355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Новиков » Золотые кресты » Текст книги (страница 15)
Золотые кресты
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 18:14

Текст книги "Золотые кресты"


Автор книги: Иван Новиков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 29 страниц)

XLVI

Часу в двенадцатом дня Верхушин позвонил к Николаю Платоновичу.

– Барин дома?

– Уже ушли.

– А Надежда Сергеевна?

– Встают.

Верхушин поднялся по лестнице. Он знал и сам, что Палицын уже должен был к тому времени поехать к Глебу, и зашел, чтобы увидеться с Надеждой Сергеевной. Еще вчера, уходя, он решил это сделать: какой-нибудь конец должен же быть. Теперь он слегка волновался, – вчерашний вечер мог напортить ему; кроме того, всего можно было ожидать от этого взбалмошного старика. Положим, Надежда Сергеевна здраво смотрит на вещи, но смутно чувствовал, что все же есть что-то неэстетичное во вчерашнем поступке. И если бы его никто не видал! То, что скрыто глубоко, в себе – вне законов не только морали, но и эстетики.

Непривычно волновался Верхушин. С детской половины доносился смутный утренний шум. От солнца и праздничного утра комнаты казались еще больше, просторнее, даже пустынней, встречали его чуть официально, сухо. Надежда Сергеевна медлила выходить. Никого не было, но не решался даже подойти постучать к ее двери. Внутренне он чувствовал себя в очень глупом положении. Сегодня мал спал и не мог похвалиться выдержкой.

Наконец, дверь растворилась, и спокойная, как всегда, вошла Надежда Сергеевна. От нее пахло духами, свежестью, ясной прохладой.

– Так рано? – Он коснулся губами протянутой душистой руки. – Садитесь, Верхушин. Я рада, что вы сами пришли.

– Вы хотели этого? – Да.

– Послушайте, Надежда Сергеевна…

Верхушин вдруг заходил по комнате, привычным, но сложно изысканным жестом тронув свои золотистые волосы.

– Слушаю, – с чуть заметной улыбкой отозвалась она. Верхушин повернулся и резко сказал:

– Вы изменяете сами себе.

– В чем?

– В том, что поддаетесь власти призрачных слов. Не отрекайтесь: вчера на вас произвел впечатление этот сумасшедший старик…

– Старик ли один?

– Да, не один. Вы знаете это лучше меня… Но с ним особенно странно, с этим… сморчком… Вспомнить один его красный платок…

Надежда Сергеевна спокойно слушала все, что он говорил, а он говорил еще много и кончил тем же, чем начал: она поддалась гипнозу скрытой морали. Ему, Верхушину, больно и грустно видеть такою ее, он затем и пришел, чтобы рассеять вчерашнее, чтобы вернуть себе образ прежней свободной, пленительной женщины, чтобы стать перед ней на колени и отдать ей себя, свой талант, свои силы, свою еще гордую душу, которую так недавно сама признавала она, как близкую, как родственно сильную. Дальше невыносима, нестерпим больна ему эта пробежавшая между ними тень отчуждения, – так холодно, так издалека протянула вчера ему руку, прощаясь. А между тем он знал и другое, он рассчитывал и надеялся, он… он любит ее – и она это знает – давно, с первого взгляда, и она нарочно, конечно, нарочно держит его вдалеке, играет им, приближая и удаляя, улыбаясь и не замечая пожатий… О, она умная женщина! О, он так ценит в ней наряду с красотой этот прозрачный, этот ясный, чарующий ум, свободу души, тон-куга четкость движений… И он сумеет – и кому же еще, кроме него, это суметь! – он сумеет ее оценить, он возьмет ее, как лучшее Божье создание, и отдаст себя ей, и это будет небывало красиво, это будет любовью талантов, двух свободных и смелых, двух с сильным размахом, гордых существ… Он предчувствует, знает, дрожит, он благоговеет, склоняясь, и перед тем, что скрыто еще, перед тем закованным в холод, перед таящимся пламенем страсти, что сквозит за ясностью форм. Он едва дерзает сказать ей об этом, помянуть, но на это дает ему силу и правду его безграничная страсть, просветленная и углубленная дружбой и чистой любовью. Пусть до конца, только пусть до конца даст сказать ему все, пусть выслушает, пусть ощутит дыхание последних глубин его духа…

Попадая в солнечный свет, легким золотом рассыпались воздушные волосы в такт беспорядочно быстрым, стремительным мыслям. Верхушин слушал себя и восхищался собою, и это восхищение еще поднимало огонь вдохновения, раздувало его, и пламя лизало, казалось, чуть не небесный свод.

Следила за ним взором спокойным и ясным Надежда Сергеевна. Но вот в забвении чувств опустился он перед ней на колени и прошептал, умоляя:

– Не изменяйте себе! Будьте по-прежнему гордой, свободной в выборе душ!

Она отвечала:

– Я не изменила себе.

Он вскочил и сжал ее руки, сияя.

– Я так и думал! Я верил в вас. Я был убежден, что вы свободная, что вы самая чудесная женщина в мире!

Освободив свои руки. Надежда Сергеевна встала, чуть улыбнулась, как-то сама для себя, и отступила на шаг. Верхушин не понимал, что это значит, но в серых и ясных глазах холод сгущался, видимо, и для него и делал их еще глубже и еще прекраснее.

– Я не изменила себе, – повторила Надежда Сергеевна. – Я покорилась не власти призрачных слов. Дело проще: я не люблю побежденных, и они интереса во мне не возбуждают.

Она замолчала, и это молчание еще ярче подчеркнуло беспощадную ясность произнесенных слов. Но было это все для него так сурово, так неожиданно, так резок был переход от надежды, от казавшейся близкою цели, так горяча была в жилах его возбужденная кровь, что отражая первую промелькнувшую мысль, что-то жалкое, что-то унизительное забормотал инстинктивно язык:

– Послушайте… может быть, этот… о том, что вчера…Но когда рассказал? Он у нас был? Да, это после вас было… Он видел, он подстерег… Но уверяю вас!

– Не уверяйте меня уже более ни в чем. Никто не был, никто ничего мне о вас не сказал. Если что-то еще у вас есть, чего надо стыдиться, это ваше личное дело.

Верхушин сразу и окончательно отрезвел. Его взгляд тоже стал холодным и дерзким, и слона зазвучали насмешкой.

– Итак, мой победитель этот старик? Поздравляю и ухожу. Надежда Сергеевна нажала звонок и посторонилась от входа. Она не сказала ни слова.

Дрожащими руками, не сразу попав в рукава, Верхушин надел пальто и шляпу и, не обернувшись, быстрыми шагами вышел на лестницу. Горничная пошла его проводить.

Надежда Сергеевна провела пальцами по лбу, точно в мыслях сделала ровную, прямую черту. Подошла к окну, тотчас повернулась и стала глядеть на себя, приближаясь к высокому зеркалу. Навстречу ей шла высокая, стройная женщина. Напряжение уходило из глаз, и едва заметная мягкость легла, как кружево пены у моря, вслед отходящим волнам сдержанной бури. Была довольна собой эта прекрасная женщина. Надежда Сергеевна могла отчетливо видеть, как отразилась в лице новая мысль ее жизни. Все время, как встала, был перед глазами образ того, но Верхушин мешал, а теперь он снова один в ее гордой душе – Победитель.

Надежда Сергеевна довольна собою вполне: она даже имени – Глеб – не сказала вслед уходящему, облезающему человечку.

Да, он умен, он говорил ей красиво, у него много внешне блестящих слов, но эти слова съели всю его душу, всю силу, если и были такие в нем. Довольно, довольно! Сильная сила – не слова, а духа повеяла перед нею из далей. Подошел и снял пелену с ее глаз – Глеб Победитель.

Ему улыбалась, перед силой его склоняла колени.

XLVII

Долга не было мужа.

Надежда Сергеевна ждала его с тайным волнением, ее беспокоила мысль: что, если Глебу так плохо после вчерашнего? День сегодня казался ей долгим и как-то по странному новым; все изменилось вокруг, все предметы, все мелочи жизни, какой-то сокрытый дотоле свет сиял сквозь оболочку привычных вещей, повседневных явлений. Как девушка, ходила она легкою поступью сквозь длинный ряд комнат н улыбалась внутренне чему-то в себе. Совершался странный и радостный в своей необычности, волнующий мысли процесс. Было слышно, как хрустел, в такт шагам, внутренний лед души, над широким пространством холодных своею свободою вод повеял ветер ранней весны, какой-то иной горизонт рисовался в отсыревшем, смягченном воздухе моря. Душа нежданную каплю тепла развеяла по всему необъятному простору вод своих, и мелкие атомы создавали, кружась, новую жизнь.

«Я не изменила себе», – сказала Надежда Сергеевна Верхушину и была права сама перед собой. Все тем же богам – красоте и свободе – молилась она холодной молитвой души. Но вот ходит час, и другой, и третий, – и лед хрустит и ломается, и незримо глубокое совершается в ней таинство перед зарождением того, что называют любовью.

Или у всех одна и та же душа, и нет надмирных одиноко холодных душ, строящих храм на высоте только себе – своей красоте и свободе? Или обманным теплом повеяло вдруг, и та одна единая капля тепла, что канула – как это сделалось? – на глыбы одинокого льда, канула сама по себе, со своей, такой непохожей на все, что вокруг, такой другой, как бы чужой для красоты этих глыб, сокрытою сущностью, эта капля замерзнет, едва коснувшись блестящих морозных глубин? Или еще одно: капля сама – тот же кусочек кристального льда из разреженных небесных высот, а тепло – это радость нечаянной встречи двух одиноких богов?

Надежда Сергеевна ничего не знала про то, да ничего и знать сейчас не хотела. Она ходила по комнатам и улыбалась, и слушала, как хрустит где-то лед. И лишь иногда лицо ее отражало заботу, – думала: что с ним? отчего все не едет муж от больного?

Верхушин был забыт раз и навсегда; о нем даже мимолетно не вспомнила.

* * *

Бьет три часа, время обеда: в праздник обедают раньше. Николая Платоновича все еще нет, делать нечего, надо садиться за стол, – дети хотели куда-то идти к четырем часам. Еще вчера был у них разговор об этом с отцом. Надежда Сергеевна в стороне от всех этих вещей, она от детей далека, она не любит детей – не этих детей, а вообще маленьких, неработоспособных еще человечков. Подумать не может без ужаса о том, что могли бы быть и у ней: это так некрасиво и так ненужно, в сущности! Однако она знает и ценит красоту девочки – Лизы, весь ее четкий девический облик, изменчивость глаз – зеленых и синих, но чаще всего голубых, глубоких, как влажная глубь южного неба. Мальчик Сережа, с рябинками на лице, пишет тихонько стихи, может быть, будет поэтом, очень тих, очень скромен, ему только четырнадцать лет.

Вот они оба сидят за столом, и Надежда Сергеевна видит и их, как все сегодня вокруг, тоже иными. Глаза ее девочки – ах, не ее! – уводят куда-то далеко. Как, этот синий простор – море души? Где же глыбы звонкого льдистого холода? Неужели они – в этих волнах, в смеющейся дали, в изменчивой зыбкости водной стихии? Солнце встает над водами, как в первые дни мироздания – первый привет, улыбка, приязнь, удивление… Первые дни… Первые дни…

Никогда не мечтала Надежда Сергеевна, но вот сидит за столом и мечтает, роняет слова полусознательно, с удивлением слушая звон трепещущих в радости слов. Самый стол, эта скатерть, просторная гладь – кажутся ей чудом, возникшим только что в жизни.

А кто же там? Неужто Сережа? С желтоватой, выцветшей от летнего зноя, беспорядочной кучкой волос над высоким, непокорливым лбом, сидит он под солнцем на берегу морских вод. Возле – камешки, те же желтые, вечные камешки мудрецов и детей. Задумчиво перебирает их мальчик, думает вечные думы у моря. О чем? О жизни, о людях, о Боге? Или задумал поэму, в которой плескалась бы с звонкими, тонкими рифмами сама вековечная тайна вселенной?

Нечаянно звякнула ложечка.

Вдруг пробуждается Надежда Сергеевна, заливаясь краской стыда… Вспоминает. Перед глазами стоит трепетный Федя. Смотрит с гневом, с укором. За что?

Ах, сама она знает, за что!..

Молодое, свободное племя, разве так уж она далека от него? Ее заморозила ложь, которой дышали в лицо ее с самого детства, ее научили жизнь и живущих презирать глубоким, острым презрением. Учили невольно, думали все, что они-то и есть избранные, совершенные люди, но не знала, как перенести, как пережить это их совершенство, и вот ушла в холод, в мороз, в разреженность безверия. Жажда жизни, красивые думы умереть не позволили, – замкнулась в ледяном своем царстве.

Замуж вышла, – не все ли равно – замуж, не замуж? Никому не была настоящей женой. И вот эти дети… И вот этот Глеб. Сам не зная, не думая, как новый Христос, подошел и коснулся ледяной души.

– А что Феди нет? Где он?

Лиза поднимает свои переменчивые глаза: сквозь синеву пробивается светящаяся яркая зелень.

– Федя с утра ушел. – Даже без завтрака? – Да.

И опять замолчали.

Даже эти две-три коротеньких фразы были редкими фразами. Надежда Сергеевна почти вовсе не говорила с детьми. Не нарочно, а не замечая того. Теперь же ей хочется сказать детям что-нибудь близкое, что интересовало бы их, но она совсем не знает, чем живут они. Чем же живут они? И смутившись, сама робкая, говорит:

– А что твои цветы, Лизочка? Как они? – Хорошо.

– Ты их покажешь мне после обеда?

Надежда Сергеевна встречает быстрый Сережин взгляд. С желтой головки спускаются низко непокорные волосы, внимательный взгляд ее отмечает, как загнулся воротничок светлой рубашки.

– Да, теперь открыто окно, и сегодня им много свежего воздуха. Еще немного спустя Надежда Сергеевна встает что-то взять из буфета – никогда сама не брала – и будто нечаянно, мимоходом поправляет ворот рубашки. Пальцы ее касаются нежной кожи мальчика, и это мимолетное прикосновение дает ей ощущение чистой, незабываемой радости.

В открытые окна сияет тихий, благословляющий день. Надежда Сергеевна не помнит в жизни своей такого чистого дня.

XLVIII

Это случилось почти тотчас после ухода детей, странный звук был непонятен ей, он прокатился и замер над городом, но потом повторился вскоре опять, и вот почти полчаса стоит она у окна и слышит пальбу. Нет сомнения, что стреляют.

Окна выходят и огромный, заросший деревьями двор, в глубине которого прячется дом. И сюда долетают только эти отрывистые, точно в пустоте гулкие звуки. Где-то за ними, далеко, как фон – неясный, глухой, возрастающий шум.

Что же там? Что?

Все одна стоит Надежда Сергеевна возле окна. Нет ни мужа, ни Феди, ни малых детей, что вышли на какую-то непонятную муку и этот ясный и светлый вечереющий день.

Так проходят еще и еще минуты, долгие, как часы. Еще полчаса.

Зачем она здесь? Почему только одна она дома в этих просторных, точно опустошенных уже, страшных в своей одинокости комнатах?

Но куда ей пойти, но зачем, но кто поведет ее, кто возьмет?

Видит: быстро бежит человек по двору. Кто это? И тотчас узнает: это Федя.

Бросается Надежда Сергеевна, открывает сама скорей двери на лестницу. Он звонит, но она бежит уже навстречу ему и хватает, умоляя, за руки, и не замечает, что руки его в чьей-то крови.

– Где дети? – говорит Федя, запыхавшись.

Лицо его бледно, измучено, и глаза горят фантастическим светом.

– В городе… В город ушли.

– Ах, в городе!

И повернул, чтобы обратно бежать.

– Федя, куда же ты?

– Туда, туда… – Но на секунду запнулся. – А брат?

– Мужа с утра уже нет. Федя взглянул на нее:

– Скажите брату, когда возвратится, что я прошу его извинить меня. В этой жизни каждый сам за себя отвечает. Я не могу судить его.

– Федя, а ты?

– Я не вернусь. Прощайте. И протянул ей руку.

– Откуда же кровь? Что это там? Федя, скажи мне…

Федя вдруг улыбнулся, и так странно болезненно промелькнула эта улыбка на похудевшего его бледном лице. Вся краска исчезла куда-то за один этот день и неясным отсветом мелькнула лишь на губах вот теперь, в этой улыбке.

Он опустился у ног ее тут же, на лестнице и, обняв, с нежданною лаской прижался к ним.

– Я люблю теперь всех. Ах, я чуть не забыл это сказать вам, тебе, с которой ни слова не говорил от души. Перед смертью всех, всех люблю одной безграничной любовью. Не бойтесь, нет, нет, ничего! Эта кровь только моя. Там убивают людей, стреляют, но в ужасе крови я понял, что сам нее никогда не пролью. А сладко свою отдать, сладко пролить, как из чаши, жизнь за других. Ах, разрешение мыслей, мучений – только в жизни, только вот в этом… Теперь только вижу и слышу Христа.

Он бормотал в забытьи, слабея и не отпуская ног Надежды Сергеевны. Но в этих стопах полубреда, в запахе крови, который ясно теперь поднимался от рук, какое-то откровение вот-вот готовилось раскрыться перед ней в своей еще невиденной, незнакомой еще красоте. Она склонилась над Федей и покрывала поцелуями его бледный и странно прохладный, выпуклый лоб.

Но это длилось недолго. Федя вдруг встрепенулся и бросился вниз.

– Я не останусь, не останусь здесь, – крикнула вслед ему Надежда Сергеевна.

– Скажите же брату. Я не вернусь, я чувствую это! И он скрылся за дверью.

Надежда Сергеевна бросилась следом за ним, как была, без шляпы, в платье, бегом.

Почти у самых ворот догнала она Федю.

– Как, и ты? – улыбнулся он ей. – Пойдем же, пойдем! Подал ей руку, и они вместе побежали по улице.

* * *

Гроза разразилась над городом с необыкновенной и бурной свирепостью. Чаша кипящего гнева стихий опрокинулась над ним со внезапностью в этот мирный, сияющий день. Безумие, долго спавшее где-то в темных пещерах души, вышло наружу и расправило хищные крылья.

Люди – разве бросаются один на другого с ножами, с дубинами, избивают малых детей, с одинаковым зверством рвут одежды и ткани, и нежное тело полуобнаженных, застывших в мольбе женщин с глазами газели? Это ли люди, мирные и тихие, и одинаково ни злые, ни добрые, что бурной волной протекают из улицы в улицу, напоминая лавины народов, что извергала когда-то роковая для человечества Азия? И не еще ли страшней те же существа, с видимым обликом человеческим, когда без пафоса, без шума и рева живой океанской волны, спокойно и медленно, точно делая привычное дело, ежедневный, предписанный самим божеством обыденный труд, с молчаливым упорством взламывают замки и двери, и окна, и деловито, с экономией сил и труда, бросают на улицу утварь и вещи – посуду, книги, рояль, из сундука старинную бронзу, белье, а затем находят в углу под кроватью человека – полуслепого, со слезящимися глазами старика, с дрожащею зеленоватой сединою бородой и земляным, почерневшим цветом лица и запирают в этот сундук, замыкают на ключ, и бросают вниз с высоты четырех этажей, и глядят, не отходя от окна, как он летит, а потом, когда с сухим двоящимся стуком он падает вниз на груды обломков и разбивается, но так, что нельзя разглядеть, что же с тем, кто внутри, – отходят опять и в том же сосредоточенном молчании продолжают работу?

А если они все-таки люди, то что мы знаем тогда о человеке и о душе человека? Какой клубок еще невиданных змей копошится в тканях ее, и не сгнила ли она до последних основ своих, истлела в одну страшную видимость, где от нее остался лишь призрак? Или, напротив того, именно это страшный бой призраков, одних лишь сухих, червями проточенных тесных земных оболочек души, и из них еще суждено – новою бабочкой – вылететь не душе уже – духу?

И откуда взялась эта непонятная, безумно святая радость у Феди, именно здесь, в этом хаосе крови и тел, в этом вопле мятущихся душ?

Но – Федя один лишь ничтожный островок средь потопа стихий, все залила вокруг буря и стоны, и плач, и гнев, и рыдания, и вдохновенный отпор беспощадности ужаса, и холодное каннибальство, и подделка под гений Творца – дисциплина, отвечающая слабому треску самозащиты грохотом стальных рыкающих глоток.

XLIX

На вспененных гребнях океана несутся обломки людей и обнаженные души. Имя Христа и крестное знамение, как чайки, мелькают одновременно во многих местах.

* * *

– Стреляйте, стреляйте, мучители!

И разрывает сама тонкую теплую ткань, прикрывавшую грудь.

– Вот сюда, вот сюда, в эту грудь… Он любил ее трогать, он сосал ее утром. Мальчик мой, мальчик мой!

И рыдает, рвет волосы и рушится, как подгоревшее здание, на груду обломков. Но вскочила тотчас. И снова вопль женщины-матери:

– Стреляйте, стреляйте же!

И стреляют, и откидывают ненужное тело, чтобы не мешало дальше идти, деловитей работать. Кто-то крестится и говорит:

– Одною жидовкою меньше.

*** Сидит сумасшедший еврей и поет на непонятном своем языке. Священный огонь безумия коснулся его, зажег его мозг.

Непонятны слова, раздражающе горек, как вкус миндаля, полунапев этих слов.

Толкнул его кто-то ногой, грубым большим сапогом. Он свалился тотчас, как перезревший, отяжелевший от старости гриб.

– Ишь ты, черт какой, песни поет, – усмехнулся другой. – Нашел себе время!

И также толкнул его прямо в лицо – опять сапогом, корявым четырехугольным носком.

Но от второго удара снова поднялся еврей и встал теперь тонкий, худой, изможденный – во весь свой огромный, колеблемый рост.

– Во имя Христа! – произнес он по-русски. – Во имя Распятого Бога, бейте жидов!

Сумрачно кто-то пырнул широким ножом в провалившийся, тощий живот. И дух безумия отлетел от убитого и витал, кружил, выбирая новую жертву.

* * *

– Во имя Христа! Во имя Христа! – ободрял наступавших монах и стукал немолчно о зубы своей деревянною челюстью.

Сам он не бил, на службу Божьему делу отдавал лишь язык и благословляющий знак согнутых пальцев: во имя Христа.

Но вот подбежал человек. Побелевшими шепчет губами:

– Побойтесь вы Бога! Побойтесь кощунствовать! Сжав свои губы, благословлял и благословлял без конца рыжеватый монах.

– Послушайте, заклинаю вас именем Бога, чей крест на вашей груди, остановите резню!

– Кто ты такой? – грозно спросил монах.

Имя Палицына было известно монаху, был он человек просвещенный, но не любил таких мягкотелых, таких расслабляющих дух христиан. Он сморщил презрительно брови и кинул ему:

– Не верю. Ты – жид. Уходи, пока цел.

* * *

Только уехал от Глеба, попал Николай Платонович в самую жуткую давку. Он робел, метался из стороны в сторону, плакал, замирал от тайного ужаса, увещевал безуспешно и слабо, молился. Всюду слышал рассказ, переходивший из уст в уста, о ближайшем будто бы поводе к бойне: старик еврей убил христианина и девушку. Николай Платонович, слушая, недоуменно томился.

Но вот, отойдя от монаха, видит группу людей. Узнает среди них – светлый высокий блондин, но брови насуплены, но мрачный, темнеющий взгляд; да, конечно, это Игнатий, – узнает он Игнатия. Бывший товарищ, бывший соратник в его христианстве, но теперь он ушел в революцию. Федя знает и любит Игнатия, вместе с Федей они презирают либерализм его взглядов.

Невольно стал, не дойдя, Николай Платонович: не здесь ли и вправду Христос?

Игнатий стоял головою выше толпы; вдохновенный огонь, казалось, лился из его расширенных глаз. Игнатий организует защиту.

Вот подошел молоденький, мальчик почти, рабочий.

Игнатия ценят и любят рабочие. Властный и смелый – он несет им свое такое же Евангелие, своего воскресшего Христа, в которого верит вдохновенно и страстно.

Не может расслышать Палицын, с чем подошел к нему мальчик – о каком-то товарище, буйствующем вместе с толпой. Но ясен и внятен ответ Игнатия:

– Надо убить.

– Во имя Христа?

– Во имя Христа убейте изменника.

Волосы встают на голове Николая Платоновича, мутятся глаза, но он недвижим, но не знает, что ему делать.

И вот в этот миг откуда-то Федя; он подбегает к Игнатию.

– Игнатий, Игнатий! Нет, ты не прав! Никогда…

Дальше не слышно.

Сдавленный и загоревшийся гневом отмахнулся Игнатий:

– Мальчик, уйди!

– И я раньше думал, как ты, но Игнатий, теперь… Но Христос между нас… Ты не видишь Его!

– Я Его вижу… Уйди!

– Я побегу, я не дам им убить…

Близкий, размеренный шаг наклоненных фигур. Федя бежит перед ними, пересекая им путь. Феде что-то кричат. Он не слышит, не слушает. Не опоздать, не опоздать… – одна мысль.

– Стой или буду стрелять!

Федя бежит и вдруг, руками взмахнув, падает быстро, так, как только что быстро бежал.

Будто бы после – такая нелепость! – долетел до слуха звук выстрела.

– ФедяФедечка! Брат…

Когда Николай Платонович добежал и наклонился вслед за солдатами к Феде, хотели его оттащить, но кто-то скомандовал:

– Бросьте!

И наклоняется брат к умирающему младшему брату и слышит:

– Ах, хорошо… Хорошо умереть! И еще успевает шепнуть:

– Дети с матерью. Мы отыскали их вместе. Она повезла их к тебе, к Глебу… туда…

– Брат мой, брат, Федя, прости!.. Прости мою грешную душу в час смерти… Святой мой, милый мой брат!..

– Повезла их туда, здесь опасно… А мне хорошо, не жалей меня, брат, прости меня, брат… Ах, хорошо!

* * *

На пустеющих улицах окна закрыты, заколочены двери, много белых, намазанных мелом крестов. Люди спокойны за знаком креста.

Молодой человек, весь брызжущий гневом, с дрожью и глазах, не в силах вымолвить слова, по грозит кулаком, но на земле чертит быстро крест и плюет на начертанный знак, и растирает плевок своею ногой.

Молодой человек тот – безбожник, и никогда ему здесь, на земле не узнать, что блистающий меч архангела сил был в руке его сжат, что молнии в сердце – с небес.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю