355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Новиков » Золотые кресты » Текст книги (страница 8)
Золотые кресты
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 18:14

Текст книги "Золотые кресты"


Автор книги: Иван Новиков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 29 страниц)

XXI

Федя полулежал на диване, уткнув голову глубоко в подушки. И все еще вздрагивали его худенькие плечи. Как и брат, был он невысокого роста, да к тому же еще очень худ, и оттого выглядел вовсе мальчиком.

В комнате было полутемно. Голоса, как и свет, доносились из столовой неясно. Глеб рад был уйти от этих больших людей. Интерес его был сразу насыщен. А к мальчику тянула острая волна сочувствия и близости. Он, однако, ничего ему не сказал и сел тихо в кресло возле дивана.

Пока шел разговор о чистой политике, Глеб слушал спокойно, но когда произнесли: христианство, слово это его укололо, как чужое, ненужное здесь, а потом этот горячий порыв мальчика Феди…

Правда: Христос и политика!

Чудовищно несовместимы были оба слова для Глеба. Казалось ему, что достаточно произнести их рядом, чтобы стала ясна сама собою вся бессмысленность, больше – кощунственность этого сочетания.

Бог незримый, незнаемый, Божий Дух – веет, живет везде, где и жизнь, он и в порывах, в восторгах, в конвульсиях напряженной души… Но не Христос, но не здесь.

И снова: Христос и политика… Глеб, сидя в кресле, забылся. Глебу привиделось: Он – маленький мальчик, один в густом и дремучем лесу, сосны космато качаются, машут ветвями, угрюмые камни нависли над малой тропинкой, и тропинка бежит все вниз; она остро изрезана камнями, больно детским ножонкам, но Глеб идет. Нужно почему-то идти. И вот он спускается ко входу в пещеру и проникает в узкую щель, там темно и сыро, а дорожка все уже и все больнее ногам. И так один переход идет за другим, и нестерпимо становится маленькому Глебу, но он знает откуда-то, что там, за последней чертой, ждут его еще самые страшные, самые последние муки, и детское сердечко его рвется к ним со сладкою болью, с несказанною радостью. И уже истерзана нежная кожа, слабыми тряпочками болтается она, свисает с рук и ног, и детская чистая кровь сочится капля за каплей, и узкой красной дорожкой обозначает след пути его, но все еще мало мальчику Глебу. Согнув худенькие члены свои, хочет войти он в последнюю, самую тесную, самую заостренную щель, как вдруг замечает у входа что-то живое. Так же изранено, так же истерзано бедное детское тельце. Мальчик меньше еще, еще худее и тоньше.

– Страдаешь и ты?

Маленький мальчик поднял глаза, и Глеб узнал Федю.

– Я ненавижу Его, но я хочу дойти до Него. Я хочу все Самому рассказать. Этим не стоит. Этим все – все равно.

– Кого ненавидишь ты, мальчик?

– Господа Бога.

– За что?

– За все ненавижу.

– Ты – маленький мальчик?

– Да, я маленький мальчик, но смотри мое сердце.

Федя открыл свое сердце. Была так изранена грудь, что сердце легко было видеть. Оно было большое, недетское, все в ранах, сочащее кровь.

– Все муки, какие есть в мире, каждый носит в сердце своем, и оттого сердце каждого – мир, и каждая боль в каждом сердце.

Мальчик от нестерпимых мучений закрыл на минуту глаза, но тотчас еще шире открыл их.

– Не могу, – простонал он, – я не могу уже и глаз закрывать, я погружаюсь в кровавое море, и оно захлестнет меня. Я иду дальше к Нему.

Как жутко страдать так, как Федя! Как больно терзаться так мальчику!

Глеб берет его за руку и другую кладет на горячую голову, и говорит:

– Мальчик, ты путаешь вместе – Бога с Христом. Мы не знаем, страдает ли Бог, создавший наш мир, давший страдания каждой клетке живой, но Христос!.. Посмотри на Христа.

Федя послушно, затихнув, поднимает глаза.

На скале, над входом последним, слабо мерцая светом, идущим от тела, пригвожден распятый Христос.

Глеб сам не знал, как почувствовал близость Его. Но, подняв глаза, не может оторвать уже их, и чем больше глядит, тем острее и жгучее становятся страдания, и радость восторга омывает тело холодящей волной.

– Федя, Федя, мой мальчик! Смотри – и теперь Он страдает, Он не сходил с креста, Он вечно распят на нем, Он, как и мы, неизмеримо больше, чем мы, болеет каждою болью, и каждого убиенного муки поистине полностью берет на себя. Он добровольно страдает за всех, Он искупает чью-то вину, чью-то ошибку. Может быть, Божью. Есть Бог и есть Христос, мальчик мой! И Христос выше Бога. Пойдем, пойдем за Ним!

Лик Христа, осиянный бледным рассеянным светом, склонился немного еще, и крупная тяжелая капля крови темно-красным рубином скатилась к подножию ног Его.

Кто-то невинно погиб. Прими его, Господи!

– Федя, Федя, кто-то безвинный погиб. Помолись за него. Господь Иисус Христос, прими его душу! Федя, идем за Ним! Ах, как сладко страдать!

Глеб крепко сжимает руку мальчика.

– Пойдем же! Пойдем!

Но крохотная ручка повисла беспомощно.

Глеб взглянул и увидел, что Федя был мертв. Сердце его больше не билось, и не страдал он сам. Губы легли одной мягкой розоватой чертой. Детское тело лежало внизу под распятием.

– Прими его, Господи!

Глеб хотел перекрестить его. Но мальчик крепко держал Глебову руку, точно звал за собою.

Тьма и распятие, и последний, мучительный вход.

* * *

– Глеб, побудь немного со мной.

– Откуда ты, Анна?

– Побудь немного со мной. Неудержимая сила зовет его к ней.

– Побудь немного здесь, на земле. Здесь, на земле прекрасно с тобой. Мне хорошо с тобой, Глеб.

И скрылась, так позвав его трижды. Глеб шепчет, не сознавая себя:

– Хорошо. Я побуду. Немного.

* * *

Федя не отпускает руки.

Глеб очнулся от голоса Надежды Сергеевны. Она стояла в дверях.

– Где же вы? Ничего я со света не вижу.

Глеб вздрогнул, так неожиданен был переход.

Федя тихо дышал. Он заснул, не отрывая рук и головы от подушки. Глеб сидел рядом с ним в кресле, но рука его касалась руки мальчика.

Он сделал над собой усилие, встал и сказал:

– Я здесь, а Федя уснул.

– Вам надоело их слушать, я это так понимаю! Но они разошлись почти все. Зато приехал Верхушин, тот самый, с которым не скучно, а я, как хозяйка, тоже должна, ведь, заботиться, чтобы гостям моего мужа было возможно менее скучно. Вот я к вам и пришла.

Глеб хранил еще в памяти свежий след от видения. Еще ныла в сердце сладкая радость. Легко тронул он Федину руку, и ему показалось, что она слабо и доверчиво шевельнулась в ответ.

– Бедный мальчик скоро уйдет от нас, – тихо промолвил он почти про себя.

Надежда Сергеевна слышала, но ничего не сказала. Молча ждала, пока встанет Глеб.

– Мальчик скоро уйдет от нас, – еще раз повторил он уже для нее.

– Да, и мне кажется тоже, – спокойно ответила женщина.

– И вам это все равно?

– Мне это все равно.

– Почему?

– Он не умеет жить.

– А что значит уметь?

За минуту до этого захотелось передать свои мысли о мальчике, сквозь набор незначащих слов раздумчивость души ее глянула, а теперь машинально спросил – так далека и чужда показалась ему в этот момент женщина в строгом, изящном костюме под цвет ее глаз. Точно не человеческое было то существо.

– Уметь – значит любить то, что есть.

– И вы умеете это – любить все, что есть?

Вместо ответа она вдруг подняла свои руки, вся потянулась и замерла, откинувши голову.

– О, я умею любить то, что люблю! Идемте.

Горячим дыханием степных, раскаленных песков дохнуло на Глеба от слов ее.

Невольно повиновался он. Механически встал и пошел.

Она стояла в дверях, не двигаясь, замерла, точно ждала его, и только когда подошел совсем близко к ней, опустила руки и голову, спокойно прошла впереди его и, направляясь к Верхушину, обычным холодноватым голосом представила их:

– Вот и г. аскет. Знакомьтесь. А это – г. Верхушин, сдается мне – далеко не аскет. Не правда ли, Николай?

И обернулась к мужу, все еще понуро сидевшему поодаль.

– Лучше всего спросить его самого, – как-то неопределенно отозвался он.

Верхушин ни подтвердил, ни оспаривал того, что сказали о нем; с приветливой улыбкой поднялся он навстречу Глебу и протянул ему руку.

XXII

Это был человек среднего роста с небольшой золотистой бородкой и одутловатым лицом. Пышные волосы образовали на голове целую корону, но были они, в сущности, довольно редкие, и казалось, что если хорошенько твердой рукой провести по ним, то они все сразу слезут, обнажив умный, выдающийся череп.

От Верхушина пахло духами неопределенного запаха, но терпким и, с непривычки, раздражающим.

Был в комнате еще новый гость – небольшой, сухой старичок с полосками черных в седых волосах, немного азиатского типа. Он часто и сухо сморкался в платок и говорил неожиданно густым, отсыревшим голосом; сам был очень маленький и сгорбленный.

Из прежних гостей оставалось два-три человека. Очевидно, политика кончилась. Те, кто остались – свои.

Сдержанно повышенным голосом старик продолжал прерванный появлением Глеба рассказ:

– И вот, изволите видеть, этот каналья, скептик такой, ткнул в этом самое место, где быть подлежало святому, окаянным пальцем своим, и палец прошел насквозь, ничего не задел. Вот тебе и святыня! Вот тебе и разрешение вопроса! Ничего там и не было.

– Ткнуть грубым пальцем – не разрешение вопроса, и не каждому пальцу дано ощутить святыню, – возразил старику Верхушин.

– Однако же, милый философ мой, другой-то юноша так благоговел перед пустым местом сим, что даже своим просветленным благодатию пальчиком и не коснулся места свята… Так и остался при своих фантасмагориях. Во всей неприкосновенности их сохранил.

– Он верил, потому и не трогал видения; если вы знаете твердо, что ощутите вот этот стол под рукой, разве вы станете эксперименты устраивать, чтобы убедить себя, здесь ли он? Нет. Так и здесь. По отношению к столу это, может быть, было бы глупостью или зачатками сумасшествия, – трогать его, в данном же случае это несомненно кощунство.

– Ну, немножко кощунства, может быть, и не лишнее, – проворчал старик. – Вложить персты свои в язвы и ощутить, ощутить в здравом уме и в твердой памяти эту воскресшую плоть, за это не нужно мне тысячи ваших блаженных вер. Ветром подбиты они, господа, ваши веры! Ей Богу, так.

Верхушин опять возражал:

– Но мы-то ведь верим. Послушайте, так ведь нельзя. Что это за прием – доказательства! Вы и в Америке не бывали, однако же…

– Черта ли в ней мне – в Америке! – взволновался старик и, торопливо сморкаясь, еще с большим порывом начал бросать откуда-то из подполья свои отсырелые, долгую жизнь в сердце его и в уме пролежавшие фразы:

– Сказали: Америка! Вот это, по-моему, уж не малое, а большое кощунство. Сравнить с Америкой! Да пусть ее десять раз не будет, этой вашей Америки, на что мне она? Что в моей жизни изменится, есть она или нет? И если бы нужно было мне знать, поехал бы, перевернул бы всю землю вверх дном, отыскал бы ее, ощупал бы сам руками своими, плакал на ней – обетованной земле. А теперь я равнодушен к ней, как к луне, может быть, и в самом деле нет ее, черт ее возьми совсем, охотно дарю ее вам…

– Что вы сегодня волнуетесь так? – спросила Надежда Сергеевна и посмотрела, чуть улыбаясь губами, на Глеба.

Сидел он серьезный и сосредоточенный.

– А того, милая барыня, так я волнуюсь сегодня, что надоело и мне слушать салонные разговоры на тему о Боге и самому в них участвовать. Я запоздал, самолично здесь не был, но вот Николай Платонович про Федю мне рассказал. Сам рассказал, вон в том утолку, и за это я его и не трону, пока не тронет сам… Видите, вон он какой там сидит! А ваш мальчик просто, ведь, правду сказал, и не сказал, а, верно, выкрикнул из своей наболевшей души, и вот я, даром что и старик, да еще и безбожник к тому же, – а, может быть, как раз и потому, что безбожник – как это знать? – я к сердцу принял этот детский надрывный крик, и тоже хочу спросить: ну, а где же Христос ваш?

Верхушин становился серьезен.

– Я уступаю вам в этом сравнении Америки с Богом, вы правы, я сказал, может быть, не подумав.

– Не подумав, можно о пустяке сказать, не о деле всей жизни, – пробурчал все еще неспокойно старик.

– Но для вас это так ведь характерно, что вы обрушиваетесь на пустяки, – продолжал Верхушин, – да, на пустяки, потому что на настоящее вам не с чем обрушиться, ибо у вас нет никакого действительного оружия, вам не на что опереться, вы оперируете только с мнимыми или отрицательными величинами.

– Но я и не строю из них ничего, я себя не обманываю, как обманываете вы. А это недостойная вещь – обман. Себя еще куда ни шло – ваше личное дело, господа, а на других незачем туман напускать…

– Однако, вы уже переходите границы… Верхушина старик задел за живое.

– Границы чего? В таких вопросах какие границы могут быть? – позвольте-ка вас спросить. – А если есть, так, напротив, их нужно, необходимо их перейти! Вот вы, имеющий твердую веру, перейдите-ка вы за границы нашей немощи, раздвиньте их нам, покажите, что там за ними… Мы ждем! Вы думаете, мы меньше верить хотим? А может быть, вы и ошибаетесь в этом, господин Верхушин! Может быть, также и мы тоскуем по вере, по Богу, по несказанно прекрасному лику Христову…

Старик вдруг закашлялся и, обращаясь к Палицыну, сквозь кашель спросил вина.

– Если можно, я попрошу немного вина. Нехорошо мне сегодня. Вы извините меня, господа, что я приятную беседу вашу как бы в кабак превращаю… Я не с тем шел сегодня, думал еще помолчать, да вот Федя, Федечка ваш, дух мой поднял до беспокойных вершин.

– Ничего… Ничего…

В маленький перерыв импровизированного диспута заговорили с разных концов.

– А вы что молчите? – спросила Надежда Сергеевна Глеба.

– Я не люблю говорить. Особенно так, при других.

– А наедине?

– Как с кем, – ответил Глеб. – Этот старик очень интересует меня. С ним говорил бы охотно.

– А со мной? – улыбнулась она.

– С вами? Не знаю. Я вас не знаю еще.

– Вот как! Вы откровенны. Я тоже не люблю вступать в общий крут, хотя слушать люблю. Верхушин говорит очень красиво. Но сегодня он не в ударе. Сегодня наш старичок – герой вечера.

– Кто он такой?

– Так, старичок. Кажется, скряга порядочный, выпить любит. Но любопытный. Не знаю, откуда Николай его выкопал.

– Он мне нравится, – повторил Глеб еще раз.

– А муж мой вам нравится?

– Да, – раздумчиво ответил он, – и да, и нет. – А Верхушин?

– Нет.

– А ведь он той же веры, что вы. У нас, как у сектантов совсем, споры, волнения, тексты. Это сегодня что-то без текстов, а то, уверяю вас, бывает и это. Точно в школе на экзамене по закону Божию…

Она смеялась, наклонясь к Глебу и понижая голос, как школьница. Серые глаза улыбались и были холодно прекрасны. Рот горел алый и яркий.

– Забавно?

– Нет, не забавно. Все это очень мне близко и больно.

– А мне очень забавно.

– Почему?

– Приходите когда-нибудь прямо ко мне. Не к мужу, – подчеркнула она. – Я вам расскажу, почему я так думаю.

– А наш скопидом сегодня что-то нервничает, – сказал, подходя, Верхушин.

– Да, и вам не устоять против него, – сдержанно промолвила Надежда Сергеевна.

Верхушин с удивлением посмотрел на нее, а Глеб не удержался, заметил:

– Вы говорите точно о спорте.

– А разве это в самом деле не спорт? – она сжала руки. – Ах, господа, вся жизнь похожа на спорт! Если бы только не был так часто он скучен…

Подошел Палицын и отозвал Глеба в сторону.

XXIII

– Знаете, такой нервный мальчик наш Федя… – сказал он, теребя Глеба за руку. – Вы говорили что-нибудь с ним? Николай Платонович, видимо, очень смущался.

– Нет, он уснул, а я сидел возле.

– Его мучат разные вещи… Например, мое отношение к террору, не могу же разделять этих взглядов, по которым можно брать на себя роль судьи в деле жизни и смерти.

– А он их решил для себя?

– Не знаю… Не думаю, чтобы окончательно. Для него это, кажется, самый больной вопрос… Но все же душой своей он туда тяготеет. – Николай Платонович замялся. – А еще… это о нашей «недвижимости»… – улыбка вышла довольно больная.

Глеб смотрел вопросительно.

Палицын заморгал глазами и нагнулся совсем близко к лицу Глеба.

– Но тут, знаете, тут не я один…

Ему было очень неловко. Глеб молчал. А Палицын, вдруг подняв глаза, совсем по-детски опять, как в своем кабинете, взглянул на него.

– И, конечно, я думаю – тут он прав безусловно… Но я не один. О детях надо подумать… Вы знаете – у нас двое маленьких деток… Хотите взглянуть?

Почему предложил посмотреть на детей, и сам не знал Николай Платонович. Может быть, просто захотелось уйти из этой общей комнаты, может быть, дети были только предлог, – Федю хотелось увидеть ему; вместе с Глебом не страшно.

И Глеб согласился:

– Пойдемте.

Повернувшись к дверям, встретил он взгляд Надежды Сергеевны. Возле нее, совсем близко, сидел Верхушин. Он широко расставил колени и, весь наклонившись, говорил что-то быстро и оживленно своей собеседнице. Она слушала полувнимательно, думая, видимо, о другом.

– Вот сюда, – сказал Палицын.

И едва они остались одни, он схватил руку Глеба и, сжав ее крепко, волнуясь, сказал:

– Ах, не судите нас по всему тому, что здесь видите! Вы знаете, я иногда так живо чувствую гадость и фальшь моей жизни. И внутренне – верьте мне! – я так страдаю от этого. Наедине, когда я молюсь…

Палицын не кончил фразы. Внутреннее волнение поднялось высоко и сжало горло кольцом. Он немного дрожал.

Глеб взял его руку и сказал мягко:

– Пойдемте, посмотрим детей. Полноте.

И Николай Платонович послушно, как ребенок, ускорил шаг. Прошли мимо Феди. Он еще спал. Одна рука упала с подушки, точно он только что выронил Глебову руку.

«Невинно убиенный», – опять подумал Глеб.

– Бедный мой мальчик, я виноват перед тобой, – прошептал очень тихо и грустно Палицын, легко ступая, чтобы не потревожить спящего. – Он ведь только немного старше детей.

– Ваших детей? – удивился Глеб.

В полупотемках точно взглянули на него, улыбаясь, серые, загадочно-красивые глаза Надежды Сергеевны. Трудно сказать, сколько ей лет. Очень немного.

– Да, вы удивляетесь? Лизе ровно пятнадцать, только что минуло, Сереже четырнадцать.

– Как же так? – недоумевающе снова спросил его Глеб.

– Это, видите, дети не наши… У Надежды Сергеевны… у нас, собственно, нет детей… Но этих мы взяли, вместо детей.

Что-то недоговоренное послышалось в тоне, и тотчас был порыв недоговоренное это сказать, но сдержался, – зачем говорить? – взял себя в руки. Остановились, не доходя до запертых дверей.

– Глупо это, собственно… Не знаю сам, зачем вас повел сюда. Просто не хотелось на людях… этого… знаете… Очень я заволновался Федечкиной искренней речью.

Глебу было жаль Николая Платоновича, и было грустно от такой своей жалости. «Где же Христос ваш?» – вспомнился опять вопрос старика. Где же Христос; просветляющий, преображающий дух?

– Пусть себе крепко спят, милые детки! Придете к нам днем, увидите их. Девочка – она чудесное, особенное дитя. Вот, может быть, им – не нам, таким слабым, – готовится новая жизнь.

– А где же отец и мать ее? Николай Платонович вспыхнул:

– Мать? Мать умерла…

– А отец?

Вспомнил Глеб о другой покинутой девочке, которую ищет отец.

– Отец?.. – Усилием воли Палицын заставил сказать себя: – Отец – это я. Еще до Надежды Сергеевны у меня были дети. Я плохо провел свою молодость.

Он опустился на кресло.

– Я недавно только их взял. Тяжелое детство было у них, но, может быть, оттого и растут такими необыкновенными. Живут они здесь, но душой по-прежнему там – с несчастны, много друзей и осталось, и новых нашлось – на улице. Не знаю, как быть, – и боюсь, и радуюсь вместе. Я не стесняю их. И эта-то радость – одна в моей жизни. Других нет у меня. Жена… – Но не продолжал о жене.

Глеб молчал. Там, за дверями, спят дети, и где-то во тьме этой ночи – где? – совсем одинокая, бедная девочка… Откуда у Андрея такие надежды? Ах, если бы отыскал он ее! Целое детское царство. Растет поколение с детства познавших Голгофу. Не им ли суждено принести с собой новое в мир, на какую-то тайну ближе взглянуть изощренными с детства глазами?

– Вот дома, – думает дальше Глеб, – веками сложившиеся отношения людей, профессии, книги, воспитание, – весь тяжелый, непоколебимый уклад, а под ним, где-то в низинах, бежит своя жизнь, быть может, одна лишь реальная, хоть и похожа на сказку, где события следуют одно за другим в самых прихотливых сочетаниях, а странные сплетения лиц, слов и еще каких-то неуловимых черточек, мелькающих между словами и лица– ми, водят неясную, но ощутимую игру над готовыми совершиться, в первоосновах всего бытия, может быть, уже совершающимися событиями. Причудливая легкая рябь над поверхностью вод – будто бы дремлющих, будто бесстрастных.

После нескольких лет уединенной жизни, почти полного одиночества, случай вызвал Глеба сюда, в большой город и ставит его в центре какого-то сложного и запутанного узла человеческих душ и событий, узла с назревающей в изгибах его неизбежностью. Зачем это нужно? Какой таинственный смысл скрыт за пестротой содержания этой сказки?

Вдруг Палицын поднялся.

– Вы меня простите и поймите, – сказал он. – Я зайду перекрестить их, самому приобщиться светлой детской душе. Слишком я встревожен сегодня.

Он осторожно отворил половину дверей и вошел.

Глебу открылась большая просторная комната. Мирно и призрачно светила лампадка. По обе стороны комнаты стояли кровати; две.

Глеб не видал еще ни одной детской после давнишней – своей. Точно много – не лет, а веков, отделяют те далекие дни.

Ах, это очарование простоты, наивная прелесть – дальнее детство!.. Как подернуто все матовой, благостной дымкой! Как неизъяснимо прекрасен мир, какой молодой аромат струится от всякой самой обыденной вещи! Восходят звезды – Божьи глаза – глядят, мигая, на землю и радуются чистым детским радостям, печалятся мимолетным детским печалям.

И вправду – зачем эта взрослая жизнь?..

Пламя лампадки вспыхнуло ярче и осветило, вырвав из тьмы, лицо спящей девочки Лизы, и показалось Глебу в тот миг, что сама прекрасная душа ее была чудесным образом преломлена в простых и невинных чертах. Если б живой человек вознесен был на небо, то там, просветленный, преобразился бы в образе, близком к облику девочки. Не в небесах ли – на родине светлой – летает душа ее в этот миг?

Было ли то очарование нахлынувших детских воспоминаний или действительно так прекрасна была уснувшая, но тихий восторг обнял душу Глеба, захотелось ему опуститься здесь же на колени – тотчас перед этой полуоткрытой дверью, осиянной тихой лампадой.

Глеб так и сделал и, не поднимаясь, стоял, пока не вышел Николай Платонович. Безмолвной молитвой молилась душа.

Дети мирно дремали. Мальчик спал, повернувшись к стене, лица его не было видно. Хранил их кто-то незримый действительно точно для новой, особенной жизни.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю