной корой угольный пласт, мужская солдатская дружба.
Твердая и надежная, как антрацит.
С завистью смотрели на встречу друзей Федя Волобуев и Вася Самаркин. Ругались:
– От чертов Тарас Бульба! В Европе как свой человек. При случае, пожалуй, и на Марсе дружков найдет. А мы, кроме Воркуты, ничего еще не видели.
Ругали Очерета, но по всему чувствовалось – одобряли. Толк в мужской дружбе они понимали.
С интересом смотрела на Очерета и Дембовского Екатерина Михайловна Курбатова. По рассказам Петра, она знала всю историю их знакомства, знала, что Сережа жил в доме Дембовских, похоронен в их городе, и ей казалось, что Станислав чем-то близок и ей, хотя видела она его первый раз в жизни.
Станислав спохватился:
– Пошли. Поезд пятнадцать минут стоит. Успеем.
– Може, в вагон-ресторане? Там все есть.
– На польской земле надо. Вагон-то на колесах.
– Тоди пишлы.
Алексей Митрофанович Осиков сразу догадался, куда собрались приятели, и даже передернулся, как лягушка, через которую пропустили ток. Не успели переехать государственную границу, а один член делегации бежит в буфет пьянствовать. Каждый скажет: вот какой моральный облик советских людей!
– Товарищ Очерет, вас можно на минутку? – окликнул он Петра. – Зайдите ко мне в купе.
– Зараз не можу, – на ходу бросил Очерет. – С братком побалакаю, тоди и зайду. – И как ни в чем не бывало ушел в буфет.
Осиков стоял на виду у всех членов делегации как оплеванный. Вот до чего докатились! Да разве раньше посмел бы простой забойщик так разговаривать со своим руководителем? Он бы в два счета схлопотал ему поездку на казенный счет, и не в Польшу, а совсем в другую сторону.
А теперь…
«Придется по возвращении сообщить об Очерете куда следует», – про себя решил Осиков. Но мало шансов, что на такой сигнал обратят внимание. Может быть, пожурят Очерета, да и только. Времена!
Все же (авось пригодится!) сделал соответствующую пометку в своей записной книжке.
Куда вы, уважаемый товарищ Осиков, сообщите? И что сообщите? То, что есть на свете дружба, рожденная в бою? Что есть на свете братство не по крови, а братство, кровью скрепленное? Что есть на земле поселок Ленино, речка Мерея, след от старого блиндажа, где жизнь была жизнью, а смерть – смертью, где смотрели в лицо человеку, а не в листок по учету кадров?
Отойдите в сторону, А. М. Осиков. От вас падает тень. На вас смотрят и улыбаются члены делегации. И Екатерина Михайловна Курбатова, и, конечно, веселые парни из Воркуты. Те самые, что о вас сказали: «Осколок!»
За буфетной стойкой на фоне бутылок с винными, призывно-красочными этикетками томилась в ожидании клиентов полнеющая блондинка с красивым, правда, несколько вульгарным лицом и живыми, игривыми (не от портвейна ли?) глазами, похожая на всех буфетчиц земного шара. Взглянув на Очерета и Дембовского, она сразу сообразила, что привело в буфет друзей. Без лишних слов наполнила коньяком два вместительных фужера, положила на тарелочку две конфетки:
– Пшэпрашам, паны!
Друзья подняли фужеры. Золотистая жидкость в хрустальном блеске излучала радость. Очерет улыбнулся.
– Ты чего? – спросил Станислав.
– Згодав, як мы пид Ленино собачью тушенку жрали. До речи був бы тоди цей коньячок.
– Он и сейчас не лишний.
– И то правда.
– За новую твою встречу с нашей польской землей.
– И не останню!
– А як же! – Станислав подмигнул Очерету: дескать, не забыл твое любимое выражение.
Улыбнулся и Очерет:
– Ну, поехали!
– Будь здоров!
– И ты будь здрав!
– Сто лет!
– Сто лят!
…Хорошо жить, когда есть прошлое. Хорошее прошлое!
Когда все, что было – до самой малейшей малости, – можно радостно вспомнить, снова все пережить, перечувствовать, ничего не стыдясь, ничего не скрывая ни от себя, ни от других.
Хорошо, когда снова можно пройти по всем, уже однажды пройденным дорогам, увидеть тобою оставленный след и не устыдиться его.
Хорошо встретить людей, уже виденных тобой, и по-дружески обнять их.
Хорошо, когда всем встречным можно прямо и ясно смотреть в глаза.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
1. Первая встречаКак я люблю тебя, Польша!
Может быть, потому, что сам я родился и вырос на Украине, мне так дороги твои березовые – словно у нас на Волыни, – по колено в цветах и травах акварельные перелески, застенчивые криницы, живым серебром сверкающие в заповедных пущах, косые стрижи в светлом, как детство, небе.
Мне милы и пахучий дымок над далеким хуторком, спрятавшимся в зеленом омуте садов, и задумчивые вербы, опустившие до земли гибкие девичьи руки-ветви, и застывший на одной ноге невозмутимый аист, стерегущий твой покой.
Песни твоих дочерей воскрешают в памяти соловьиные вечерницы, на которых красуется молодое счастье чернобровых и кареглазых Оксан и Наталок.
Я люблю твою Вислу – сестру могучего Днепра, и близок сердцу древний Краков – родной брат моего Киева!
Радостной и горькой была первая встреча с тобой.
В белом пламени июля распростерлось над головой наполненное громами авиационных моторов и артиллерийской канонадой тревожное небо. Пыль слепила глаза, бедой чадили сожженные города и села, трупный смрад кляпом стоял в горле.
Шло лето сорок четвертого года.
…Наши войска рвались на запад. В скрежете и копоти проносились «тридцатьчетверки»; неотвратимые, как возмездие, громыхали самоходки; затаив под брезентом чехлов огненные смерчи, стремились вперед длиннотелые гвардейские «катюши». Потная, усталая, веселая пехота в кузовах грузовиков, истерзанных еще на смоленских и белорусских дорогах, пела осипшими голосами:
Ты не плачь и не горюй,
Моя дорогая,
Если с фронта не вернусь —
Знать, судьба такая…
Наши войска рвались на запад.
Им навстречу из лесных чащоб, из погребов и ям, из щелей и подвалов выбегали женщины, молитвенно протягивая руки, ковыляли простоволосые, страшные в своем безутешном горе старухи, окружала голодная, замызганная пугливо-доверчивая детвора. С польским акцентом звучало священное русское слово:
– Товарищи!
У черного пепелища, где кирпичным верблюдом маячит горбатая печь, сняв капелюх, поник головой старик:
– Ниц нема! Фашистко герман знищил!
На каменных, веками источенных плитах холодного в своей готической непогрешимости костела, коленопреклоненная женщина в черном платье. Молится. Будто сама Польша благодарит своего распятого на кресте бога за спасение!
Белосток… Ломжа… Остроленка…
Вперед!
В самом конце минувшей войны довелось мне побывать на одной маленькой польской железнодорожной станции. Ничем не отличалась она от десятка других на магистралях: Гданьск – Краков, Познань – Варшава. На перроне нестерпимо сверкающие осколки оконных стекол – словно здесь солнце разбили вдребезги. Часы на столбе с вывороченными внутренностями и намертво пригвожденными к циферблату стрелками. Паровоз, уткнувшийся тупым носом в заросший свирепой крапивой кювет, чтобы только не видеть тощие ребра товарных вагонов, обглоданные жадным огнем…
Знакомая картина!
Не знал я тогда, что лет через десять на этой станции, в маленьком шахтерском городке, произойдут события, о которых речь ниже.
Теперь вокзала и не узнать. Толпится у билетных касс беспокойное племя пассажиров, казенный голос диктора возвещает по радио о прибытии и отправлении поездов, суетятся обвешанные чемоданами, саквояжами, сумками и свертками носильщики, лихо проносятся маневровые паровозы, завлекательно звенят в буфете стаканы и рюмки.
Зайдемте в буфет. На первый взгляд нет в нем ничего примечательного: накрытые дешевенькими бумажными скатертями столики, оцинкованная стойка, сверкающий медью кран, из которого с пеной вырывается струя светлого пива, за стеклом прилавка маленькие – на два укуса – бутерброды, да на полках обычные ряды бутылок с разноцветными, как цыганские лохмотья, ярлыками.
Варшавский поезд уже ушел, гданьский придет еще не скоро, и в буфете тихо, малолюдно. Два-три пассажира, томящиеся над карточками меню, меланхолический официант с подносом под мышкой, буфетчик за стойкой, традиционно щелкающий на счетах.
Собственно, из-за человека, находящегося за стойкой, и следует зайти в станционный буфет. Старое, во всех направлениях иссеченное морщинами лицо свидетельствует о жизни, прожитой отнюдь не безупречно. Синеватые губы значительно, как у кардинала, поджаты, длинный хрящеватый нос настолько тонок, что даже просвечивается. Голова яйцевидная, глянцевито-лысая, с радиолокаторами врозь торчащих бледных, мохом заросших ушей. Только глаза буфетчика, полузавешенные дряблыми пленками век, смотрят умно, зорко, молодо.
На железнодорожной станции буфетчик примелькался, к нему привыкли, как к газетному киоску или к доске с расписанием поездов.
Это и есть Леон Пшебыльский.
2. Пивная пенаЖизненный путь пана Пшебыльского представляет некоторый интерес, и о нем, пожалуй, следует сказать несколько слов.
Жили-были в старые довоенные времена в городишке братья Пшебыльские – Леон и Казимир. Служили в конторе местной шахты, принадлежавшей пану Войцеховскому, служили верой и правдой, за что и пользовались у хозяина если не уважением, то, во всяком случае, снисходительной благосклонностью. Хозяйское расположение давало возможность братьям разъезжать в парном фаэтоне, носить модные венские котелки, подстригать реденькие рыжеватые бороденки на парижский манер.
В годы войны братья – как, впрочем, и многие другие жители города – затерялись в сутолоке и неразберихе поражений, отступлений, эвакуации, оккупации.
Вновь появились они в здешних местах лишь в сорок пятом году после безоговорочной капитуляции гитлеровской Германии. В полуразрушенном городке, где еще не наладилась мирная жизнь, братья занялись коммерцией: на углу улиц Маршалковской и Святой Барбары открыли невзрачную лавчонку, именуемую склепом.
Торговое заведение братьев Пшебыльских было универсальным. За любые денежные знаки – злотые, рубли, марки, доллары и даже бог весть какими путями попавшие сюда тугрики – в склепе можно было купить банку сапожного крема, бутылку водки, кусок сала, кольцо краковской колбасы, соленые американские орешки, итальянские сигареты и, конечно, французский резиновый ширпотреб.
Была при склепе и полутемная задняя комнатка, где желающий мог съесть яичницу с ветчиной или порцию сосисок с капустой, выпить бутылку пильзеньского пива, потолковать с глазу на глаз с коллегой, а – если послала судьба – то и с коллежанкой.
Дела оборотистых братьев шли бойко. Но, как справедливо подметили философы, ничто не вечно под луной. Пасмурным декабрьским утром сорок седьмого года Казимира Пшебыльского нашли в ванной комнате висящим в петле, наскоро связанной из бельевой веревки. Водопроводная труба даже слегка прогнулась под тяжестью его бренного тела.
Из каких соображений младший Пшебыльский полез в петлю, толком установить не удалось. Лишь в доверительных беседах с друзьями Леон Пшебыльский туманно сетовал на то, что брата погубила ошибочная ориентация.
А дело заключалось в следующем. В первые послевоенные годы, когда в мире еще ничего не было прочного и стабильного, всю прибыль от универсальной торговли братья обращали в иностранную валюту: Леон скупал американские доллары, Казимир – советские рубли.
Советских денежных знаков в те годы за границей осело немало. Их вывезли из нашей страны и отступавшие гитлеровские вояки, и угнанные на фашистскую каторгу советские люди, и так называемые «перемещенные лица». Не одну пухлую, как люблинская колбасница, пачку сторублевок припрятал Казимир в хитроумном тайнике, оборудованном в старом курятнике. Расчет казался правильным: Советский Союз победил в войне, и, естественно, его валюта самая устойчивая.
Но как-то ночью Казимира Пшебыльского, слушавшего «Голос Америки», поразил удар, сродни апоплексическому. Из Вашингтона сообщили:
«Денежная реформа в Советском Союзе».
Прижимая руку к груди, чтобы раньше времени не разорвалось сердце, Казимир всю ночь, до мыльной пены загоняв «Телефункен», лихорадочно шарил по эфиру в поисках русской речи. Вена передавала музыку из оперетт, Марсель танцевал, из Мадрида тянулось богослужение, лондонский диктор жонглировал курсами акций, Гавана пела непонятно и страстно…
Только в шесть часов утра московское радио передало подробности реформы. Рубли, которые с таким вожделением копил Казимир, в один миг превратились в бумажную макулатуру: за рубежом Советской страны обмену на новые деньги они не подлежали. Нервы Пшебыльского-младшего не выдержали. Дрожащими руками он смастерил удавку и отправился в лучший мир, где валютные пертурбации уже не имели решительно никакого значения.
Роковая ошибка брата укрепила Леона Пшебыльского в убеждении, что в любых случаях жизни надо ориентироваться на Запад. С Востока можно ждать только бед!
А жизнь исподволь готовила ему новые каверзы. Вскоре пришлось распроститься со склепом: на том же углу Маршалковской и Святой Барбары открылся большой государственный магазин. Попробовал было Леон Пшебыльский устроиться в контору народной шахты, но там отказались от его услуг, – видно, не забыли еще и лакированный фаэтон, и котелок, и рыжеватую эспаньолку. Так в конце концов, испытав превратности судьбы, он стал буфетчиком на железнодорожной станции.
И допустил ошибку! Человеку с такой биографией следовало бы держаться в тени, забиться в нору, по-мышиному укромную, а не торчать, как прыщ на носу, у всех на виду. Может быть, тогда и не настиг бы его перст судьбы.
Станция была маленькая, третьеразрядная, захудалым был и буфет. Кроме Пшебыльского в нем работал официант Веслав, малый средних лет и среднего роста, с лицом несколько бледноватым и хмурым, без особых примет, как говорилось раньше. Был он здесь человеком новым, на работу в буфет его, как инвалида войны, прислал профсоюз. Пшебыльский не очень обрадовался такому помощнику, но спорить с начальством не считал возможным: не такая у него биография.
В буфете тихо и чинно, как в будний день в костеле. Лишь порой слышно – где-то далеко, верно в депо, сумрачно перекликаются громогласные паровозы да на подоконнике стонут в приливе нежных чувств жирные от безделья и дармовых харчей сизые зобастые голуби.
Пшебыльский озабоченно щелкает костяшками счетов и изредка невзначай из-под полуопущенных век поглядывает в дальний угол, где, прикрывшись газетой, сидит мужчина в неказистом костюмчике цвета воробьиного пира и лиловом, косо повязанном галстуке.
Но вот буфетчик поднял голову, навострил уши-локаторы: за одним столиком послышался слишком громкий разговор. Так и есть: Веслав опять напутал! Пассажир в брезентовом дождевике и соломенной шляпе, похожий на сельского кооператора, раздраженно выговаривал официанту:
– Зачем вы мне пиво принесли! Я что просил?
Веслав растерянно вертел в руках поднос:
– Что?
Нервный кооператор накалялся быстро.
– Оглохли, что ли? Лимонаду! Понятно? Ли-мо-на-ду!
Веслав бросился за стойку:
– Один момент!
У пана Пшебыльского было твердое частновладельческое правило: из буфета посетители должны уходить в хорошем настроении. Подойдя к нервному кооператору, он изобразил на морщинистой физиономии сочувственную глину:
– Прошу прощения, пан. Официант новый, только третий день работает. Да и туг на ухо. Контузия!
Любитель лимонада смутился: зря обидел пострадавшего на войне человека. Чтобы загладить оплошность, встретил Веслава, явившегося с бутылкой лимонада, по-дружески:
– Где вас так, приятель?
Веслав насторожился: неужели снова не угодил?
– Что?
– Контузили вас где?
– Под Варшавой, пан. Под Варшавой!
Стакан холодного лимонада подействовал ублаготворяюще на кооператора, и он сочувственно вздохнул:
– Крепко досталось и городу и людям.
Но Веслав не был расположен в служебное время распространяться на посторонние темы. Смахнув салфеткой – единственное, чему он твердо научился за первые дни работы, – несуществующие крошки с соседнего столика, ушел на кухню.
Но сам Пшебыльский был человеком общительным. Народ на вокзале живой, подвижной: один едет в Варшаву, другой – в Быдгощ; там одна новость, здесь – другая. Ни в какой газете не прочтешь того, что порой расскажет бывалый пассажир. Буфетчик, чтобы поддержать разговор, кивнул в сторону удалившегося официанта:
– Инвалид, а кормиться надо. Вот и взял.
– Правильно! – одобрил кооператор. – Так все поступать должны. Я сам воевал. Знаю, что за штука война.
– Надо, надо помогать, – вздохнул Пшебыльский и обронил вскользь: – Всем нам война жизнь покорежила.
По простоте душевной кооператор понял слова буфетчика в прямом их смысле и даже подумал: «Ишь какой заморенный. Один нос торчит. Верно, и его война хлобыстнула». Спросил, чтобы продолжить беседу:
– Гданьский не опаздывает?
– Вовремя, в пять двадцать.
Внезапно Пшебыльский нахмурился. Нижняя челюсть брезгливо отвисла, нос стал еще тоньше. И не мудрено. В окне он увидел прескверную картину: вокзальную площадь пересекал Адам Шипек. Ясное дело: прется в буфет.
Забыв о кооператоре, Пшебыльский поплелся за стойку с выражением человека, садящегося в зубоврачебное кресло: каждая встреча с Адамом Шипеком стоила ему добрый год жизни.
Пшебыльский не ошибся. Дверь взвизгнула, широко распахнулась (видно, ногой ее пихнули) и впустила в буфет высокого, худого старика. Неуверенно передвигаясь на длинных, расшатанных в коленях ногах, он направился прямым курсом к буфетной стойке, подобно тому, как шлюпка в бурном море идет на маяк.
Это и был шахтер Адам Шипек собственной персоной.
Природа не очень мудрила над внешностью Шипека. Из всей богатой своей палитры она выбрала для него одну-единственную краску – черную. Черными были глаза и брови Шипека, черным было лицо с въевшейся в кожу угольной пылью. Черные кисти рук неуклюже торчали из коротких рукавов черного пиджака, на голове блином сидела черная замасленная шляпа.
Пшебыльский сделал вид, что не заметил нового посетителя, и с ожесточением застучал костяшками счетов. Но столь холодный прием не произвел на Шипека никакого впечатления. Голосом, который тоже казался черным, заорал:
– Здорово, приватный капитал! Дышишь?
Пшебыльский поморщился. Грязный выпивоха умеет задеть человека за живое. Но ответил миролюбиво:
– Почему бы и не дышать? Пока есть такие посетители, как вы, жить можно.
– Верно, – хрипло выдохнул Шипек. – Налей-ка среднего калибра. У меня сегодня праздник. Юбилей.
Пшебыльского возмущала манера Шипека разговаривать так, словно был он не обыкновенным забойщиком, а по меньшей мере ясновельможным графом Замойским или – вечная ему память – генералом Сикорским. Но дело есть дело, и буфетчик вежливо осведомился:
– Какой у вас юбилей, пан Шипек?
В глазах Шипека блеснули кусочки антрацита.
– Особенный! Грешно в такой день не осушить добрую чарку! – со смаком произнес он название симпатичного сосуда. – Запиши в свою библию, приватный капитал. Сегодня исполнилось ровно пятьдесят лет с той славной поры, когда я выпил первую стопку старки. Пятьдесят лет! Как сейчас помню: чудесный был денек, чет-нечет!
Новое упоминание о частном капитале кольнуло Пшебыльского. Он поджал синеватые губы:
– В прошлый вторник вы уже отмечали столь высокоторжественный день.
– Ошибка! – и Шипек оглушительно хлопнул пятерней по оцинкованной стойке. – В прошлый вторник исполнилось пятьдесят лет с того дня, как я на шахте подрался с полициантом и в первый раз попал в участок.
Не в правилах Пшебыльского пикироваться с посетителями, тем более такими вздорными, как Шипек. Но сейчас он не смог удержать язвительной усмешки:
– Есть что вспомнить! Не ровен час – снова попадете.
Шипек мотнул головой, как лошадь, отгоняющая мух.
– Шалишь, холера ясна! Теперь не хватают людей за здорово живешь, как раньше, когда шахта пана Войцеховского была, а ты у него прислужничал. Не те времена. Давай-ка выпьем за новую жизнь!
Пшебыльский поморщился. Лучше было бы сразу налить Шипеку стопку старки и пусть отправляется ко всем чертям. Развел руками:
– С удовольствием, да врачи запретили. Печень!
– Ну и хрен с тобой и с твоими потрохами! – махнул рукой Шипек. – Я найду человека, который выпьет со старым Шипеком в такой день.
Шипек огляделся. Но народ в буфете, как назло, все неподходящий: сельский кооператор, осушивший бутылку лимонада, уже рылся в потертом кошельке, две божьи старушенции с каменными лицами девственниц пили чай да мужчина в костюме цвета воробьиного пера в углу шуршал газетой. Пришлось остановиться на нем.
– Читатель! Газетками интересуется. Люблю культурных людей, чет-нечет! С ним и выпью! – Зажав в пятерне стопку с золотистой старкой и лавируя между столиками, которые – черт их побери! – торчали на пути, Шипек направился к человеку, читавшему газету.
С неожиданной для его возраста поспешностью Пшебыльский выскочил из-за стойки:
– Пан Шипек! Пан Шипек! Я пошутил. Давайте выпьем.
Но Шипек и ухом не повел. Характер у шахтера был тверже угольного пласта. Главную его особенность составляло упрямство. Решил выпить с любителем газет – и выпьет! И никто не помешает! Грабастой рукой Шипек смахнул с дороги замельтешившего перед ним буфетчика:
– Брысь, частный капитал!
Не обратив внимания на оскорбительное упоминание о частном капитале, Пшебыльский заискивающе упрашивал:
– Пан Шипек! Вот свободный столик. Прошу сюда.
Но Шипек уже достиг цели. Покачиваясь на длинных ногах, он дружелюбно протянул человеку в воробьином костюме наполовину расплескавшуюся стопку:
– Что скучаешь, приятель? На-ка лучше выпей, как положено на белом свете.
Человек в сером продолжал сосредоточенно читать газету, словно не к нему обращался беспокойный посетитель. Только галстук, казалось, еще больше съехал набок. Пшебыльский потянул Шипека за рукав:
– Пан Шипек! Прошу сюда! Вот хороший столик.
Хотя Шипек был подшофе, все же он отлично понимал, что буфетчик хочет помешать ему выпить с этим человеком. Обиделся. Разве он не может и выпить и поговорить с кем угодно и где угодно!.
– Что ты его охраняешь, как деву непорочную! Брысь! – шуганул Шипек буфетчика и с размаху сел за столик, бесцеремонно отодвинув в сторону бутылку с минеральной водой. – Ты пьешь такую отраву! Чудак! От нее тоска в кишках заводится.
Человек в воробьином костюме все так же сидел молча, уставившись в одну газетную строчку, лишь глазки за стеклами окуляров стали маленькими и колючими.
По совести говоря, Шипек терпеть не мог таких зануд: хмурый, сидит в буфете, а внутрь употребляет дохлую водичку, от которой за версту несет тухлыми яйцами. Но выбора не было. И он сделал еще одну попытку завязать дружескую беседу с молчаливым потребителем минеральной воды.
– Читай, читай, друг. В мозгах светлей будет. Большие дела пошли в нашей Польше. И не только в Польше. Во всем мире рабочий человек плечи расправляет. Не всем, правда, по вкусу, – и бросил красноречивый взгляд в сторону Пшебыльского. – Правильно я говорю?
Пшебыльский ходил вокруг неугомонного шахтера:
– Пан Шипек! Друг!
– Какой я тебе друг, чет-нечет? Твои друзья за океаном подштанники продают, – рассердился шахтер. – Отчепись! – И с пьяной назойливостью снова обратился к человеку с газетой: – Неразговорчивый ты. Или не понимаешь нашего языка? Не поляк, может быть? Не беда! Хорошая у нас страна. С открытой душой.
Обидело ли человека в сером предположение о его иностранном происхождении или просто надоели приставания подвыпившего шахтера, но он отложил в сторону «Трибуну люду» и сказал вполголоса, несколько шепелявя:
– Пошел отшюда прочь!
Шипек понимал: сам виноват. Зачем пристал к незнакомому. Но в голосе человека с газетой послышалось такое памятное по довоенным временам презрение к трудовому люду, что стерпеть было невозможно. Еще в годы недоброй памяти санации Шипек бил по шее всех, кто гнушался рабочим человеком, а теперь и подавно. С грохотом отлетел в сторону стул, поднялась к потолку гиря кулака:
– Заговорил, цуцик! Сейчас запляшешь у меня краковяк, пся крев!
Сомневаться в серьезности намерений Шипека не было оснований, и Пшебыльский струхнул. Не рискуя оказаться в зоне досягаемости шахтерских узловатых кулаков, он лишь петлял вокруг Шипека да кричал визгливым дискантом:
– Веслав! Веслав! Скорей сюда!
Меланхолический Веслав не спеша подошел к Шипеку:
– Перестань, Шипек. Человек тебя не трогает, зачем шум поднимаешь?
Спокойный тон официанта подействовал на разбушевавшегося Шипека, как сода на изжогу. С минуту он свирепо смотрел на пожелтевшее, с тонким, ставшим еще длиннее носом лицо Пшебыльского, на спрятавшиеся за стеклами очков злобные глазки человека в воробьином костюме, на невозмутимую физиономию Веслава и в сердцах плюнул:
– Хрен с вами! Все вы здесь паразиты! Смотреть тошно на ваши рожи. Иуды! – И, еще раз пихнув ногой ни в чем не повинный стул, направился к выходу.
Массивная дверь пушечно хлопнула, подпрыгнули на столах рюмки и фужеры, выглянул из кухни белый колпак повара: гроза пронеслась. Человек в сером впился колючками застекленных глаз в тяжело, с хрипотой дышавшего Пшебыльского, прошепелявил: