355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Новиков » Золотые кресты » Текст книги (страница 27)
Золотые кресты
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 18:14

Текст книги "Золотые кресты"


Автор книги: Иван Новиков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 29 страниц)

VII

Было еще раннее утро, когда снова в вагоне все зашевелилось. Серые лица, зевота, мешки и корзины, спины и сапоги – все это дымно зарозовело в розовых ранних лучах. Руки и ноги потягивались, щеки и шеи хранили узор от прутьев корзин, от веревок, от грубого шва на соседней поддевке, заменявшей подушку, а занемевшая за ночь шершавая пятерня проходила зубцами неповоротливых грабель по всклоченным гривам, напоминавшим валы рыхлого сена. К разговору была неохота, кое-где возникавший и обрывавшийся говор походил на бормотание с полусна одного человека, имевшего множество копошащихся членов и одно общее им, безобразное тело, ленивое и неуклюжее, пузырчатое и шишковатое, кем-то зачем-то шмякнутое на дно этого ящика, с надсадой и явным неудовольствием влекомого через беспросветную ночь между полей и лугов, овеваемых ветром. Такая же за ночь свалялась у всех одна и душа, клокастая, серая, малооформленная. Душа без надежд и желаний, душа, столь забывшая их, как если б и вовсе не знала, душа без горизонтов, как и тело ее – плотно забитая в мусорный ящик под номером.

Но все же лучи розовели, и утренний в окна повевал ветерок, и понемногу отходили к владельцам ноги и руки, уши, носы. Найти свои члены, собрать себя воедино и ощутить, что ты есть какой никакой человек и отдельность – это событие, равное чуду рождения, даже его, может быть, превосходящее; воспринималось оно, правда, попроще, но все же была в нем отрада, пусть только животная.

Для мужской половины, кажется, первым таким оформлением из общего чудища было скрутить и задымить все ту же огромную пушку – у себя с огорода – из дикого зелья, едва ль не единственного, что особенно крепко сварило на зное свой чудодейный состав. Надо иметь, поистине, медную глотку, чтобы, разок затянувшись, не упасть тут же на месте, но благо тому, у кого оная глотка в наличности. За ночь одеревеневший и изголодавшийся рот с жадностью обволакивался едкими клубами дыма, отъедавшего сонные накипи. Кашель и харканье покрыли собою все звуки.

Но это было только началом, первым салютом восходящему дню. Другая потребность, тут же на месте, при солнечном свете, невыполнимая, заставила две вереницы людей, одну еще только туда, другую обратно, ломиться друг другу навстречу. Путешествие это, чудовищное само но себе, а изредка и костоломное, совершалось при непременном и непрерывном обстреле с боков. Крупная брань перемежалась при этом с насмешкой, порой доходившей до виртуозности. И если нужно было иметь, поистине, ременные уши, дабы перенести раскаты той брани, уже не трехэтажной, как по старинке определяли, а по-современному если сказать, небоскребной, ибо она задевала и самое небо, и в отборных ругательствах поносила не только земную родимую мать, но и саму Божию Матерь, – то шуточки и прибауточки, казалось, разве лишь тешили сердце, ибо была в них, пусть первобытная, по жажда художества, творящего образы.

Подобные древнему хору, в развивавшемся действе стояли один перед другим два между собою соревновавшие стана: мужская особь метала стрелу в проходившую женскую, и женская особь – в мужскую. Тема была ограниченная, но мастерство неисчерпаемо. И если все это в жизни выносим на каждом шагу, должна стерпеть и бумага. А из песни слова не выкинешь, хотя и подберешь поскромней. Не выкинешь, ибо каждое слово на месте, если оно приоткрывает собою особый, свой уголок…

……………………………………………………………………….

– Тетка! ай, тетка, кувшинчик-то твой, знать, продырявился… Гляди-кась, течет!

– Эй, осторожней! – отзывались из бабьих рядов. – Самовар, знать, несут, крантом вперед. Хорошо ли завернут, а то, неровно, подружки, ошпарит!

…………………………………………………………………

Поколебавшись, опустим, как и еще поживописней и повеселей перекликались наши кукушки и соловьи, а вдохновение их не иссякало, покуда и самый поток, наконец, не иссяк.

Опроставшись, оправившись и покурив, надо позавтракать, и, помаленьку, осенив по старинной благочестивой привычке чело крестным знамением, принялись за еду. Те кто везли, в дороге и от избытков, для себя не скупились. Голодные глухо покрякивали и норовили не видеть. Никому не пришло даже в голову что-нибудь им предложить. Одна только старушка, от которой шел запах просвирки, пожевав-пожевав действительно напоминавший просвирку белый сухарь, достала еще из мешка целых два. Один дала Леньке, другой задержала.

– А это кто ж тебе будет? – спросила она про Никандра, и, услышав, что это был брат, дала и ему.

Оба они, не поблагодарив, взяли по сухарю и начали есть. Однако, Никандр толково ей рассказал, на расспросы, куда они едут, и про Маланью, и что живет она в переулках возле Смоленского рынка, и сам расспросил, как им пройти. Ни переулка, ни номера дома, кроме того, что дом был кирпичный и двухэтажный, он хорошенько не знал.

– Как же вы так? Мало ль в Москве кирпичных да двухэтажных? Я и сама в таком доме жила, теперь перебралась. Как помер сынок, со внучкой в подвале живу. Такая же вот, седьмой годочек пошел.

– А, может быть, бабушка, это тот самый, – оживился Никандр, – где ты жила. Не видала ль там девку, в розовом платье, такая она толстомордая…

– Что ж ты так о сестре?.. Нет, я живу недалеко, а только что на Плющихе, Седьмой Ростовский, около церкви. Коль сестру не найдешь, заходите. Хлебушка дам, передохнешь. А над церковью образ чудесный. Тогда поглядите. Прямо тебе – дух на крылах, слева посмотришь – Иисус, а с правой руки сам Бог Саваоф.

Подъезжали к Москве. Ленька добрался к окошку. Город лежал перед ним как нарисованный, и только на солнце тепло золотились далекие главы церквей. Он уцепился рукою за раму и высунул голову, ветер взвил его волосенки. Он засмеялся и вытянул руку, растопыривши пальцы. Ветер упруго толкался в ладонь, Ленька его начал ловить, хватая в кулак и откидывая. Это было приятно. Вдруг с шумом и грохотом что-то надвинулось, прямо в глаза, и с тою же режущей быстротою исчезло. Ленька едва успел убрать голову, а то бы отрезало. Не сразу он выглянул снова и увидал убегавшие легкие стены моста. Оказалось, что вовсе не страшно. И он опять начал ловить и кидать своею больною рукой, как птичка, в ладонь трепавшийся воздух. Но скоро потом стали мелькать заборы и здания, громады заброшенных фабрик, и Ленька забыл обо всем, едва успевая, только что проводив глазами какую-нибудь много саженную вывеску, откидывать голову снова вперед на новое пролетавшее диво.

В вагоне, тем временем, все стало на ноги, засуетилось. Подъезжали к Рогожской, и едва ли не половина народу слезало. Туг было полегче насчет багажа и начальства поменьше. Кроме того, в Москве отбирали билеты, и вообще канитель. Никандр все это видел и соображал. Он проявил большую предусмотрительность и, чтобы дело еще было покрепче, вылез в окно, опять на обратную сторону, и вытащил Леньку. Это было задумано правильно, и они избежали многих мытарств.

Когда поезд ушел, они потаились еще, а шутом проскользнули в ворота и дальше на улицу. Наконец, они были в Москве.

VIII

Про столицу они только слыхали, но в ней никто из Болдыревых не бывал, кроме Маланьи, которую мальчикам предстояло теперь разыскать. Они шли не спеша. Все их здесь удивляло.

Тот, кто в Москве давно не бывал, также ей удивлялся бы, но по-особому. За последние годы каждую зиму и весну, и каждое лето и осень, менялась Москва, и каждый раз бывала она сама на себя не похожа, на ту стародавнюю, какою ее долгие годы знали и представляли, изображали. Ход революции, все повороты ее, новая жизнь сверху и донизу ее переворошили, и самый город, стоявший века, и с ним его обитатели, как бы также тронулись с места, поплыли покорно меж берегов неизвестных, среди причудливых стран, покорствуя местному быту, суровому, своеобразному.

Но мальчики этого не ощущали, все они принимали, как если б так и должно было быть. Больше всего их изумляла и даже давила махина самого города. Он был бесконечен, шире полей и лугов, дремучее леса и выше его. Отдельные здания казались им необъятными, и необъятные между них попадались им груды развалин; зачем они тут, откуда взялись?., но как было бы в них хорошо поиграть! Люди, наряды, машины по улицам – все было пестро, дико и суетливо, все резало глаз. Но что наравне с москвичами прельщало их взор, манило и раздражало, – это были те самые, за стеклом белые булки, пирожные, про которые слава дошла и до деревенского Леньки. Для москвичей это была забытая новость, в сущности говоря, нищета, но поражавшая паче великолепия; для голодных ребят и во сне им не снившийся лакомый пир. И что именно были все эти соблазны за тонким прозрачным стеклом, и стекло это было возможно даже потрогать, как бы касаясь, как яблочко, спелого хлебца; близость эта, доступность и невозможность ошеломляли ребят. Так стояли они перед витриной, безмолвные, завороженные, не произнося ни единого звука, а между тем в двери толкался народ, и через стекло было видно, как подходили и выбирали, платили у кассы; кое-кто выходил, одною рукою придерживая невидимо кем за ним затворявшуюся стеклянную дверь, а из другой – с поспешностью отрывая широко разинутьш ртом добрый кусок… Так лошади, на сторону поводя всею мордой, рвут из-за решетки клок сена.

– Видишь… только бы денег… ха… только бы денег… – бормотал про себя Никандр, отходя.

На Театральной сели они передохнуть. В сквере народу было немного. У входа, сами покуривая, суетливо толкались мальчишки, продавцы папирос; были они также оборваны, грязны, но наших ребят, конечно, облаяли бы, если б Никандр не поглядел так свирепо, заранее даже двинув плечами. Он их презирал и завидовал им. Одна старуха, торговавшая ягодами, схватила его за болтавшийся тощий мешок.

– Ай что продаешь?

Никандр ее обругал.

Он и сам бы скрутил папироску, больше, конечно, для вида, для независимости, сам бы охотно, с суровою важностью, старухе приказал отпустить лакомый фунтик, но были коротки руки. А ягоды были огромные, знать городские, каких на деревне и не видал. Он злился, сопел и молчал. Ленька, измученный ночью, ходьбой по камням, снова голодный, устало глядел, уже не удивляясь, на горки цветов, на мягко катившие мимо автомобили, на желтых коней, со стены летевших по воздуху… Понемногу все это его сонно зачаровало, и он задремал.

Никандр отдыхал методически. Он знал, что теперь было уже недалеко, и в десятый раз перебирал в голове все обстоятельства предстоявшего дела. Он не задумывался, найдет ли Маланью, совесть его также молчала. Маланья, как говорят, стала богата, с кого же и взять, как не с толстозадой, да никого по пути другого и не было, но сильно его озабочивало, как все это выйдет. Надо было застать Маланью одну, надо все выглядеть, как научил Иван Никанорыч… да он и сам бы обо всем догадался… и, главное, был ли хорош порошок… вода, ведь она тоже вредит.

Звуки музыки из-за угла не сразу оторвали Никандра от Дум, и только когда проснувшийся Ленька дернул его за рукав и восхищенно воскликнул: «Ребята! Гляди-ка!» – Никандр тоже повел головой.

Необыкновенное зрелище пред ними развертывалось. Как солдаты на смотр, шли ребята и девочки. Все они были в матросках, с голыми, на солнце блестевшими коленками. Впереди из подростков выступал небольшой оркестр, знаменосец нес знамя. Никандр на нем с трудом разобрал: «В детях – все будущее республики».

За музыкантами, впереди остальных детей, шли две совсем маленькие девочки; они также несли небольшое, красивое знамя.

– А там что написано? А там что такое? – допытывал Ленька.

Но тут из-за голов маленькой группы прохожих ничего не было видно. Ленька же все приставал, и Никандр встал с ногами на лавку. Но не успел он еще разобрать – буквы были кривые и затейливо вышиты, – как какой-то сзади него господин насмешливо вслух прочитал:

«Дети – цветы земли».

Бог знает, что про себя таила эта насмешка, но в глазах господина в рыжем пальто и в такой же потертой, захватанной советке на голове, странно перемешаны были злоба и грусть, и выражение это было так неожиданно и неподходяще на загорелом его и добром лице, что даже Ленька, как обернулся на голос, не сразу отвел головы, точно бы что дошло и до него.

Вдруг дети запели, подхватив медные звуки трубы. Песня была не деревенская, и незнакомых слов нельзя разобрать, но самый мотив то подымал, то от него неясно щемило в груди.

Праздно глазевшая публика давно разошлась, слез и Никандр, и Ленька почти не мог уже уследить чуть вдали колыхавшиеся, как два красных платка, полотнища детских знамен, а ему все не хотелось слезать. Ему было грустно и весело, очень понравилось и хоть заплачь… и так хотелось бы с ними, и… зачем он уехал?., и что делает мать?.. Эта сумятица маленькая в малой душе сковала его слабые члены, и он почти вздрогнул, когда услышал сзади себя тот же голос:

– Дети – цветы земли…

Только теперь голос был вовсе темен и глух. Господин в рыжем пальто сел на скамейку, и глаза его были как у сумасшедшего. Он еще что-то шептал про себя, но слова его были невнятны.

Леньке сделалось страшно. Он слез и потянул за собою Никандра. И только когда отошли, еще раз обернулся. Человек этот сидел и глядел им вслед. Только едва ли он что-нибудь видел, глаза его были пусты.

На Моховой была толкотня. Люди с портфелями и без портфелей, барышни в юбках, с подолом, болтавшимся у самых колен, в коротких носочках и парусиновых туфельках, с красной от солнца на обнаженных ногах, в пупырышках, кожей и с бледноватым и вялым лицом, бородатые и безбородые люди, с мешками и без мешков, сплошь сухопарые и угловатые – тело само по себе, одежа сама по себе, – все они походили па одержимых. Правда, что попадались и люди словно другой, не овечьей породы. Их было порядочно. Шаг этих был ровен, отчетлив, одежда по стану, не торопливость, а только размеренность, но главное взгляд: готовая формула. Ленька, как мелкая рыбка у берега, скользил у стены, тяжеловатый Никандр идти норовил посередине, и, дай ему волю, – не отстал бы от этих особенных, покуда не разглядел, в чем тут причина. За одною такою спиной он шел неотступно, шаг в шаг, точно прикидывая на ладони зерно. И в руке тяжелело, как бы и не зерно, а увесистый камень.

Они ничего бы не поняли, ежели бы им про то рассказать, все это было не в мыслях и не в словах, как не в мыслях и не в словах та речная струя, в которой по солнцу плывешь, а то попадешь над ключом и ноги оледенеют…

Стало снова просторней, как добрели до музея. Налево сияла уже, жарко горя, массивная шапка собора, несколько резвых касаток купались в лучах голубого небесного купола, а прямо у входа в музей, стены которого с лесом колонн резали глаз нестерпимой своей белизной, приветно так зеленел и лопушился раскидистый, с разлатыми листьями виноград, с обеих сторон опушавший дорожку. Редкие люди входили по ней и выходили. Долго ребята их не решались спросить, можно ли им, а было заманчиво, и Никандр, наконец, так на себя непохоже, как бы стесняясь, остановил одного господина:

– Дяденька, а что это там? Можно ль войти?

Тот поглядел поверх низко сидевших очков и сказал несколько строго:

– Через полчаса запирают.

И нельзя было понять, что это значит, можно или нельзя. И только когда увидали целую кучу детей, с шумом и смехом повысыпавших на ступени у выхода, Никандр сказал Леньке:

– Пойдем поглядим. Мамке расскажешь.

И, больше не спрашивая, они торопливо пошли.

Полчаса эти были как сон. Огромные люди, в латах и на конях, и на гробницах, и голые каменные, и, будто живые из дерева, ярко раскрашенные, и Богородица, как малая девочка, с веночком на голове, и собаки, и змеи, и эти особенно – на бычьих ногах и с крылами бородатые мужики на целую стену… встретить такого – умрешь. Но хоть и страшно, и все непонятно, а, кажется, век бы не уходил. И даже Никандр оживился, глаза его заблестели, он то и дело одергивал Леньку, чтобы тот чего не проглядел. И когда они вышли, кружилась у них голова, и, одновременно, оба почувствовали такой неукротимый и сокрушительный голод, как если бы на гору втащили одни тяжеленнейший воз.

Никандр расхрабрился. Он не был похож сам на себя, щеки пылали, крутил головой и все повторял:

– Ну, ну… наворочали… Здорово! Вот это так… здорово. Увидев огромных орлов, поверженных в землю, он предложил:

– Пойдем доедим! – и храбро направился к птицам. Последний ломоть круто они посолили оставшейся солью и стали закусывать. Никандр из озорства забрался наверх, попирая державную некогда птицу. Последние посетители неторопливо покидали двор. Но и они задержались.

Из ворот неожиданно показалась курьезная… почти что процессия.

Четыре совсем карапуза, а впереди так лет пяти мальчуган – устроили шествие. Те схватили друг друга по двое за руки, старший один шел впереди и махал перед собой лопухом. Все они пели тот же мотив, что слышали Ленька с Никандром на Театральной. Детвора эта, по младости лет, еще сильно картавила, но все же теперь слова были слышны, и Ленька их разобрал. Махая зеленым своим лопухом, водитель процессии звонко, с задором, выкрикивал:

Добьемся мы освобожденья Своею собственной рукой!

Когда они кончили и остановились, довольные, что на них все глядят и смеются, какая-то женщина присела у знаменосца.

– А сколько тебе будет лет, республиканец?

– Я призывной, – ответил тот, не смутясь. Она рассмеялась и потрепала его по щеке.

Леньке запали на память слова этой песни. Они ему очень понравились. Бог ведает, как он их понимал. Но только когда мальчики снова построились и, направившись к выходу, запели опять, Ленька в восторге кинул вверх свою руку и открыл уже рот, чтобы подпеть… Острая боль от неровного взмаха руки не дала ему этого сделать. Он чуть не вскрикнул, но удержался и только, заморщившись, стал растирать больное плечо. Никандр же, хоть и молчал, но с высоты поверженных крыл глядел перед собою спокойно, уверенно. Песню и он понял по-своему.

Впрочем, вышедший сторож попросил их убраться. Никандр, не торопясь, не без важности, повиновался; Ленька вышел за ним.

IX

Встреча с Маланьей вышла нечаянная.

Когда попали они на Смоленский, это было для них не менее сильно, чем каменный мир гигантских людей и чудовищ, куда нечаянно они заглянули. Но было зато все родное, свое, деревенское, будившее давние воспоминания детства. Деревню сгустили до степени города. И все здесь открыто, не за стеклом, можно нагнуться и поглядеть, пощупать руками, все это пахло и вызывало слюну, самый воздух был вкусен.

Один за другим прошли они, тесно протискиваясь между толпой, хлебный ряд, масляный, где продавали также мясо и сало, мыльный и крупяной… Дальше сидели торговки, продававшие ягоды, яйца в лукошках, старый картофель и молодую свекольную ботву, лук. Отдельными группами останавливались завороженные зрители около одинокой потертой пары ботинок. Недороги были, и попадались нередко, щегольские американские с картонной подошвой. В тюбетейке татарин, снова Москву победившая нация, – весь православный народ переведя на торговлю старьем, сидел в полукруге товара, расставленного в строгом порядке: мужские и дамские, детские, старые и новые, и подновленные; уединенно, как первый на лотерее приз, блестели калоши от «Богатыря».

А еще несколько дальше стояли возы, и нераздельно царил мужицкий подлинный дух; сюда, как в низину, стекались и главные деньги. Тут же кое-кто из заплатанных барынь, в дырявых, без каблуков башмаках, пытались, минуя посредников, обменять на продукты то теплую кофточку, благо зима была далеко, то старые штаны диагональ, еще хранившие след от отпоротых генеральских лампасов, то, с бахромой, многоцветную персидскую шаль, то золотое кольцо, уже одну отслужившее службу, с резною датой внутри и отошедшим именем: Жорж…

Но в зипунах миллионеры неизменно обманывали все сделанные дома расчеты. Они также учитывали, что без посредников сделка должна быть дешевле, и всю эту разницу вовсе не прочь были оставить себе. А впрочем, штаны, хоть и без лампасов, имели всегда хороший успех.

Это были медовые дни вновь разрешенной свободной торговли. Народу на рынке толпилось неимоверно, глаза разбегались, руки выкидывали целыми лентами разноцветные этикетки, а другие совали их, почти не пере считанными, в отдувшийся толстый карман.

– Пулеметные ленты, – шутили красноармейцы, стоявшие преимущественно со все еще полулегальными мешками с мукой.

Передавали и толстыми пачками, перевязанными, верно по сотням, сероватою, грязной тесьмой. Попадались валявшиеся тридцатки и шестидесятки, никто их не поднимал.

Между рядов с револьвером и хлыстом важно ходил милиционер; он выступал, как индюк, которому зерно обеспечено, и торопиться ему решительно незачем.

Каких только возгласов не слышалось в воздухе и чем только тут не торговали!

Больше всего ребят поразила старушка и следом за ней молодец. Старушка была согнута вдвое, но голос у ней был звонкий на редкость. Медово и убедительно она выкликала:

– ВодичкиВодички! Кому угодно водички? Водички безвредной! Сама кипятила! Водички!

А следом за ней парень в поддевке. Из-за расстегнутого ворота болтался поверх ситцевой синей рубахи в полоску медный, большой, погнутый, в схватках, должно быть, крестильный крест. Лицо его хитро подмигивало, реденький ус улыбался. Этот орал во всю глотку, открыто, неприкровенно:

– А вот кому надо холодной! А вот кому надо свежей мытищинской! Сейчас из-под крана, истинный Бог!

Изредка он разнообразил, глядя по публике:

– Святой воды кому надо, товарищ? А вот кому надо крещеной воды! Сам в купель наливал, сам окунался! Аи, кому надо воды! водички! воды! Стояла жара, и оба они торговали по двести с полтиной стакан. Уткнувшись в огромное кирпичное здание с разбитыми окнами и заколоченной дверью, мальчики стали его огибать. Тут, на углу, был водоворот, и как плавучие островки, колеблемые туда и сюда, между толчков, окриков, приветствий и задираний, не чувствуя ни малейшего стеснения или просто хотя б неудобства, люди пили и ели. К услугам их было и молоко, и фруктовые воды, и булочки, и пирожки, и лепешки, и пирожные с кремом…

Те же пирожные в изобилии поглощали и сами бабы-молочницы, рукавом обтирая запенившийся на углах их губ розовый крем, а заодно захватив и толстую красную щеку, облитую потом. Мальчики тут едва протеснились, также сразу вспотев от давки, жары и от извинительной жадности, ничем не утоленной.

Но и дальше не стало просторней. Сплошною толпой, как узкий мосток, был залит тротуар. Встречные волны с трудом одна проникали в другую, кто-нибудь постоянно косо летел на мостовую. Тут были сласти: сахар кусками, ирис, подсолнухи, миндаль и какао, изюм, шоколад и конфеты в бумажках, толстый урюк. Продавцы – девчонки, старухи, мальчишки – жались у стенки, готовой обрушиться. Порой кто-нибудь из папиросников, рассеянных всюду и в самые уши зудивших, как комары, свою однотонную песню, скрывался в пролом, и к застарелой, из окон льющейся вони присоединялась, как крепкая эссенция, влитая в уксус, свежая струя густого и теплого, слишком знакомого запаха. Ленька с Никандром дело это тотчас сообразили. Один за другим юркнули туда и они. Там было мрачно и затхло, промозглая сырость их охватила. Но это нисколько не помешало им выполнить долг, и, сделав необходимое, с новою бодростью, они, облегченные, вышли снова на свет. И когда вылезали, обоим им показалось, что это Маланья.

Правда, они разглядели одни только ноги и желтую кожу на них, зашнурованную чуть не до колен, но раструбы ботинок шли столь широко, как могла на свете распространиться одна только девка Маланья. Высокий подол, как вылезали, хлестнул их по глазам, терпким и пряным, раздражающим запахом ударило в нос. Никандр чуть не схватил за подол проходившую, но в тот же момент на него натолкнулся пожилой господин, несший, откинувшись, легкий полок на груди, заставленный сплошь небольшими коробочками. Он был прилично одет и, резво и рьяно, не переставая, выкрикивал:

– Сахарин настоящий, американский! Кристалл!

Зыбкое его сооружение, от неожиданного толчка между худых колен, заколебалось, он пошатнулся, еще кого-то задел, две дамы в черных вуалях, неспешные, неприспособленные, сорвались на мостовую, крыло у одной от вуали зацепилось за гвоздь на столбе, а в шляпу, сорванную этим рывком с головы, заехала, как лошадь в ворота, толстого пирожника рыжая осанистая борода. Произошло всеобщее замешательство, во время которого Никандр получил в спину изрядный пинок, а Леньку презло щипнул кто-то за ухо. Но оба они и тому были рады, что отделались дешево.

Однако же время было потеряно, Маланья ушла.

Теперь перед ними открылась другая картина. Это был базар вещевой. Не хватило бы времени не только что все поглядеть и осознать, но просто назвать и перечислить всякую дрянь, которая здесь была наворочена или, пожалуй, напротив того, любовно и бережно разложена и расставлена у ног этих привычных уже и заядлых, новых торговок. Но были тут и из тех, кто приносил последнее платье, и последнюю куклу, потихоньку сворованную у своего же ребенка, и золотой маленький крестик на тонкой крестильной цепочке, нынче поутру снятый с груди.

Там, по ту сторону, царила еда, и крепкая брань, и деловитый смешок, там неуклюже, наперебой, работали мускулы и языки, и если не будущим, то настоящим – жили непритязательно, грубо и сочно. Здесь были остатки, обломки, обрывки, мобилизация золотой нищеты и последнего, самого скромного, когда-то живого уюта. Но и сюда заглядывал хищник.

Не тот, которому надобна кровь, чтобы металлом звенел его пульс под тонкой и крепкою кожей, а хищник, учуявший падаль, необходимую, чтобы все новый и новый, свежий жирок округлял и округлял его непотребную плоть.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю