Текст книги "Терновая крепость"
Автор книги: Иштван Фекете
Жанр:
Детские приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 19 страниц)
Через несколько минут разгорелся огонь, и желтые языки пламени сквозь дым, сопутствовавший их рождению, начали лизать дно котелка. Потом оттуда пошел соблазнительный запах, который привлек внимание не только Серки, но и Лайоша Дюлы.
– Будет уха, дядя Матула?
– Будет, но только через часок. Видел, как я ее готовлю? Правда, горького перца я положил чуток меньше, чем надо было.
– Я люблю, дядя Матула, когда жжет во рту.
– Хорошо, – кивнул старик. – Потом попробуешь. А пока мы можем посидеть в прохладце, в шалаше.
Но Матула выразился не совсем точно, потому что под камышовой крышей тень, конечно, была, но прохлады никакой. Даже Серка, который вместе с людьми забрался в шалаш, высунул язык и принялся охотиться за нахальными мухами.
Солнце стояло в зените, и языки пламени исчезли в его ярком свете, только шипение воды в котелке да пар указывали на то, что костер прекрасно горит.
Но жизнь птичьего царства в полуденный зной не замерла, и Матула немного погодя указал на заросли камыша:
– Смотри. Вон у тополя цапля.
Точно огромная белоснежная пушинка плыла на горизонте. Затем цапля повернула и опустилась на болото.
Там ее гнездо, но птенцы уже выросли.
Вы их видели, дядя Матула?
– У нее трое птенцов. Сегодня мы не поспеем на них посмотреть, но в другой раз наглядимся вдоволь. Дома попроси двуглазку, а то, если мы подойдем ближе, они попрячутся в камыше.
– Бинокль? – догадался Дюла.
– Можно и так назвать. Он еще пригодится, потому как я хочу показать тебе еще и орла. Орла-белохвоста. К вечеру он садится на другой, старый, тополь и потом уж никуда не улетает. Сидит себе. Старик, бобыль. Сдается мне, пристрелили его подругу.
– А новую он не завел?
– Нет. Только одна у него и может быть, другой не обзаводится. Я помешаю немного в котелке.
Матула помешал уху осторожно, чтобы не раскрошить рыбу.
– Ты вечно тут как тут, – пожалуй, даже с одобрением сказал он не отстававшему от него Серке и ласково потрепал пса по морде. – Еще мать его мне служила, да и бабка тоже. Та была справная собака. Никогда не тявкала.
– А как же?
– Молча кусала. С того и начинала. Все обходили шалаш стороной, как огня ее боялись. Ведь в те годы еще таскались сюда разные людишки, а теперь при новых порядках и здесь все по-новому. Теперь и такая собака сгодится.
Серка при слове «собака» завилял хвостом.
Дюла слегка повел плечами под пропитанной потом рубашкой.
– Кажется, я капельку обгорел.
– Капельку? – покачал головой Матула. – Вечером хорошо бы тебе помазаться. У Нанчи найдется какое-нибудь подходящее масло. Надо было поостеречься. Умный человек на чужой беде учится. Но ты еще не человек, а малявка.
Наш Плотовщик немного подумал над словами старика и сделал вывод, что, по мнению Матулы, он не умный и не человек, значит, вообще не поймешь что. Да, но на старика нельзя было обижаться, потому что он благожелательно высказал то, что думал – правду, и его мысли не имели ничего общего с фантастическими плотами и воображаемыми карпами.
Матула вынес из шалаша две миски и алюминиевые ложки. Собака возбужденно вскочила.
– На место! – сурово приказал старик. – Не люблю, когда ты крутишься под ногами.
Серка печально побрел к цепи и, вздыхая, улегся, но не сводил глаз с чудесного котелка.
Матула налил ухи Дюле, потом себе.
– Дай немного поостыть. Если не острая, я еще поперчу.
Но Плотовщик нашел уху достаточно острой, даже слишком, однако не подал виду.
– Вкусная?
– Замечательная, дядя Матула, – глотнул воздуха Дюла, который слегка осип от ухи, обжигавшей красным перцем.
– Поешь еще этого, длинненького. – Матула дал мальчику зеленый стручок. – Какой вкусный!
– Нет, нет, – испугался Дюла, – и так остро.
– Хлипкий ты парень, – улыбнулся старик. – А я люблю, чтобы прожгло до корней волос.
Но горло нашего Плотовщика достаточно обожгло, а потом он перешел к рыбе, которая оказалась нежной и мягкой, как масло; после нее рот и пищевод уже не так жгло.
Они продолжали есть молча; Матула промолчал даже тогда, когда к ним осторожно подкрался Серка. Потом пес подобрал все остатки – рыбью кость здесь, хребет там, – но и он нашел, что перца переложили, потому что долго тер об траву горевшую пасть.
– Жжет, – сказал Матула, и Серка с ним от души согласился. Старик достал подаренную ему сигару.
– А ты не подымишь?
– Нет, спасибо, – отказался Дюла. – Сейчас уж нет. Спать охота, – прибавил он, что было сущей правдой.
– Ну, иди ложись. Там в углу сено. Нет постели мягче, чем сенник.
Некоторое время Дюла еще наблюдал за витками табачного дыма, потом его сморил сон, но спалось ему Плохо, Плотовщику снилось, что спину ему прижигают раскаленным железом, а потом капают расплавленный свинец на мочку уха. Тут он проснулся, схватился за ухо, и пальцы его оказались в крови: он раздавил толстобрюхого комара.
– Что это?
– Был комар. Кое-какие сюда залетают, но меня они не трогают. Черт его знает, наверно, старая у меня кровь, – предположил Матула. – Ну, как выспался?
– Я же…
– Целых два часа спал, только все ерзал. Надо поторапливаться, пусть-ка поскорей Нанчи тебя намажет. Без этого не обойтись. Мы все тут оставим, только мешок тащи домой.
Лайошу Дюле не хотелось идти домой. Не хотелось ни лежать, ни вставать. Сандалии немилосердно натирали ноги, и он еле тащился.
– Спадает наконец жара, – заметил Матула, а Плотовщик подумал, что жарче бывает только в аду.
Пустой рюкзак хлопал у него по спине, причиняя боль, и вообще все утренние надежды точно растаяли в густом тумане. Предобеденная рыбная ловля еще не превратилась в приятное воспоминание, а потому не могла служить утешением, и наш Лайош Дюла, расстроенный и вспотевший, сиротливо плелся за Матулой, который бодро шагал по тропке.
– Сначала я думал, мы еще куда-нибудь сходим, – сказал старик и остановился. – Но, пожалуй, не стоит. Целебное масло необходимо твоей спине, как голодному – кусок хлеба. Отсюда ты найдешь дорогу домой?
– Наверно.
Ну ладно. Я выведу тебя на стежку, по которой мы сюда шли. С нее не сходи, ведь если заплутаешь в лугах, не выберешься из них неделю. В другой раз запоминай приметы, когда идешь.
– Теперь я не заблужусь, дядя Матула, – немного погодя заверил его Дюла. – Сюда мы вышли утром, и там у дерева…
– Вяза.
– У вяза свернули.
– Верно.
– Спасибо вам за все. – Мальчик протянул старику руку. Матула весело хлопнул его по ладони.
– Не за что. Завтра я не приду к тебе, у тебя будут другие дела. А послезавтра на зорьке зайду.
И наш Плотовщик, уверенно зашагал по тропке, а когда у вяза оглянулся, старика уже и след простыл.
Вокруг жужжал луг, убаюкивая его музыкой кузнечиков, жужжанием пчел, далеким птичьим щебетом, и все это создавало непостижимое чувство подлинной уединенности, которое невозможно было ни уловить, ни выразить словами.
Почти машинально брел Дюла к дому, и серая цапля сопровождала его в воздухе как старая знакомая.
«Только не пойму, – размышлял мальчик, – какие у меня завтра будут дела».
– Раненько пришел ты, сынок, – погладила его по голове тетя Нанчи. – Ну, хорошо было? Ловили вы рыбу?
– Хорошо было, и рыбу ловили. – Дюла снял со спины рюкзак. – А вот… дядя Матула сказал, есть какое-то масло…
– Какое такое масло?
– Которое помогает, когда обгоришь на солнце. Старушка прищурила глаза.
– Сними-ка рубашку! Господи! – всплеснула она руками. – Хвороба возьми этого старого бродягу. Не мог он разве тебя предупредить?
– Он ушел, тетя Нанчи, и я снял рубашку…
– Да ты и сам мог бы сообразить. Несу, несу, настоящее цветочное масло.
Дюла решил, что спина и поясница горят у него так нещадно потому, что кухонная плита раскалена, и направился к двери.
– Ты куда? – спросила его тетя Нанчи, вернувшаяся с бутылочкой.
– От плиты так и пышет жаром…
– Бедняжечка! Ее и не топили. Ну-ка, подставляй свою спину.
– Ой! – подскочил Плотовщик. – Поосторожней, тетя Нанчи!
– Что с тобой? Я едва притронулась к твоему плечу. Прыгал бы, когда снял рубашку. Берегись, Матула, старый осел, сведу я с тобой счеты.
– Говорю вам, дядя Матула уходил. Хватит, тетя Нанчи!
– Поверь мне, это чудодейственное средство. Через час боль утихнет.
К сожалению, ее пророчество не сбылось. Через час наш Плотовщик чувствовал себя так, словно после кораблекрушения попал в руки к людоедам, которые поджарили его, готовясь съесть. Дюла сидел как истукан в огромном кресле, которое тетя Нанчи прикрыла старой простыней.
– Простыню можешь пачкать маслом. Жжет еще? Скоро пройдет. Что тебе дать поесть?
Плотовщик только махнул рукой, отказавшись от еды, но потом сообщил, что в лесу они ели такую уху… Свое признание он завершил красноречивым жестом, означавшим, что подобной ухой лакомятся лишь боги на Олимпе, да и то в воскресные и праздничные дни.
– А мою уху ты пробовал? – спросила старушка, полная горького презрения к кулинарным способностям Матулы, и бросила сердитый взгляд на пылавшие огнем и блестящие от масла плечи Дюлы. – Пробовал?
– Нет. Не пробовал, тетя Нанчи, – струсил зажаренный мальчик и дал себе слово, что в оставшиеся ему дни (возможно, он не доживет и до утра) он не станет хвалить старушке даже кулинарное искусство родной матери. – Думаю, ваша уха ни с чем не сравнима. Мама Пири так говорила.
Надо признаться, наш Плотовщик решил выбраться из тонкой трясины ухи на хрупких плечах мамы Пири, и хотя с благими намерениями, но бесцеремонно врал. На самом же деле мама Пири сказала: «Хорошо готовит Нанчи, этого нельзя отрицать, но кладет слишком много жира и пряностей. Если какое-нибудь блюдо должно быть кисловатым, то у нее оно такое кислое, что коза бы заблеяла, отведав его; а если другое блюдо должно быть сладким, то оно уж такое сладкое, что от него склеивается рот. Ну, а уха у Нанчи… недурна, что правда, то правда, но от нее так горит во рту, словно ты огня наглотался. Недаром же в поваренной книге тети Рези ясно написано: «Надо класть в уху сладкий калочайский перец».
Вот что сказала мама Пири, но тетя Нанчи, которой неведомо было коварство Плотовщика, успокоилась. Она обошла вокруг мальчика, восседавшего на огненном троне.
– Почитай немного. К завтрашнему дню забудешь обо всех невзгодах. – И с этим она ушла.
Но Дюла продолжал страдать.
Масло, конечно, чуть-чуть помогло, но помимо жжения он испытывал легкий озноб, предвестник жара. Наш юный друг одновременно дрожал мелкой дрожью и горел огнем, и такое неприятное состояние очень его угнетало. Он не решался пошевельнуться, так как ему казалось, что его кожа может расползтись на мелкие лоскутки, и настолько боялся малейшего прикосновения к ней, что, услышав жужжание мухи, привлеченной приятным запахом масла, готов был завопить от ужаса.
Но потом, словно ему прискучило думать о своей пылающей ко же, он стал перебирать события этого дня и в отдельные минуты, будто расставаясь ненадолго с бренными останками своего тощего и длинного тела, совершенно забывал о боли.
Начинало смеркаться, и лучи заходящего солнца скрещивались стрелами над головой Плотовщика, освещая то лица на групповом снимке, который висел на стене, то сапог фарфорового гусара на шкафу. Дюлу все это не интересовало. Он в волнении метался по берегу Балатона, наблюдая сражение Матулы с огромной рыбой, и фантазия нашего Плотовщика так разыгралась, что даже голос Кендела: «Продолжайте, Ладо!»– не вернул его на землю.
– Ой… – Он ударился обожженным локтем о ручку кресла и сразу вспомнил, как Кряж тихонько подтолкнул его: «Ты спишь? Тебя вызывают!»
Кряж, должно быть, уже получил его письмо и, верно, обрадовался, но в какой восторг пришел бы он, узнав о сегодняшних приключениях! А про карпа он, возможно, даже не поверил бы!
В Дюле проснулся литературный дар, чему немало способствовало отсутствие Кендела.
Избегая резких движений, он устроился в кресле поудобней и начал писать:
Дорогой Кряж!
Я сижу в своей комнатушке и опять пишу тебе, потому что я обгорел на солнце, и тетя Нанчи намазала меня цветочным маслом. От него очень хорошо пахнет. Тетя Нанчи сама придумала это лечение.
Сегодня на заре мы ходили в камышовые заросли с дядей Матулой; он там смотрит за порядком, за всем следит, словом, работает сторожем. Все было замечательно: ноги я изрезал осокой, да и в сандалиях здесь ходить невозможно (если приедешь, привези резиновые сапоги, не беда, пусть даже рваные), и я забыл мазь от комаров и загара.
Потом я поймал 7 (семь) лещей, а дядя Матула огромного карпа, чуть ли не в три кило. Собственно, его поймал я, но потом я передал удилище дяде Матуле, потому что он попросил.
(«Все это чистая правда», – думал Плотовщик, отважно боровшийся со своей разгулявшейся фантазией.)
Кряж, тебе надо непременно приехать сюда.
Потом мы ели уху.
Собаку дяди Матулы зовут Серка. У дяди Матулы есть замечательный шалаш, там какая-то «обрешетина»; Серка сторожит его днем и ночью. Если ему сказать: «Сиди на месте», он сидит. Серке дают рыбьи кости.
Потом я видел колпицу и чибисов, которые уводят людей подальше от своих гнезд, чтобы они не трогали яиц. Скот чибисы не уводят, потому что он яиц не трогает. И серую цаплю я видел, да только вот беда: я снял рубашку, обгорел и теперь сижу, намазанный цветочным маслом.
Кряж, если ты будешь здесь жить, не говори тете Нанчи, что раньше, хоть раз в жизни, ты ел что-нибудь вкусное, а то она сразу рассердится. Не знаю почему, но сразу.
Смотрел врач ноги у твоей мамы? Дядя Иштван написал моему отцу, чтобы она сходила к врачу. Дядю Иштвана я почти не вижу, потому что идет уборка урожая и молотьба, а я в поле не хожу.
Пиши, Кряж. Привет маме. Если она поедет на курорт, сойди на нашей станции. Пиши!!!
Твой верный друг
Плотовщик.
Бумага замаслилась от моих рук. Здесь все замаслилось.
Дюла удовлетворенно откинулся в кресле и тут же испустил такой крик, что мухи, привлеченные запахом масла, испугавшись, вылетели в окно.
– Что ты сказал, Дюла, сынок? – заглянула в комнату тетя Нанчи, которая была глуховата. – Ты как будто что-то сказал. Правда, хорошее масло? (Плотовщик лишь кивнул и продолжал сидеть неподвижно, точно был статуей фараона, только не очень древней.) Не лечь ли тебе в постель?
У Плотовщика при одной только мысли об этом волосы встали дыбом.
– Тетя Нанчи, я лучше почитаю. Ведь еще не так поздно.
– Я ведь только предложила. Дам-ка я тебе старенькое белье, а то масло в стирке не отходит. Вечерком я еще раз тебя помажу.
Плотовщик с тоской думал о вечере.
– Мне холодно, – неосторожно сказал он и тотчас пожалел об этом, так как тетя Нанчи без долгих разговоров накинула на его пылавшую спину легкое одеяло.
– С ним ничего не сделается.
– Ай! – завопил мальчик. – Ай! Ай!
– Сам виноват. Не скидывай одеяло и не кричи. Кричать надо было, когда ты снял рубашку. И куда сбежал этот старый бездельник? Скажи только, куда он сбежал?
– У него были дела, – сердито проворчал Плотовщик, но не осмелился пошевельнуться под шатром одеяла.
– Дела у него!.. Всю жизнь бездельничал. Может, он храпел где-нибудь под кустом.
– Он проверял резчиков осоки.
На это тетя Нанчи ничего не сказала, но в сердцах стукнула рукой по подушкам, точно в них прятался Матула.
Смеркалось, и тени в комнате гасили одни мысли и будили другие. Мебель словно ожила, и Дюла вспомнил о своих бабушке и дедушке, которые прожили целую жизнь среди этой мебели и потом умерли. На маленьком столике виднелась глубокая царапина. Кто же его поцарапал? Выскользнул из руки нож или по гладкой поверхности провели чем-нибудь острым? А вот стоит старая кровать. Может быть, на ней кто-нибудь умирал одинокий, без всяких надежд на завтра закрыл навеки глаза, перелистав календарь своей жизни.
Но от старого дома веяло таким же спокойствием, как от бесконечных сумерек, насыщенных тенью, которые, казалось, уже никогда не перейдут ни в ночь, ни в зарю.
Пригревшись под одеялом, Дюла наслаждался теплом, потому что его знобило все сильней, и мысли в голове путались.
Недолго просидел он на солнышке без рубашки – всего-навсего час, – но и этого оказалось достаточно, чтобы сжечь его нежную кожу, а увлеченный рыбной ловлей, он ничего не почувствовал. Теперь уж что поделаешь? Цветочное масло вылечит его, и послезавтра ожоги пройдут. Но почему его лихорадит? Неужели он простудился? Перебрав в памяти все события минувшего дня, Дюла решил, что не мог простудиться. А вдруг так быстро он не поправится? Мальчик еще не знал, но уже смутно догадывался, на что намекал Матула, говоря о других делах.
Его стало клонить ко сну; он осторожно откинулся на спинку кресла и закрыл глаза – всего на минутку. Но эта минутка, как видно, тянулась долго, потому что, когда он проснулся, в комнате стояла кромешная тьма, а из-за стены доносились голоса.
– Надо уложить его в постель, – раздался голос дяди Иштвана. – Не спать же ему сидя всю ночь?
– Не представляю, как может он спать с такими страшными ожогами. Хоть я и намазала его цветочным маслом… Этот Матула…
– Тетя Нанчи, оставьте старика в покое.
– Но…
– Ничего. Если вы только о Матуле и можете думать, так шли бы за него замуж. А малыш будет спать, как картофель в декабре.
Донесся негромкий стук, это выдвигали ящик стола, потом к двери Дюлы направились тяжелые шаги, и он тотчас закрыл глаза.
– Проснись, малыш. Я слышал, ты обгорел.
– Добрый вечер, дядя Иштван.
– Для меня он добрый, если и для тебя добрый.
– Дядя Иштван, вы на меня не рассердились?
– Я, малыш? За что? Есть такая поговорка: каждый осел сам тащит свою шкуру на базар. И ты тоже можешь распоряжаться собственной шкурой по своему усмотрению.
– Было так здорово, дядя Иштван, что я и забыл про солнце. Я поймал семь лещей, а вместе с дядей Матулой мы поймали огромного карпа. Дядя Матула сварил в котелке уху, она была острая, но очень вкусная.
– Женщине такую уху безусловно не сварить, но не проговорись об этом тете Нанчи.
– Я и не собираюсь, – засмеялся Дюла, и, воспользовавшись этим, дядя Иштван протянул ему две таблетки.
– Прими, и все пройдет. – Он налил в стакан воды.
Плотовщик не успел даже пикнуть, как лекарство было уже проглочено, хотя маме Пири в таком случае пришлось бы с полчаса его упрашивать.
– Что это?
– Стрихнин с малюсенькой дозой цианистого калия, а ты что думал? Впрочем, это тебя не касается. Я дал, ты принял, и кончено дело. Ну, ложись.
– Дядя Иштван!
– Иди сюда. Только не вертись на постели. Это тебе наказание за то, что ты забыл про солнце.
– Мужественно терпя боль, Дюла осторожно улегся в кровати.
– Вот видишь, стоило тебе захотеть.
– Дядя Иштван, а что будет завтра?
– Завтра, малыш, среда, день Ульрика. Солнце восходит в три часа пятьдесят две минуты, заходит в девятнадцать сорок четыре. Все это я вычитал в естественно-научном календаре.
– Я не о том. Дядя Матула сказал, что завтра за мной не придет, потому что у меня будут другие дела.
– Конечно. Ты будешь сидеть как истукан, беречь свою «обожженную кожу, кричать, когда тетя Нанчи примется мазать тебя маслом, и зарубишь себе на носу, что если ты сам не станешь беречься на реке и в чаще, никто тебя не убережет. Вот тут вода, коли захочешь пить. Спокойной ночи. Если понадобится что-нибудь, кричи долго и терпеливо, я все равно не проснусь.
Такое прощание на ночь прозвучало совсем иначе, чем прощание мамы Пири, и наш Плотовщик хотел обидеться, но не смог. Мысли его стали такими непрочными, обрывочными, что стоило остановиться на одной из них, как она рассыпалась в прах, а из соседней комнаты доносился храп дяди Иштвана, словно гудение удаляющегося самолета.
Наш Плотовщик открыл глаза, когда уже рассвело. Нет, нельзя сказать, что он осмысленно глядел на солнечный зайчик и обрамленную венком фотографию на противоположной стене. Это была свадебная фотография дяди Иштвана, запечатлевшая молодого мужчину, который смотрел в будущее с большой решимостью, и, как показали дальнейшие события, эта решимость ему пригодилась. А тетя Лили смотрела на своего жениха чуть ли не с благоговением, словно на святого, хотя дядя Иштван вовсе не был святым, и, возможно, они разошлись, потому что тетя Лили тут ошиблась.
Теперь все это уже давно ушло в прошлое. Смутные мысли возвращались к нашему Плотовщику, точно усталые голуби на голубятню, – усталые голуби, которых двойная доза снотворного продержала взаперти в темной клетушке ночи.
«Уже утро, – подумал Дюла, не сделав большого открытия. – Я проспал», – продолжал он, но и за эту мысль его не удостоили бы Нобелевской премии.
Потом в голове у нашего Плотовщика прояснилось, но он лишь тогда вошел в свою колею – что с обожженной кожей оказалось делом нелегким, – когда тетя Нанчи принесла ему завтрак.
– Дюла, сынок, тебе лучше поменьше двигаться. Поешь, потом полежи еще или можешь посидеть немного. Сегодня не умывайся.
Наш Плотовщик позавтракал с отменным аппетитом, как и подобает страдальцу, а запрещение умываться, по-видимому, ничуть его не огорчило. Столь же мужественно перенес он новое смазывание маслом, потом встал, потому что каждое движение, пока он лежал, причиняло ему боль. Но эта боль была уже не такой резкой и нестерпимой, как накануне. Однако передвигаться приходилось с осторожностью: если бы он, предположим, задел за угол шкафа, то взревел бы, как раненый барс. Ожоги сдерживали порывистость движений нашего легкомысленного Плотовщика, что, впрочем, шло ему на пользу.
Дюла с тоской думал о сегодняшнем дне, который, как видно, ему предстояло провести в комнате, по крайней мере, до вечера, так как тетя Нанчи сказала: «В сумерках ты немного погуляешь во дворе».
Сумерки представлялись сейчас столь же далекими, как двадцать первый век, и нашему Плотовщику казалось, будто по зашторенной комнате расползается пропахшая пылью скука.
«Чем можно тут заняться?» – посмотрел по сторонам обожженный мальчик, и взгляд его остановился на широком шкафе с матовыми стеклами, который выставлял напоказ свое содержимое, как добродушная торговка – товары утром на рынке.
«А можно ли?» – вдруг усомнился Дюла, но успокоился, заметив, что в шкафу торчал ключ, который удастся, наверно, повернуть без предательского скрипа.
Наш Плотовщик вскоре убедился, что даже ожоги имеют свою положительную сторону: ведь не окажись он, намазанный маслом, в неволе, ему и в голову не пришло бы открыть шкаф.
На верхней полке стояли книги, но их переплеты не сулили ничего хорошего, а у Дюлы был нюх на такие вещи. Он взял наугад одну Книгу.
«Начертательная геометрия». Плотовщик с почтением, но не колеблясь тотчас поставил ее на место.
«Образцовый садовод», – прочел он название другой книги; затем последовала «Организация производства».
Здесь, как видно, в полном беспорядке хранились старые книги дяди Иштвана, потому что с учебником по естествознанию соседствовала поваренная книга, а потом шло полное собрание стихотворений Шандора Пётефи. Он доброжелательно смотрел на обилие ливерных колбас и фаршированной домашней птицы, возможно, потому, что когда-то долго жил впроголодь среди своих жирных, скучных современников, которые даже не заметили, что рядом с ними по равнодушным грязным дорогам шествовало бессмертие в рваных сапогах.
Нашего Плотовщика не привлекали рифмы, поэтому он взял следующую книгу под названием «Семейная переписка». Он уже собирался отложить и ее, но тут заметил в ней подчеркнутые строки, которые некогда привлекли чье-то внимание.
«Ну-ка поглядим!» – заинтересовался Дюла, точно хорошая лягавая, почуявшая запах дичи.
«После знакомства», – прочитал он на открывшейся странице, а за этим многообещающим заглавием последовали главы «Признания» и «Переписка между молодым человеком и его нареченной».
«Глубокочтимая сударыня! Чтобы в однообразии серых будней (начало фразы было подчеркнуто) не потонули приятные воспоминания о нашем знакомстве и я мог бы считать их великолепным праздником, разрешите мне…»
«Ух ты! – поразился Дюла. – Что такое нареченная, черт побери?»
Далее следовало обращение к «обожаемой сударыне, крошечные ручки» которой с почтением подносил к устам Элемер.
Совсем забыв о своем обожженном теле, наш Плотовщик пробормотал:
– Ха-ха! Ну и чушь!
«Не могу передать моего счастья, – изъяснялся Элемер в главе «Переписка между молодым человеком и его нареченной», – ибо я, именно я, оказался счастливым смертным, который может назвать своими крошечные ручки несравненной Ирмы (слово «Ирмы» было вычеркнуто и сверху написано «Лили»).
«Сдувал! Дядя Иштван сдувал!» – с непочтительным хохотом схватился за бока наш Плотовщик.
Трясясь от смеха, он откинулся на спинку кресла.
И тут же последовала суровая кара. Глаза у Дюлы полезли от боли на лоб, и ему показалось, что кожа лоскутами отходит у него со спины.
– Ой-ой, – дергаясь всем телом, прошептал он тихо, чтобы не услышала тетя Нанчи, и с горьким презрением задвинул подальше на полку «Семейную переписку», не подумав о том, что и его появлению на свет предшествовало нечто подобное и что придет время, когда он окажется во власти тех чувств, о которых писал Элемер, ибо меняется только форма, но не содержание.
За ужином – несмотря на протест обожженной кожи – он будет исподтишка поглядывать на дядю Иштвана и потом тайком ухмыляться, уткнувшись в тарелку. Непонятно, как мог дядя Иштван, этот серьезный и порой даже мрачный исполин, вычеркнуть из книги «Ирма» и написать сверху «Лили», хотя, надо отдать ему справедливость, позже он окончательно вычеркнул из своей жизни и тетю Лили.
Но ужин в это утро представлялся еще очень далеким, и наш Плотовщик, убедившись, что кожа у него на спине цела, продолжал дальнейшие поиски, так как вещи, в удивительном беспорядке сваленные на нижние полки, сами просились в руки, и невозможно было понять, как они попали на это забытое кладбище прошлого. Там оказались новенький ножик и потертый кошелек, игрушечный кнутик и мундштук, музыкальная шкатулка и собачий намордник, шпора и образок, и даже небольшая мышеловка, которая заряжалась очень просто и захлопывалась при малейшем прикосновении. Дюла поиграл с ней немного, пока по неосмотрительности не прищемил указательный палец. Он обиженно сунул обратно на полку это хитроумное сооружение, и взгляд его снова остановился на книгах, у которых нет такой коварной пружинки. Но ему пришлось поспешно закрыть дверцу шкафа: в комнату вошла тетя Нанчи с цветочным маслом.
– Не правда ли, чудодейственное средство? Сейчас я еще разок помажу тебя. Заживает! Прекрасно заживает! Кожа у тебя уже не такая красная.
– А нельзя ли мне выйти из дома?
– Вечерком, я сказала, вечерком!
– Мне скучно, тетя Нанчи. Где бы мне найти книжки?
– Да здесь в шкафу. Здесь они все, можешь выбрать любую.
Хитрому Плотовщику только того и надо было – права на свободную разведку. Теперь ворота рынка были открыты. Он основательно изучит всю коллекцию, начиная от кисета и кончая пистонным пистолетом, от бритвенного помазка до наусников. Дюла распахнул дверцы шкафа пошире, чтобы свет падал прямо на исследуемый материал, как вдруг взгляд его остановился на одной книге.
«Ловаши, – прочитал он. – Ловаши». «Матула… Матула называл это имя, советовал попросить у дяди Иштвана книгу Ловаши. А она тут, и просить не надо». – И Дюла раскрыл почти новую книжку, потому что дядю Иштвана, как видно, не интересовали серые цапли, а о лошадях, коровах и овцах он и так знал все, что там было написано.
«Фауна Венгрии», – прочел Дюла и, осторожно опустившись на стул, раскрыл книгу.
Он собирался быстро перелистать ее и заняться изучением заманчивого содержимого нижних полок, но не тут-то было! Он просмотрел одну, другую страницу: серна, филин, карп. Наш Плотовщик развалился на стуле, насколько позволяла его болезненно нежная кожа, и почувствовал себя, как крестьянин, у которого лошади и коровы стоят голодные в хлеву, а он случайно набрел на чудесный луг, где можно накосить вдоволь сена.
И Дюла принялся косить, сгребать сено для детищ своей жадной любознательности.
«Фауна Венгрии», – прочел он во второй раз, но теперь уже зная, что здесь описываются разные представители животного мира: собака и судак, сом и лошадь, а кроме того, птицы. Теперь он понял, что такое фауна.
Шкаф оставался открытым настежь, и, обойденные его вниманием, старые часы, стреляная патронная гильза, шпора и тусклая фотография с укоризной смотрели на него.
«Что же с нами будет?» – спрашивали они, но мальчик не отвечал им, потому что забыл даже собственное имя. И если бы кто-нибудь спросил, как его зовут, он, наверно, сказал бы: «Золотистая щурка» или canis lupus[6]6
Волк (лат.).
[Закрыть]: ведь, как ни удивительно, его заинтересовали даже латинские названия. Ему было известно, что латынь – международный язык науки, и только с ее помощью могут понять друг друга ученые, собравшиеся на научный конгресс: японец – исландца, швед – африканца. Ведь если бы венгерский ученый сказал «вереб»[7]7
Воробей (венг.).
[Закрыть], солидный иностранный профессор посмотрел бы на него как баран на новые ворота. А когда он говорит passer domesticus[8]8
Воробей домашний (лат.).
[Закрыть], тот сразу понимает, о чем идет речь.
Наш Плотовщик погрузился в это море, по которому давно тосковал. Он радостно приветствовал старых знакомых и внимательно знакомился с теми, кого знал понаслышке, но еще не встречал. Но, как выяснилось, даже о старых знакомых он имел смутное представление, а порой думал о них скверно, потому что слышал от кого-нибудь: «Вредная тварь. Уничтожать таких надо!»
«Кто этот дурак? – с укоризной смотрела на Дюлу пустельга. – Я, например, питаюсь почти одними насекомыми, а мой родственник, кобчик, – полевыми мышами. Случается, что мы ловим больного воробья, но ведь больных надо уничтожать, это общий закон».
«Простите, – возразил Дюла, – но вот сарычи охотятся на молодых зайчат».
«Ну и что? – негодовал сарыч. – Однако охота на нас уже давно запрещена, и по новому закону всякого, кто нас тронет, штрафуют на пятьсот форинтов».
«В городе об этом понятия не имеют, – протестовал Плотовщик. – Там я слыхал…»
«В городе еще куда ни шло, – клекотал сарыч. – Но в полях об этом тоже не знают. Трамвайный кондуктор не ходит с ружьем (хотя мне говорил сокол, который жил на уйпештской водонапорной башне, что городские кондукторы охотно вооружились бы ружьями для истребления трамвайных зайцев!), а охотники ходят с ружьями и ничего толком о нас не знают. Мой первый муж стал жертвой такого охотника. Муженек ел суслика, сидя на верхушке телеграфного столба, – покойный очень любил молодых сусликов, – и тут к нему подкрался вооруженный двуногий хищник. Бедняга преспокойно закусывал, полагаясь на закон, и в этом таилась его погибель. «Орел!» – закричал хулиган. «Орел!» – завопил он, когда мой милый свалился с верхушки столба. «Орел», – сказал еще десяток людей, потому что никто из охотников не узнал сарыча. А бедный муж всю свою жизнь работал на людей: как-то раз за один день съел штук двадцать мышей. Отличный аппетит был у моего ненаглядного».