355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Новиков » Золотые кресты » Текст книги (страница 13)
Золотые кресты
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 18:14

Текст книги "Золотые кресты"


Автор книги: Иван Новиков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 29 страниц)

XXXVIII

– Вы на меня не рассердитесь, что я так к вам зашел?

– Как так? – спросила Наташа.

– Так, не спросясь. Вы не звали меня.

– Нет, ничего, – сказала она.

Поздоровавшись, Кривцов опустился на стул. Лицо его было бледно, но казалось спокойным. По дороге оправил костюм, причесался.

– Сегодня необычайный день. Кажется, что природа готовит какое-то светлое празднество.

Обе девушки промолчали.

– Я уверен, что сегодня праздник какого-нибудь святого, неизвестного нам.

– Разве не знаете вы, что за праздник сегодня?

– Знаю. Но все же мне кажется, что сегодня какой-то еще особенный праздник. Раньше не чувствовал так. Ночевал я не дома и вчера провел ужасную ночь, утро было больное, а вышел на улицу, такое сияние охватило мне душу, как перед смертью.

– Не вы ли святой? – резко спросила вдруг Глаша.

– Я еще жив, Глафира Филипповна, – грустно ответил Кривцов. И, помолчав, добавил чуть слышно:

– Но осеннее солнце звало меня. Оно смирило мне душу, не знаю, надолго ли. Но с таким примирением хорошо умереть.

– Не говорите сегодня о смерти, – попросила Наташа. – Просто сегодня день моего рождения. Оттого и праздник в природе.

Она улыбнулась.

– В самом деле?

Кривцов приподнялся и тотчас же сел и потер свои руки. Слабая краска проступила на бледном лице.

– Да. Вы не знаете, кажется, Лизы? Это подруга моя, Лиза Палицына…

– Дочь Николая Платоновича?

– Да – девочка с моря, как она себя называет, а я называю ее: девочка с неба, мне кажется, это верней… Так Лиза мне говорила, что там, около моря, еще в сентябре, во второй или в третий раз зацветают акации. Я вдруг это вспомнила, представилось, если бы там быть сегодня…

Наташа заговорила доверчиво, мягко.

Что, в сущности, плохо? Разве нельзя уже жить? Милая Глаша была еще здесь. Кривцов сидел тоже простой, легкость осенняя легла на его измученный лоб. Ах, все-таки праздник сегодня, все-таки, радостный день!

Наташа мечтала:

– И вот Лиза, и Глаша, и я, и… все другие, кто хочет, мы бы сидели у моря, а над нами акация – мой любимый цветок. И вот мы сидим и смотрим на море, а над нами плывут облака… Плывут… и, знаете, так…

Наташа качнулась сама. Чуть-чуть закрыла глаза. Вся будто летящая.

– Так незаметно, совсем потихонечку и не страшно ничуть, а только сладко, только сердце замрет… – земля отделяется, будто плывет. Это плывут облака, мы за ними… Это воздушные лебеди остров наш в море везут. Белый наш остров, и мы под акацией. Глаша, поди ко мне! – Глаша к ней подошла. – Глаша, Глаша, так хорошо? – Взяла ее за руки, усадила возле себя.

Глаша молчала.

– И вот мы живем все вместе на острове. И нам так светло жить на нем. Новая жизнь, где ничего такого не будет…

Она замолчала, задумалась. Тихий свет струился из глаз. Солнечный луч осветил часть полос ее, и растопилось золото-воск, и засияло живого волной. В комнате стало тихо какого-то особенной, просветленной и чистой, святой тишиной. Сидел Кривцов бледный своей углубленного бледностью, сбежала мгновенная краска и обнажила, усилила прозрачность его внимательно грустного, больного лица. Точно он и не он здесь сидел, его отвлечение, какой-то страдающий дух, осужденный на муки земли в этом теле. Казалось – мгновение, и что-то войдет в эту комнату и осветит ее ярче, чем солнце, н напоит ароматом акации, и белые лепестки ее будут падать, скользя тиховейно, и вся комната вдруг снимется с места и легко, незаметно поплывет по светлым волнам в неизвестное море.

Глаша не поднимала глаз. Сидела, вся замерев. Размягчит ли этот предутренний миг – предутренний благовест Первого Дня, растопит ли он стекло ее глаз?

Сидела не двигаясь: чудо еще не пришло. Все молчали.

Вдруг встала Наташа и сказала, смеясь:

– Праздник так праздник! Хотите этих любимых моих белых духов?

Кривцов удивленно взглянул, насторожилась, сжалась вся Глаша.

Но как молод был смех! Разве смеются еще так на земле? Разве смеялась Наташа когда-нибудь так? Что будет сейчас? Что случится?

Глаша встала за ней.

– У меня есть духи белой акации. Хотите, я вас надушу? Помните, вы говорили про пчел и про волосы?..

Вдруг все показалось ей так легко и естественно. То, о чем думала с ужасом, с мукой, преобразилось в весеннюю сказку: все хорошо, все светло.

Смотрела теперь на Кривцова: какой же он бледный, измученный. Какой он сегодня особенный!

– Помните, вы говорили о цвете волос? Моих. Да, про мои. – И, достав флакон, подошла к нему близко. – Хотите?

Он встал перед ней, но вздрогнул от чьей-то стрелы со стороны и опустил глаза свои молча.

Был беспощаден, казалось – насквозь хотел пронизать его взор девушки в шарфе. Это Кривцов перед ним глаза опустил. Все на мгновение перестал он видеть вдруг, остались глаза ее, которые видели тоже только одно – белее луны больное лицо, казнили его, распинали, пригвождая на крест.

– Глаша! А ты? Хочешь духов?

Но вскрикнула девушка, бросилась к двери, вся задрожав.

– Глаша!

Но уже не было Глаши. Они оставались одни.

XXXIX

Старик нагнал Кривцова еще на углу первой улицы. Мальчики, игравшие у ворот, показали ему, куда направился господин без пальто – черный, высокий, худой.

– В обтрепанных брюках?

– Да, да.

Он не помнил этих подробностей, но отвечал наудачу, но уже знал, что это наверное видели мальчики именно того, кого он искал. И, действительно, скоро увидел Кривцова.

Уже утихшей, неспешной походкой шагал Кривцов, высоко подняв голову, поводя худыми плечами. Вот остановился, вот зашел к парикмахеру.

Старик терпеливо ждал, ходил взад и вперед, не подходя очень близко к окну. Солнце светило мимо него. Сознание, чувства, инстинкт, все ушло вглубь и напряженно копошилось там, как отдельные части распавшейся на составные свои элементы души.

Он долго сдерживал их, дома слушая гостя, но вот не выдержал, – рухнуло здание от несоразмерности внутренней, что-то осело, упало и затрещало по всем своим швам.

Быть может, это и нужно. Это одно, что ему нужно. Пусть рассыплется в прах несовершенная рухлядь – душа – и возникнет на месте ее какая-то новая сущность. Все равно, какая будет она. Только бы жить в чем-то ясном, простом, окончательном – без надземных высот и жутких падений.

Кривцов зашел к парикмахеру!

Каким-то тупым, но чудовищным, еще неосознанным – нечем его осознать! – впечатлением вошел этот факт.

И ждал старик, пока прояснится, был покорен тому, что придет: он уже знал, что то, что должно прийти, уже было в пути, уже близко. Знал наверное.

Но вот отворилась бесшумная дверь. Так отворилась бы в сказке, где только видимость, только призраки, только призраки.

Инстинктивно пригнулся старик за спину прохожего, но ничего не заметил Кривцов. Теперь еще выше поднимал освеженную голову, и выступала узкая над покатыми детскими плечами, тонкая и изможденная шея. Казалась она особой отдельностью, небольшим коротким животным, с вялой, поникающей жизнью. Было уже обреченное что-то в этой шевелящейся, приподнятой шее над слабеющим склоном худеньких плеч.

Но никто не видел из проходивших людей, что это было именно так. Солнце слепило глаза, маревом жизни дышали их души, люди шли, говорили, смеялись. Но следил молча старик за Кривцовым и, очарованный сам, шел, ступая легко, точно крадучись, насторожившись к тому, к чему оба стремились, текли в неизбежном потоке, в недолгих оставшихся, быстрых часах.

Вся необычность была оттого, что уже не было времени на небольшой клочок впереди. То, что будет, почти уже было. И это было и будет смешалось со струящимся: есть.

Осторожно и хитро проследил старик за Кривцовым. И, затаившись, стал его ждать.

Зачем, почему, что будет дальше – словами не знал. Так было нужно.

На деревянной узенькой лесенке сел на повороте внизу. Поджал ноги, погладил зачем-то коленки – может, ушиб – и сам не заметил автоматического этого движения.

Но вот в странный, разрушенный мир, в этот трупный хаос души, как беззаботные дети, забежали наивные звуки. Кто-то играл на гармонике. Кто-то смеялся. Женский голос, притворно суровый, говорил: «Нет. Ни за что. Не обманешь». А смех между слов проступал, рассыпался и звал: «Обмани! Обмани!» И на минутку смолкла гармоника, и на широком дворе встал и пронесся веселый и первобытный шум.

Это были звуки из какого-то другого, невероятного в своей простоте бытия. Разве не фантастический мир, где люди смеются, играют на солнце в праздничный день, зовут, обещают, дают, рождают волнение сердца? Разве солнце само, наконец, – не бред, не насмешка?

И вдруг разом вошло настоящее: тревожно, тревожно кто-то стучит, кто-то бежит вниз по лестнице. Встал старик, потянулся навстречу, встретил глаза, увидел лицо.

Вот оно! Эти глаза говорили, что там начинается ужас, что время пришло, что нельзя отступать.

Он узнал ее сразу. Узнала и Глаша, сдержала свой бег. Старик встал на пути.

Взял ее за руку и повел, не говоря ни единого слова.

Они шли как сообщники.

В самом низу, перед выходом, убедившись, что нет никого и их не преследуют, он тихо спросил:

– Уже началось?

И так же тихо Глаша ответила, будто зная, о чем он спросил:

– Началось.

Она уже не дрожала.

Она попала в тот же очерченный круг, где в центре – старик, а там, ближе к окружности где-то, но в круге, но все тяготея к этому центру – обреченный Кривцов, Не опускал ее рук. Потом спокойно и твердо, не теряя лишнего слова, старик асе так же негромко сказал:

– Его надо убить.

Затрепетала последним живым, робеющим трепетом Глаша. Опустила глаза. Молчала.

Ведь бежала она с инстинктивною мыслью выполнить то же почти, то, что хотела вчера – за себя, за Наташу, за весь Богом обманутый мир. Ибо Бог, разлитый, ласкающий в мире, обещает одно, а Бог правящий, Бог, имеющий власть, выполняет другое, и пропасть, что отделяет надежды и розовый рай от смерти и смрадной могилы, так непонятна, так оскорбительна, так жестока, что за него и Бога не видно.

А может быть… Может быть, было и что-то иное, что диктовало ей так поступить. За этим отмщением не скрывалось ли нечто еще, такое простое и страшное, лично ее?

Как знать?

И вот встал на пути, железный из пропасти вышел старик.

Из развалин своей же души чудом во мгновение ока поднялся и вырос он – черный, как уголь, непоколебимый, как смерть, сильный, как Бог – живой и бессмертный.

И имел отныне власть приказывать тем, кто ему нужен.

Было мгновение – дрожь покоренной души. И подняла глаза свои девушка и повторила покорно:

– Его надо убить.

– Ты будешь ждать меня здесь. Я скоро вернусь. Я забыл кое-что дома. И ты не войдешь туда без меня. Ты будешь здесь сторожить. И никуда не ходи. Я сделаю сам. Все и сам. Ты сторожи.

Глаша покорно молчала.

У ворот старик еще раз обернулся:

– Я скоро.

XL

Средних лет, но седой, в порыжелой скуфье, сутулый монах сидел на пригорке, поджав калачиком ноги. Внизу расстилались леса, еще одетые сизоватым дымком, утренние облака медленной поступью поднимались плавно над теми лесами, а в редких просветах сине-зеленое небо было преувеличенно ярко и углубленно – глубь и прозрачность узких глубоких колодцев.

Но едва ли он видел божественный облик мгновения. Бескровным стареющим ртом с хрустящими, точно сухую солому жевал, челюстями говорил он собеседнику туманно и едко:

– Таким грехам нет искупления ни в посте, ни в молитве. Словами молитвы смываются прегрешения только словесные, постом и умерщвлением плоти только телесные, грехи же, в которых грешила душа, яко плоть, и тело стремилось облечься в духовную видимость, эти грехи между плотью и духом, смешение подобия Божия с подобием зверя, самые противные перед лицом Божиим, ибо нарушают они раз навсегда данную Господом грань между мерзостью низкой звериной природы и ангельским ликом. Ты понял, Василий?

Старый Василий – Наташин отец – понуро молчал. Вот уже час, как монах долбил его своими сухими, как сам, своими злыми словами. Как деревянная, стукалась о верхнюю нижняя челюсть и неустанно кивала с ней вместе, будто приклеенная, жесткая рыжая бороденка.

Понял или не понял, но монах продолжал: – Такие грехи можно одним искупить – страшным, но угодным Господу делом. Жертву кровавую принести перед Лик Его, свежей дымящейся кровью оросить подножие Божьего трона. «Кровь – сок особый»… Не знаешь, кто так сказал, да и не надо знать. От знания – половина грехов. Но слова эти – правда, в них особенный смысл, дьявол знает его хорошо, а вот мы – христиане – забыли про кровь. А надо бы вспомнить! В наши дни надо бы вспомнить. Кровь, в защиту Христа пролитая, кровь поганых, блудящая кровь – жидкий дьявол в красном плаще – зачтется тому, кто прольет ее за Христа. Больше зачтется, нежели что-либо другое, ибо только в крови касание тела и плоти, и только кровью Христовых врагов можно омыть твой несказуемый грех.

Собеседник слушал подавленно. Все эти дни провел в монастыре или возле него. Ничего не узнал он о дочери, но душу ему бередили нещадно, по месту больному раскаленным пламенем жгли, корявыми, грубыми, утратившими нежную эластичность жизни, ее понимание, заскорузлыми пальцами рылись в ранах его и звали на кровавое какое-то искупление. Содрогалась детская душа старика от тех зовов, и готов был уйти, убежать, бросить все, И только любовь и тоска по Наташе все держали еще его здесь, все заставляли ждать и надеяться. Но сегодняшний день кончилось всякое терпение человеческое. Утром сам был свидетелем, после ранней обедни – благословляли открыто народ все ту же поганую кровь проливать… С великой тоской, с беспокойным душевным волнением сидел возле монаха, ждал минуты – встать и уйти. Но куда уйти?

– Слыша утром сегодня слова: «не мудрствуй, или и исполни свой долг; ответ понесет тот, кто послал»? И не только ответа не будет, будет подвиг пред Господом, будет заслуга, будет прощение самых проклятых грехов.

И здесь была его девочка! Жутко, мертво жить на свете…

Заживо загнивающим трупом веяло здесь. Что-то давно разложилось, полусотлело, имело лишь видимый облик живого, – одна только злоба еще осталась жива.

Мерзость запустения на месте святом!

Где же черви, чтобы пожрать поскорее зловонные трупы? Пусть хоть эти могильщики очистят место для будущих живых и настоящих людей. Пусть придут хоть эти грызущие, сосущие и поедающие, ибо за ними, может быть, кто-нибудь будет другой!..

Но нет, и для них не сладки эти яства, и они минуют сей чаши. Они ждут иной себе пищи, у них не такой неразборчивый вкус.

Монах встал, наконец: надо снова в церковь идти. Был среди братии он из ученых, имел на всех большое влияние, примером служил.

Встал и сказал на прощанье, понизивши голос:

– Может быть, и сегодня же к вечеру что-нибудь будет. Надо быть в городе. Я имею верные данные.

Встал и Василий; слушал, насупивши брови, молчал.

Вдруг монах наклонился близко совсем. Из-за тонких, бескровных, змеящихся губ пахнуло явственно запахом тления, но голос стал сразу высоким и резким. Чей это голос? Монаха ли? Едкая злоба и сжатая страсть кричат в этом шепоте:

– А если и ты очистишь душу в крови, кровавым дождем омоешь раны ее, завтра же утром… Приходи завтра же утром, я отпущу тебе все грехи твои и дам приобщиться Тела и Крови Христовой… Слышишь – Тела и Крови Господней! И покроет святая та Кровь ту, что прольешь, и несмываемый грех смоет с души твоей…

Задрожал невидимой дрожью старый Василий, а монах заносит руку над ним и слагает кощунственно пальцы, и хочет уже сотворить знак Распятого Господа, благословить его на…

Видит Василий движение рук, думает: «Господи»… Но обрываются мысли. Один порыв, одно дрожание души и тела, один короткий удар, одна молния, – и как стальной поднимается на свои короткие ноги старик, чтобы стать выше, чтобы достать, непременно достать – и плюет монаху прямо в лицо.

И опускается рука, не сотворив крестного знамения, и застывает в искаженной маске лицо; чуть дрожит только рыжая, приклеенная бороденка на восковой отставленной челюсти; безмолвен и нем раскрытый темнеющий рот.

А Василий, точно мальчишка, точно стариком никогда он и не был, забыв о коротких, нетвердых ногах, быстро бежит вниз по дороге, к синеющей пелене дремучего леса, за которым дальше скрывается город.

Невыносимая жуть, что сгустилась вдруг в видимый образ, этот дьявола в лице монаха, эта нечеловечески острая боль, что пронизала одною иглой все его существо, во мгновение ока преобразили его. Он забыл о себе и о дочери, даже о том, что он человек, одним стихийным порывом от себя и от леса, и от свежести воздуха – не как христианин, а как молодой утренний зверь, поклоняющийся восходящему светлому солнцу, послал, как умел, как все существо подсказало, последнее оскорбление в лицо оскорбителю. Пусть не со Христом, но и не с дьяволом! Пусть не со Христом, но за Христа!

И теперь бежал или скакал, или летел, как ранняя птица, стремглав, вниз по скатам и золоту осени, и лес принимал его широкой прохладною грудью.

Сквозь сине-зеленые воды небес глянуло солнце.

XLI

Уже в городе, возбужденный и усталый одновременно, Василий присел отдохнуть.

С детских лет небывалая легкость разлилась по костям и суставам. Утро само вошло в его плоть и смеялось в новом жилище. И улыбался с ним вместе босоногий мальчишка Васютка, через полсотню годов скакнувший за утром вслед – беспредельна мальчишечья шалость! – в седого Василия.

Со свежим товаром, еще горячим и нежным, проходил мимо булочник. Купил человек и съел сейчас же, чуть отдышавшись, две небольшие ароматные булки, тут же на улице, присевши на тумбу. И при этом, для себя незаметно, болтал короткими ногами в воздухе. Еще не устали они после бега.

Город жил утренней бодрою жизнью. С базара доносился слитный шум голосов, свежий запах кореньев и зелени. Звонкие голоса четким морозным дымком дымились в утренней свежести. Собаки, озабоченно приветливые, шныряли между людей, чувствуя здесь себя превосходно. И у людей недостатка в бодрости не было. Прохлада румянила щеки, осветляла глаза, делала поступь легкой и звонкою.

Утро и в городе было прекрасно.

Как-то не думалось. Мысли сразу ушли все в один безумный поступок, в бег через лес по оврагам, по золотым шуршащим кустарникам. Пенились, шумели, мутились отдельные струи реки, бурлили, завивались в узоры, неразрешимо сплетенные, и вдруг проваливались куда-то в отверстие, в щель, что ждала на пути и сразу все разрешила. Там, за провалом, вглубь, журча и ликуя, по новым местам катятся помолодевшие воды к прежним истокам, к прохладным местам их рождения.

Если бы только Наташу… Зачем он так мучился? У кого добивался ответов: Если бы только Наташу найти, как взял бы ее за руку, как побежал вместе с нею, не как старый отец, а как малый брат, как ровесник, – побежали бы вместе в зеленую, светлую жизнь.

Какие грехи, какие раздумья перед этим вот воскрешающим бегом, перед плеском волн самого бытия, где радостно живо и праведно все, что живет, что не умирает в поедании других и себя!

– Старичок-то дитятей глядит!

У торговки была полутеплая кофта, но и ту распахнула она на груди: с солнцем теплело. Б корзине лежали такие же, как хозяйка их, свежие, румяные яблоки с восковым чуть заметным налетом. Это стыдливость у фруктов, это скрытая скромность своей беспредельной здоровости.

Торговка стояла в лучах пригревавшего солнца, в сияющей дымке теплевшего воздуха. Она глядела, улыбаясь, на Василия и еще раз повторила:

– Совсем как дите.

Когда разглядел, улыбнулся ей и Василий.

– Откуда ты взялся такой? Он махнул ей на гору.

– С горы? Богомолец? А что ж ты ногами болтаешь? Рассмеялся болтавший ногами и сложил их вместе.

– Болтай, болтай. Я, ведь, так…

– И я так…

И опять постукал ногами о тумбочку. Не виселось спокойно ногам, так давно они не были молоды!

– Эх ты, богомолец!

С ласковой укоризной похлопала женщина его по плечу, потом нагнулась к корзинке, покопалась там и вынула самое спелое яблоко.

– На-ка скушай за здоровье рабы Минодоры.

Старик взял прохладное яблоко и сейчас же стал его есть. Зубы были совсем молодые, усы, как всегда, в обе стороны – не мешали. Дело шло быстро.

Она смотрела, как славно он ел, и улыбалась женской мягкой улыбкой.

Так смотрела бы долго, да уж очень скорый, очень проворный сидел перед ней старичок. Кончил. Не утерпела, нагнулась к нему, спросила:

– Да как зовут-то тебя?

– Василий.

– Васей зовут… Вишь ты какой!

Разогнулась, шевельнула губами, шеей своей повела, грудь потрогала, рукой провела по ней – горячо груди, – солнце снаружи, сердце внутри…

– Васею, говоришь… Ну, прощай! Мне идти уж пора. Собралась, корзинку взяла, хотела поднять, но он ей не дал.

– Я тебе понесу.

– Ну, неси.

Пошли они рядом. Корзина была между ними. И улыбались, краснели стыдливые, осенние яблоки в ней. На углу другого базара спросил Василий:

– А это что там?

Через площадь в утреннем золоте сияла старая выставка.

– Это господская выставка. Давно уж была. Закрытая.

– А там кто живет?

– Живут.

– Так мне туда надо.

Глеб сказал ему, где остановился.

Сразу вспомнил Василий о Глебе. Поставил корзину на землю.

– Значит, прощай?

– Прощай.

Отойдя шагов двадцать, он обернулся. Она уже шла, но обернулась тоже себе. Оба они рассмеялись и стояли так с полминуты.

– Ну, прощай, Минодора! – крикнул он ей еще раз.

– Прощай, богомолец! Держи!

И она ловко кинула ему еще яблоко. Как розовый мячик, блеснуло и покатилось оно по мягкой ласковой пыли. Старик поднял его, обтер ладонями рук и спрятал в карман.

Когда, совсем у входа на выставку, он обернулся еще раз на площадь, Минодоры уже не было.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю