Текст книги "Жить и помнить"
Автор книги: Иван Свистунов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 25 страниц)
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
1. Где правда?Как хорошо дома!
Старый, от времени совсем уж потемневший шкаф, круглый стол, за которым но вечерам собиралась вся семья, старая люстра над столом с дрожащими стекляшками, распахнутые окна в сад, где так разрослись акации и жасмин, где по утрам перекликаются птицы, порхают бабочки, а в полуденный зной жужжат черно-багровые угрюмые шмели…
Простое счастье: проснуться утром под родной крышей, увидеть лицо матери, услышать за стеной – как в детстве – шаги отца, собирающегося на работу, и сказать вслух:
– Дома!
Целые дни напролет Ян проводил с матерью. Отец, Ванда, Элеонора на работе, Юзек где-то пропадает, и они вдвоем дома.
Воспоминания, расспросы, рассказы…
Мать возилась по хозяйству, стряпала, убирала, но пройдет десять – пятнадцать минут – и она усядется возле Янека, счастливо улыбнется:
– Рассказывай!
Он рассказывал о странах, где был, об Африке, Италии, Англии… Но больше всего любил вспоминать то довоенное прошлое, что связано со старым домом, садом, городом. Все в прошлом было памятным и значительным. Не война, не походы, не скитания, а тропинка в сад и подорожники на ней, гнездо ласточки под карнизом, бой часов на старой башне.
– Помнишь, когда мы были маленькими, я и Станислав, часто сидели у твоих ног и играли. Считали, сколько у тебя на руках золотых веснушек. И каждую целовали. Кто больше поцелует. – Ян прижался губами к белой мягкой руке матери. – Неужели все это было когда-то?
Ядвига с болью смотрела на сына. Годы не прошли даром: морщины у глаз, седина на висках.
– Тебе тяжело было там?
– Ничего. Все плохое уже позади. – Ян, как в детстве, уселся у ног матери. – Я счастлив. Мне теперь хорошо и спокойно. – Всматриваясь в постаревшее лицо матери, попросил: – Расскажи лучше, как вы здесь жили?
– Что рассказывать? Только сердце надрывать.
Все же рассказывала. Рассказывала, как ушел на войну и пропал без вести Станислав, как гитлеровцы угнали в Германию Юзека и Элеонору, как она плакала и молилась за них всех.
– И за тебя, Янек, молилась! – Прижала платок к глазам.
Янек погладил руку матери:
– Не плачь. Теперь ведь все хорошо.
– Теперь-то хорошо. А если бы не пришли русские, мы бы никогда больше не увиделись. Мы так ждали Красную Армию! Впервые за три года я вышла в город. Как сыновей, целовала советских солдат. Они все шли, шли. С ними вернулся Станислав.
Ян встал, прошелся по комнате. Старый почерневший паркет поскрипывает под ногами. Раньше паркет не скрипел. Или, быть может, он так отяжелел за минувшие годы? Сказал в раздумье:
– Да, их слишком много.
– Кого много?
– Русских солдат, которые пришли в Польшу.
– Это счастье. Они спасли нас.
Ян с улыбкой посмотрел на мать:
– У тебя доброе сердце.
Ядвига проговорила горячо:
– К русским у меня доброе сердце. Если бы ты все знал! Мы так много страдали, так много пережили и научились узнавать врагов и ценить друзей!
Ян не знал, что и думать. Как все переменилось! Даже мать. Разве раньше можно было услышать от нее такие речи?
– Раньше ты говорила иначе.
– Ах, Янек! Но ведь то было до войны. Война показала нам, кто друг и кто враг.
Вернулся с работы Феликс. Увидев жену и сына, улыбнулся:
– Никак не наговоритесь? Сразу видно – любимец приехал.
– Мама настоящей большевичкой стала, – пошутил Ян.
О таких вещах старый горняк не мог говорить шутя. Сказал значительно:
– Теперь все честные поляки такими стали.
– Я понимаю ваши чувства… – начал было Ян, но отец перебил:
– Не в чувствах дело. Своими глазами видели мы, как горели польские села и города, рушились костелы, лилась польская кровь. Ты не знаешь, а ведь на нашей шахте гитлеровцы расстреляли каждого третьего рабочего. Третьего! Понимаешь? Советская Армия спасла нас, спасла Польшу.
Ян Дембовский хорошо знал: такие речи называются пропагандой. Красной пропагандой. Отец по несознательности, по простоте своей повторяет чужие слова. Слова русских. Все же проговорил мягко, чтобы не волновать отца:
– Мне кажется, что ты преувеличиваешь, отец. Уверен, что Англия и Америка помогли бы нам.
Старик побагровел:
– Черта с два! Помогли бы снова надеть ярмо. Нет, с Востока пришло спасение. Это точно, как то, что я – Феликс Дембовский.
Яну не хотелось спорить. Отец волнуется, нервничает мать. Да ну ее к лешему, политику. Заговорил примирительно:
– Я ехал домой с твердым решением: не заниматься политикой. Хватит. Сыт по горло. У меня одна мечта: быть просто человеком. Обыкновенным человеком. Забыть, что есть на свете коммунисты и империалисты, революции и контрреволюции, кровь и вражда, классы и партии. Мне хочется тишины и покоя. Только тишины и покоя!
Но Феликс покачал головой. Он любил во всем ясность и имел обыкновение до конца высказывать свои мысли.
– Мудрено в наши дни жить, зажмурив глаза и законопатив паклей уши. Мудрено! Разве только звезды небесные могут быть равнодушны к тому, что происходит на нашей грешной земле. Нет, сынок, ты солдат и должен знать, что во время боя нет нейтральной полосы. Так-то!
Странными и непостижимыми были такие слова в устах отца. Раньше, до войны, отец не занимался политикой, не ходил на собрания, не читал газет. Если выдавался свободный вечерок, то предпочитал перекинуться в картишки или со своим другом Адамом Шипеком отправлялся в ближайшую кавярню, чтобы посидеть над доброй кружкой пива. А теперь… Как все переменилось! Не в силах разгадать причины таких перемен, Ян проговорил с усмешкой:
– Я вижу, майор Курбатов был хорошим пропагандистом.
Отец еще больше насупился:
– Он был хорошим человеком. Советским человеком! Я гордился бы таким сыном. Он отдал жизнь за новую Польшу.
Вернулась с работы Ванда. Услышав слова отца, Ванда сразу же догадалась, о ком идет речь, и, по своему обыкновению, вмешалась в разговор:
– Иду на пари, что папа о майоре Курбатове рассказывает. Угадала? Знаешь, Янек, наш папуля просто влюблен был в русского майора.
Но старик не обратил внимания на шутку дочери. Разговор с сыном был слишком серьезным.
– Меня чаша минула, а вот ты, Янек, поговори с Элеонорой. Она тебе расскажет о Дахау. Слышал ли ты за границей такие слова: Дахау, Майданек, Освенцим? – Не дожидаясь ответа, продолжал: – Не вредно было бы повторять их там каждый день, чтобы те, у кого короткая память, не забывали, что такое фашизм. Нет, Янек. Теперь каждый поляк знает, что русские – друзья. На нашей шахте советские горняки на днях будут показывать новые методы труда. С каким интересом ждут их шахтеры! Так ждут только друзей. Настоящих друзей! Пойдем на шахту – сам увидишь.
…И так каждый день! Где же правда? На чьей стороне правда?
Там, за границей, он верил в ежедневную мелкопетитную сыпь газет, в баритонный пафос радиопередач «Свободной Европы», в исповедальный скулеж очевидцев, бежавших из Польши.
А здесь… Здесь искреннее – в этом он не мог сомневаться – слово отца, слезы матери!
Кто же прав?
2. Зеленые глазаБывая наедине с Яном, Элеонора испытывала странное чувство неловкости. Словно осталось оно с тех неправдоподобно-далеких дней обручения. Смущали ее и пристальные взгляды жениха. Боялась: заметит, как она постарела, как подурнела и огрубела за годы разлуки!
А Ян, вглядываясь в лицо Элеоноры, все больше находил в нем старых черточек, таких милых и памятных по дням юности. Позади, за плечами, ухабистая дорога жизни. Все было. Друзья, привязанности, мимолетная солдатская любовь. Оставшаяся на родине невеста с годами уходила в прошлое, становилась призрачной и туманной, тускнела, как тускнеет, выгорая на солнце, любительская фотография.
Но теперь, глядя на Элеонору, он думал, что по-настоящему все минувшие годы любил только ее, только о ней мечтал. На чужбине, по извечному солдатскому обычаю, хранил маленькую фотографию Элеоноры, на которой она была снята в белом платье, с цветами в руках, как фотографируют невест во всем мире. Порой Ян забывал о фотографии, по многу месяцев не вынимал ее из бокового кармана, и сохранилась-то она по чистой случайности. Теперь же он думал: в этом есть знак судьбы. Значит, подсознательно надеялся – Элеонора ждет его, верил, что они снова будут вместе.
Когда он окончательно решил вернуться в Польшу и сообщил об этом родным, то в конце письма написал неопределенное: «Как Элеонора?» Ответ пришел быстрый и короткий: «Ждет!»
В ту ночь он до утра бродил по Лондону. Каменные улицы, тронутые изморосью тумана, были пустынны: город засыпал рано.
Почему его так разволновало короткое слово – «ждет»? Он мало думал об Элеоноре и совсем не рассчитывал, что она может прождать его столько лет. Значит, любит. В мире, где было столько потерь, крови и измен, такая верность имела не последнюю цену. В кислом сумраке чужих ночных улиц перед ним вставала худенькая застенчивая девушка, почти девочка, с влюбленными преданными глазами.
Было радостно, несмотря ни на что, вопреки всему: ждет!
Однажды Элеонора, покраснев, неожиданно спросила:
– Ты помнил там обо мне?
Что он мог ей ответить? Правду? Знал ли он сам правду? Обняв Элеонору, почувствовав под рукой тепло ее плеча, сказал неправду, в которую теперь верил с облегчением:
– Когда я думал о Польше, я видел твои глаза, мне чудился твой голос. – Помолчав, попросил: – Я так давно не слышал твоих песен. Спой что-нибудь!
Элеонора смутилась еще больше: оказывается, Ян не забыл, что она когда-то пела. Значит, правда, что он думал о ней, вспоминал ее.
– Право, не знаю. За годы фашизма мы забыли все песни. Забыли свои имена, простые польские слова. Все забыли.
– Так плохо было?
Элеонора подняла глаза на Яна:
– Посмотри на мои волосы, лицо, руки. Ты думаешь, годы сделали их такими? Дахау! И каждый день ожидания смерти. Потом американский лагерь…
Что он мог ей ответить! Верно, так и было, как говорит Элеонора. Как страшно думать, что его любовь жила за колючей проволокой, лежала на грязных вшивых нарах, ходила с номером на спине. Овчарки провожали ее злобным рычанием, на нее смотрела смерть черными зрачками автоматов.
– Как воскрешение из мертвых, было наше возвращение домой, – проговорила Элеонора. И неожиданно – лучом – блеснула улыбка: – Хочешь, я спою песню о русских. Ее любит Станислав. Любил и майор Курбатов.
Ян поморщился. Песня о русских! Сколько раз на дню слышит он в родном доме: «русские», «русским», «русских»! Уж не сговорились ли они все?
– Ты знаешь песню о русских?
– Знаю. Теперь много песен о русских. Хорошие песни! – в голосе Элеоноры послышалось то новое, непонятное, чему не было ни объяснений, ни оправданий.
Все минувшие годы Ян жил с убеждением, что русские – враги. Только американцы и англичане могут дать польскому народу свободу, демократические права, счастливую жизнь. А теперь!
– Я не могу не верить отцу, матери, тебе. Но как верить?
– Верь, Янек! Поживешь с нами и тоже станешь другом Советской страны.
– От таких разговоров голова кругом идет. Кто-то обманут. Страшно обманут. Или мы, десятки тысяч сражавшихся в Кассино, в Африке, в Нормандии, или вы все здесь. Я не могу решить…
Элеонора взяла Яна за руку – так, ей казалось, легче его убедить.
– Ты решишь, я знаю. Пойди с отцом на шахту, поговори с горняками. Приходи в нашу мастерскую. Послушай, что говорят рабочие, узнай, что думают простые люди. Вот приедет Станислав! Ты поймешь, на чьей стороне правда.
Ян невольно улыбнулся: как горячо говорит Элеонора. А раньше и слова она не могла сказать, не потупив глаза:
– Это ты, та худенькая гимназисточка, с которой я целовался в темном костеле!
– Молчи, гадкий! Неужели ты помнишь?
– Помню, все помню. Разве можно забыть свое счастье? Ну, что ты хотела спеть?
– Может быть, не надо?
– Пой. Я хочу все знать, что знаешь ты. Хочу понять, чем живут русские, заворожившие тебя, заворожившие всех вас.
Элеонора села за пианино. Пела тихо, не поднимая головы:
Одинокий ворон в небе кружит,
Все вокруг разрушено дотла.
Польша-мать над мертвым сыном тужит,
Висла алой кровью потекла…
В комнату заглянул Юзек. Остановился на пороге. Усмехнулся: как влюбленные голубки. Неужели действительно существует на земле любовь, которая может выдержать такую разлуку? Мистика какая-то! Семнадцатый век. Атавизм.
Элеонора пела, не замечая Юзека:
Нам казалось: не согреет больше
Счастье наши души и сердца.
Опустилась злая ночь над Польшей,
Черная, без края и конца.
Подняла на Янека бледное лицо:
Но горит восток святой зарею,
Светит людям ясный русский свет,
Как призыв к спасению и бою,
Как зарок: врагу пощады нет!
Юзек громко зааплодировал:
– Браво, браво, Элеонора! Жаль только, что майор Курбатов не может услышать и, как бывало, оценить твое искусство.
Элеонора вскочила, со стуком закрыла клавиатуру.
– Не знала, что ты подслушиваешь. Не стала бы петь.
Юзек усмехнулся:
– Я не люблю чужих песен.
– Не потому ли, что предпочитаешь плясать под чужую дудку! – Сказала со злостью. Откуда только взялась у нее такая злость?
Юзек насторожился:
– Как понимать?
Элеонора обернулась к Яну:
– Пойдем лучше в сад. Ты еще не видел, как разрослись яблони. Не узнаешь.
– Иди, я тебя догоню. – И подошел к брату: – Что между вами произошло?
– Ничего.
– Но я слышал…
– Не беспокойся. Ничего серьезного. Впрочем…
– Что впрочем?
Юзек притворил дверь:
– Надеюсь, я могу говорить с тобой откровенно. Как с братом?
– Конечно. Помнишь, до войны у нас не было секретов?
– Теперь все переменилось. Теперь никому нельзя верить.
– Что ты говоришь?
– Я хотел сказать, что не всем можно верить. Не всем…
– Что у вас произошло с Элеонорой?
– Видишь ли… как бы тебе сказать. Все здесь слишком увлекались русскими… Курбатовым…
– Все увлекались?
– Все, все.
Преднамеренная недоговоренность в пугливых, увертливых словах Юзека: словно мокрой рукой вытаскиваешь из корзины живого угря.
– Говори ясней. Не петляй.
– Ты хочешь знать правду?
– Да!
– Ну что ж, скажу. Только на меня не пеняй. Дело в том, что… – и снова замялся. Но, увидев угрюмый взгляд Яна, поспешил: – Дело в том, что Элеонора увлекалась Курбатовым больше других.
– Как понять?
– Тебе, я думаю, неприятно было бы узнать, что твоя невеста… – Юзек опять запнулся. Лицо Яна потемнело.
– Договаривай! – Теперь Ян не просил, приказывал: – Договаривай!
Юзек испугался. Кто знает, какие там у них за границей обычаи. Еще ударит по физиономии или, чего доброго, пырнет ножом в бок.
– Ничего плохого! Честное слово, ничего плохого!
Ян пристально смотрел в глаза брата. Странно. Только теперь заметил, что у Юзека зеленые глаза. Совсем зеленые. Как у ящерицы. Нельзя понять, что скрывается за их стеклянным блеском. Словно не брат, а совсем чужой человек смотрит на тебя чужими глазами. Такими чужими, что даже страшно.
Нет, если бы перед ним был чужой человек, то он знал бы, что делать! Перед ним брат, Юзек. Маленький Юзек. Мать всегда говорила: «Янек, не обижай Юзека, он маленький!»
Ян вышел из комнаты, хлопнув дверью.
Юзек стоял растерянный, подавленный. В животе заныла знакомая, в дрожь бросающая пустота. Правильный ли он сделал ход? С одной стороны, как будто правильный: заронил сомнение в душу Яна. А с другой? Черт его знает, что с другой.
– Проклятая жизнь!
3. БреславекКогда идешь по знакомой-презнакомой улице родного города, то и тогда порой не знаешь, что тебя поджидает за ближайшим поворотом.
А дорога жизни! Каждый день как открытие. Каждый шаг приносит новизну, узнавание, долгожданные радости, нежданные беды…
Сколько лет прошло после окончания войны, но Екатерина Михайловна Курбатова и не подозревала, что где-то в Польше растет мальчик, носящий фамилию ее покойного мужа, считающий Сергея своим отцом.
В первую минуту она испугалась. Рушился и меркнул давно устоявшийся, ясный и чистый образ мужа. Она твердо верила в его любовь, в его преданность и верность. Этой верой жила всю войну, решительно, с чувством омерзения отвергала все попытки мужчин ухаживать за нею. Только Сережа! Эта вера осталась у нее после смерти мужа. С нею она ехала в Польшу на его могилу.
Рассказ Петра Сидоровича Очерета все поставил на свое место. Сережа предстал перед нею в новом свете. Вспомнились слова мужа, сказанные в их последнюю ночь: «Как жаль, что у нас нет сына!»
Она теперь знала: несбывшаяся мечта Сережи о собственном сыне воплотилась в Бреславеке. На него перенес он свою отцовскую любовь. Горьким упреком был для нее Бреславек. Он напоминал ей ее собственную женскую вину: она не родила мужу сына.
Сергей называл Бреславека сыном. Это не могло быть шуткой. Сергей полюбил мальчика. Спас ему жизнь, стал для него вторым и настоящим отцом. Если бы Сергей остался в живых, он, конечно, выполнил бы свое обещание и усыновил Бреславека, увез бы его в Советский Союз. У них был бы тогда сын.
Чем больше думала обо всем этом Екатерина Михайловна, тем ясней, определенней, несомненней вставала перед ней ее задача, ее долг: сделать то, что не успел сделать Сережа – усыновить Бреславека.
Но то, что легко и просто мог сделать Сергей, было для нее задачей почти непосильной.
Славек уже не ребенок. Как отнесется он к неожиданному предложению покинуть семью, где вырос, где окружали его единственно близкие люди, и поехать в чужую страну, с чужой, незнакомой женщиной.
Уже раз в своей только начавшейся жизни он потерял родителей, имя, свою национальность. Не жестоко ли еще раз подвергать его душу таким испытаниям?
А старики Дембовские! Что скажет она им? Ведь они вырастили Славека, он стал для них родным. Нет, это невозможно!
И все-таки Славек – Курбатов! У него Сережина фамилия. Могилу в парке он считает могилой своего отца, она связывает его с Советским Союзом… На ней венок с надписью: «Отцу от сына Славека».
Противоречивы мысли. Сомнения. Как быть? Что делать? Она ничего не могла решить. Боялась решать. Но знала: здесь, в Польше, в ее жизнь, в ее судьбу, в ее сердце вошел мальчик. Кто он? Немец? Поляк? Русский? Какая теперь разница! Он – Курбатов. Он называет Сережу своим отцом. Значит, он и ее сын.
Сын навсегда!
4. Монолог Екатерины Михайловны– Если Бреславек когда-нибудь спросит меня о Сергее, то я расскажу ему все, все, что знаю о нем. Мальчик имеет право знать человека, назвавшего его своим сыном. Но если даже он и не спросит меня, я все равно сама расскажу ему все: мальчик должен знать, каким был его отец.
Я скажу ему так: садись рядом со мной, Бреславек. Поближе, поближе. Дай мне свою руку. Слушай. Я буду говорить о человеке, фамилию которого ты носишь, который стал твоим отцом. Я хочу, чтобы ты любил его, был похож на него, всю жизнь гордился им, всегда помнил, что ты его наследник.
Так вот слушай, милый. Есть в мире огромная, замечательная страна – Россия. Для нас, русских, она самая дорогая сердцу земля – Родина! В одной нашей песне поется, что в Советской стране много лесов, полей и рек. Это правда. В Советском Союзе много гор, лесов, полей, рек. Но среди всех ее могучих, на полземли раскинувшихся рек есть одна, самая прекрасная, любимая каждым русским человеком. Ее зовут Волгой.
На берегах Волги красуются большие города, древние поселки, богатые села. Среди них есть село с простым, обыкновенным названием – Ивановка. Сотни, а может быть, и тысячи сел и деревень нашей страны носят такое название. Но это село особенное: в нем родился твой отец Сергей Николаевич Курбатов.
Что ты так посмотрел на меня, Славек? Я не оговорилась, не ошиблась. Да, там родился твой отец Сергей Курбатов. Тебе могут сказать, что он был только твоим приемным отцом, лишь хотел усыновить тебя. Но ты твердо помни всю жизнь: Сергей Николаевич Курбатов – твой отец. Другого у тебя нет и не будет. Он – единственный.
Жил в селе Ивановка на Волге русский мальчик Сережа Курбатов. Его отец – твой дед – Николай Курбатов воевал в Карпатах во время первой мировой войны. Окончилась война, и твой дед пошел на борьбу с врагами молодого Советского государства, которые хотели помешать нам строить новую жизнь. Ту войну мы называем гражданской.
Когда окончилась гражданская война, твой дед – я говорю дед, а в ту пору не было ему и тридцати лет – вернулся в родную Ивановку. Началась для него мирная жизнь. Построил избу – так называютея у нас маленькие деревенские домики – и место выбрал для нее хорошее: на высоком берегу Волги, чтобы были видны и золотистые речные плесы, и дубовый бор, и неоглядные луга на том берегу – под стать неоглядному небу, – и ястреб высоко над головой, и плывущие по реке белые пассажирские пароходы и черные труженицы-баржи, и плоты с дымками костров на них и обрывками песен.
Вокруг избы посадил сад. Яблоньки и вишни стояли тоненькие и слабенькие, пугливо гнулись на волжском ветру, но цепко держались за землю. На них весело было смотреть. Человеку всегда радостно смотреть на жизнь!
Через год Николай женился. Жену взял тихую и не по-деревенски бледную, но с такими ясными доверчивыми глазами, что светло и празднично стало в избе. Еще через год родился у них сын, первенец. Назвали его Сергеем.
Я не буду подробно рассказывать тебе, как жил в селе Ивановке простой русский деревенский мальчик. Представь только раннее летнее утро, когда молодое веселое солнце, поднявшись из-за сонной еще реки, бьет в окна, – «Пора вставать!» – когда перекликаются в саду птицы и низкий пароходный гудок тоже твердит: «Пора вставать!»
А на земле так светло и празднично! Наскоро напившись молока с хлебом, что оставила на столе мать, уходя на работу в поле, Сережа с ватагой таких же загорелых и босоногих чапаевцев, с носами, облупленными от воды, ветра и солнца, бежал к реке, где слепящие всплески рыб, запах рогож и звонких астраханских арбузов, где тяжелый холодок сосновых плотов, рыбацкие костры, дымная уха.
Может быть, потому, что твой дед провоевал восемь лет подряд и был дважды ранен: один раз под Львовом, а второй – на Перекопе, в Ивановке по-уличному его все звали солдатом. Он и был похож на солдата: ходил в старой, еще царской, шинели и в красноармейском шлеме. Он любил рассказывать Сереже о военных походах, о кавалерийских атаках, о бронепоездах, тачанках и чудесных машинах, которые летают в воздухе, и о том, как хорошо жить на своей свободной, отвоеванной у врагов земле. В их избе почти каждый вечер собирались односельчане, больше молодые, говорили, спорили, и все чаще слышал Сережа новое, еще непонятное слово – колхоз.
Однажды, когда Сереже было, вот как сейчас тебе, лет десять – одиннадцать, темной, еще морозной мартовской ночью на крыльце их избы послышались громкие голоса, кто-то сильно и настойчиво постучал в дверь. Сережа проснулся сразу, но не мог понять, почему отец не зажигает лампу, не открывает дверь, раз пришли гости. В одной рубашке и подштанниках отец стоял на коленях и вытаскивал из-под печи лом, лежавший там с незапамятных времен. Мать в сорочке, с распущенными на ночь волосами, босая, стояла с топором в руках у двери, из-под которой косой резал зимний ветер. От холода или от страха ее била лихорадка. Но она не плакала в голос, как плачут в беде деревенские бабы, только слезы текли по бледным щекам одна за другой, как дождевые капли по осеннему оконному стеклу. Отец достал ржавый лом и стал рядом с матерью. Сережа никогда не видел, чтобы у отца было такое деревянное, без обычной улыбки лицо. Лишь немного оно посветлело, когда он рукой, как маленькую, погладил мать по растрепанной голове.
В сенях что-то трещало, гремели, видно, попавшие под ноги ведра и подойники, сиплый голос прорвался в щель:
– Открывай, Николай, дверь. Молись, сукин сын, свому большевичкому богу!
То, что отца, которого все любили и уважали в Ивановке и называли по имени-отчеству, обругали в его же доме, было так необычно, что Сережа соскочил с печки, где спал.
– А Сергунька как! – вскрикнула мать и затряслась, как припадочная. Отец напялил на сына шубенку, плечом выдавил раму в заднем оконце, сказал тихо:
– Беги, сынок, к дяде Ивану. Беги напрямик, огородами. Быстрей беги, не оглядывайся!..
Отца и мать хоронили веселым, по-весеннему солнечным утром. Пожухлый снег еще лежал пластом в полях и на огородах, но уже над ним пробивалась почерневшая картофельная ботва, и к Волге бежали шумливые ручьи, и в голых деревьях ссорились грачи. Два обтянутых красным сатином гроба несли на погост на руках. Гробы покачивались над толпой, как живые. За гробами рядами шли школьники с учителями и все жители села и окрестных хуторов – видимо-невидимо. Играл духовой оркестр, приехавший из города. Пять или шесть труб золотом горели на солнце, а звуки траурного марша, вылетавшие из их глоток, припадали к земле и стелились по ней, как стелется под ветром поспевающая рожь. Вместо крестов и церковных хоругвей впереди несли красный флаг, который обычно стоял в сельсовете в углу. Только к древку привязали неровно нарезанные черные ленточки, и они испуганно трепыхались на ветру.
Гроб отца несли открытым, и всем видно было его насупившееся и очень бледное лицо с выдавшимся вперед костяной желтизны носом. Может быть, потому, что глаза отца были закрыты и до белизны сжаты обычно улыбчивые губы, он не был похож на себя. Только гимнастерка, в которой лежал отец, была привычная, хорошо знакомая, и орден Красного Знамени был на своем обычном месте. Солдатскую гимнастерку с орденом отец любил, в ней всегда ходил на собрания и надевал ее, когда ездил в город. Ни у кого другого ни в Ивановке, ни даже во всей округе ордена Красного Знамени не было.
Гроб матери несли заколоченным. Соседки между робой шептались, что ее лицо так изувечили топорами, что невозможно было показать людям.
Сельский погост находился над самой Волгой, и еще издали Сережа увидел среди осевшего мартовского снега черную землю вырытой могилы. Потревоженный чернозем жирно блестел на солнце, от него пахло весной и пахотой.
Школьники, остановившись у широкой – сразу для двух гробов – могилы, запели торжественно:
Вы жертвою пали в борьбе роковой,
Любви беззаветной к народу…
Взрослые подпевали, но слова мало кто знал и потому пели нестройно, сбиваясь. Все же песня звучала горько и трогательно, многие плакали, даже мужчины, а жена дяди Ивана так кричала и причитала, что, верно, было слышно и на другом берегу Волги.
Взбираясь на стол, специально привезенный из школы, произносили речи. Говорили, каким хорошим и нужным для села человеком был Николай Иванович Курбатов, что он организовал колхоз «Вся власть Советам», был секретарем партячейки, и теперь колхоз будет ему вечным памятником. Что же касается врагов, убивших колхозного вожака, то, хотя их еще не нашли, все равно они не уйдут от расплаты…
Взобрался на стол и секретарь сельсовета Игнатий Федорович. Его Сережа знал. Он несколько раз по делу приходил к отцу и всякий раз давал Сереже горсть конфет. Правда, конфеты были без оберток, словно обсосанные, да к тому же вывалянные в хлебных и махорочных крошках, все же Сережа доброжелательно встречал Игнатия Федоровича и не понимал, почему отец разговаривает с ним без улыбки.
Над раскрытой могилой Игнатий Федорович говорил очень взволнованно, даже заплакал, когда упомянул о том, какие зверства учинили бандиты над трупами своих жертв, часто повторял одну и ту же фразу: «Спи спокойно, наш боевой друг и незабвенный товарищ Николай!» Сереже почудилось, что он уже слышал вот таким же голосом однажды произнесенное имя отца – Николай! Когда же Игнатий Федорович, заканчивая речь, выкрикнул: «Спи спокойно, наш большевичкий вожак!» – Сережа вздрогнул. Уж очень похожий голос в ту ночь кричал за дверью: «Молись, сукин сын, свому большевичкому богу!»
Но конечно, он ошибся. За дверью был тогда другой человек. Разве мог бы один и тот же человек убить отца и мать, а потом над их могилой говорить так хорошо и даже плакать!
Когда на белых длинных полотенцах опускали гробы в могилу, на Волге загудел пароход – низко, долго, тоскливо. Может, капитан парохода тоже знал, что сейчас хоронят Сережиного отца.
Дня через три после похорон Сережу повезли в город сдавать в детский дом. Повез Игнатий Федорович и еще незнакомый человек, видимо из района. Ехали на санях по последней зимней дороге. Хотя март кончался, но день выдался холодный, ветреный, того и жди, пойдет снег. Сережа натянул на голову старую отцовскую шинель, которую кто-то из соседей бросил в сани. От шинели пахло отцом, домом, махоркой. Сереже стало так тяжело, что он даже всплакнул. Потом стал дремать: в минувшие после убийства родителей ночи он почти не спал.
Игнатий Федорович и районный человек неторопливо говорили о незасыпанных еще семенах, о неотремонтированных плугах, о какой-то статье в московской газете «Правда» с мудреным названием «Головокружение от успехов».
– Дела! – невесело вздохнул Игнатий Федорович, стегнул кнутом по заду кобылки и надолго замолчал.
Сережа совсем было задремал, ему начал даже сниться летний речной сон, как вдруг услышал приглушенный голос незнакомца из района:
– Спит?
– Должно, спит. Намаялся, – тоже негромко ответил Игнатий Федорович. Окликнул: – Сергей!
Сережа не ответил и сам не знал почему. Верно, не хотелось говорить с людьми, равнодушными к его горю.
– Спит! – снова повторил Игнатий Федорович и вздохнул.
Районный человек сердито прошипел:
– Эх вы, артисты. На семя оставили…
Игнатий Федорович ничего не ответил, только по-матерному выругался и зло хлестнул кобылку:
– Пошла! Задрыга колхозная.
Тогда Сережа ничего не понял из отрывочных фраз. Потом, уже в детском доме, он по ночам вспоминал тот разговор, и ему стало казаться, что те люди имели отношение к убийству отца и матери…
Ты не устал еще меня слушать, Славек? Запоминай. Есть вещи, которые надо знать и помнить всю жизнь.
Детский дом, куда попал Сережа, не был ни богатым, ни образцовым. Кормили там не очень сытно, – может быть, потому, что было тогда трудное время, – одевали в латаное-перелатанное. Но вокруг были свойские ребята, были книжки, были станки, слесарные и столярные, были пионеры и комсомольцы: галстуки, барабаны, горны, знамя.
Сережа строил планеры, возился с радиоприемниками, на вечерах самодеятельности читал стихи Пушкина и Маяковского – делал все, что и другие ребята.
Но не мог забыть темную мартовскую ночь, лицо отца, когда он гладил рукой растрепанную голову матери, его голос, когда он сказал: «Беги, сынок… Беги напрямик… не оглядывайся!» Не мог забыть и голос, крикнувший из-за двери: «Молись, сукин сын, свому большевичкому богу!»
Когда Сережа окончил десятилетку, сразу же поступил в военное училище. Может быть, потому, что его отец был солдатом, он и решил пойти по военной линии: не зря же их семью в родном селе Ивановка называли солдатской.
Я мало знаю, как учился Сережа в военном училище, как овладевал военными знаниями. Но знаю, что он любил армию, гордился своей профессией, с отличием окончил училище.








