412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ирина Потанина » Русская красавица. Антология смерти » Текст книги (страница 3)
Русская красавица. Антология смерти
  • Текст добавлен: 28 апреля 2017, 03:30

Текст книги "Русская красавица. Антология смерти"


Автор книги: Ирина Потанина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 21 страниц)

Бесспорно, множество красивых сюжетов можно надстроить над любой из смертей…За каждой надстройкой ездить к матери? Думается, Марина (не Цветаева – наша, Бесфамильная) просто предчувствовала грядущее. Знала каким-то дальним закутком сознания, что случится, и ездила к маман поэтому. Жизнь и без нашего воображения мастер красивых сюжетов. Особенно остро ощущаешь это, когда строят из твоей собственной шкуры.

* * *

– Горим! Горим! – истеричные вести доносятся из дальнего коридора. Кажется, из комнаты Масковской.

Так… Похоже, поразмыслить не получится. До итогов ли тут? Не соседи – катастрофа. Нашли время дебоширить.

– Горим! Горим! – это уже Волкова присоединилась. Волкова – дама серьёзная. Зря говорить не станет.

Завязываю на груди полотенце, тревожно высовываюсь в коридор.

– Голячка! – восторженно комментирует мой внешний вид трёхлетняя дочь Волковой, – Ма, гляди – Голячка! – она тычет в меня своим не по-детски чинным пальчиком (так, будто я не человек вовсе, а экспонат на выставке) и продолжает свой путь, снова хватаясь за юбку матери. Волкова властно стучится в каждую встречную дверь и требовательно, но монотонно, голосом проводницы из плацкартного вагона, деловито объявляет:

– Горим! Горим! Пожар! Просыпайтесь! Вещи не забывайте! А вы, кстати, ещё за свет должны, – последнюю фразу она обращает ко мне, бросая через плечо свой строгий бухгалтерский взгляд. Волкова следит у нас за счетАми и отличается способностью помнить их все при любых обстоятельствах. – Расплачивайтесь!

– Прямо сейчас? – я невольно улыбаюсь. Волкова мне симпатична. Своей уверенностью, несвоевременностью, совершенной оконченностью своего педантичного облика.

– Потом. Сейчас с вас взять нечего, – без тени улыбки отвечает она и снова стучится в дверь к соседям своим монотонным, – Горим! Горим! Просыпайтесь.

И тут раздаётся пронзительный вой сирен. Одновременно с этим всполошенной курицей пробегает по коридору Масковская, распахивает входную дверь, впуская в коридор едкий запах гари.

Господи Боже, и впрямь горим! Чего ж я стою-то?

Несусь, сломя голову, в свою комнату. Натыкаюсь на студентиков-квартирантов, роняю им под ноги полотенце, мчусь дальше, сверкая белоснежной задницей на фоне тёмных очертаний коридорного хлама.

А вот съездила бы на море в этом году, захватило бы сейчас у мальчиков дух от моей бронзовой равномерности. А так – чёрти что – очертания белья выделяются, словно вытатуированные. Это нынче не модно, считается признаком дурного тона… Но я, увы, с морем пролетела, на солярий не накопила времени, а склонить к нудизму консервативных родителей – моих сообщников в коротких вылазках на речку – так и не смогла.

Влетаю в комнату. Жуть какая! В оконное стекло бьётся тёмно-серый монстр. Горит, кажется, где-то внизу, а нас атакует лишь смрадный дым. Уже лезет в запечатанные на зиму оконные щели, уже сочится. Хорошо хоть, форточку я ещё до ухода в ванну закрыла. К окну не подхожу. Хватаю ноутбук с рукописями, хватаю сумочку (благо записная книжка, телефон, деньги и документы всегда в ней), подставляю пластиковый пакет к трюмо, сгребаю всю косметику и безделушки, швыряю туда же альбом с фотографиями… Потом стыжусь и оставляю пакет под зеркалом: вдруг угорим, что про меня потомки думать станут? «Жила была одна дама, и самое дорогое в её жизни была косметика…»Несусь к двери. Стоп! Одеться, дура, забыла.

Перепуганные соседи собрались в кухне. Окна здесь выходят на другую сторону от пожара. Дружно надеемся на пожарных. Должны потушить. На лестничную площадку не суемся – там дымно. Мадам Волкова уже с кем-то созвонилась, мадам Волкова уже знает, что делать: сидеть на общественных табуретках и ждать отбоя тревоги.

Говорить нам особо не о чем. Всё, что можно рассказать, и так друг о друге знаем, а остальное – ни пред какими пожарами друг другу не откроем.

Студентики-квартиранты очень злятся, что Волкова не даёт никому пойти посмотреть, как там тушат.

– Газом надышитесь где-нибудь в другом месте, не под моей ответственностью, – безапеляционно заявляет она на правах хозяйки их комнаты.

Масковская дрожащими руками обвязывает свою кошку широкой праздничной ленточкой. К ленточке она собирается привязать моток веревки.

– Если станет совсем плохо, буду эвакуировать Муську через окно, – причитает она, объясняя волковской дочери, зачем отобрала её бантик.

Андрей Артемович – единственный нормальный мужик в нашей квартире – болезненно морщится, глядя на часы. Через три часа ему надо будет собираться на работу. Даже если сгорим, его обуглившийся труп пойдёт туда, с твёрдым намерением заработать на институт подрастающему сыну. Жена Андрея Артёмовича дремлет на мешке с вещами (и когда, спрашивается, успели собрать?), иногда сонно открывает глаза и по-детски улыбается:

– Хорошо, что Тёмочка сейчас у бабушки, да?

В целом обстановка весьма гармоничная. Вроде и нет никакого ЧП. Только Волкова нервничает.

– Товарищ Мамочкин! – требовательно кричит она в дальний конец коридора, – Долго вы там? Идите к нам, я говорю!

– Товалисс Мамоскин! – вторит матери девочка и смеётся. Ей страшно нравится произносить имя соседа.

Я всегда поражаюсь, как Волкова умудрилась её создать. Такую смешную, такую белокурую, такую бестолковую и подвижную… Даже не в этом дело. Не в подвижности. Непонятно, как Волкова умудрилась её зачать? Ни разу в жизни я не видела рядом с нашей счетоводшей ни мужа, ни любовника, ни ухажера, ни даже просто друга. Внешне Волкова всегда была дамой ого-го-го, а вот характером не вышла. Не желала никаких внеделовых контактов, и всё тут. Масковская говаривала, что был когда-то синеглазый мальчик, с которым наша Волкова гуляла в юности, и на шею бросалась при встрече, и от телефона не отходила, и о свадьбе уже было договорено… А потом афганская война забрала синеглазого. И с тех пор Волкова решила, мол, хранить обет верности погибшему. И нарушила этот обет лишь однажды, когда дочку себе завести надумала. Поначалу я Масковской не верила – та мастер плетения сплетен. Но однажды Волкова зашла ко мне в комнату испить чайку и, наткнувшись на листок с выписанными Ахматовскими строчками, побелела вдруг.

Не бывать тебе в живых,/Со снегу не встать./Двадцать восемь штыковых,/ Огнестрельных пять. /Горькую обновушку/ Другу шила я./Любит, любит кровушку / Русская земля.

– Как точно это, как про него… Мариночка, чьё это? – Волкова мгновенно растеряла всю свою невозмутимость.

– Это Анна Андреевна оплакивала Гумилёва. Ещё до того, как выяснилось всё. Написала, а спустя две недели узнала, что бывший муж расстрелян, – я ответила, как энциклопедия, без тени вопроса, мол «вам-то что?». Потому как почувствовала: нельзя её сейчас расспрашивать.

– А… Про Гумилёва… – растерянно пробормотала тогда Волкова и ушла к себе, так ничего и не объяснив.

Но и так всё понятно было. Тот, лучший, погиб, а абы каких Волковой не надо было. Молодец баба! В тридцать семь лет, дочку решилась завести. Экземпляра того, с которым решилась, никто из нас никогда не видывал. Спросить бы о нём, да нехорошо вроде бы к взрослой женщине с такими глупостями приставать.

– А ведь там, где горит… Там, наверное, люди гибнут… Мы бы спасти могли, наверное, растерянно произносит вдруг один из студентиков. Другой опасливо косится на Волкову и пожимает плечами: сам, мол, брат, видишь, никуда нас отсюда не отпустят. На том они и успокаиваются.

А я вот наоборот. До меня тоже вдруг доходит, что прямо сейчас, на пару этажей ниже, рушатся, а может, и обрываются чьи-то жизни. Кого я помню со второго этажа? Только хрупкую девочку с огромной собакой и не менее огромными глупыми глазами. Глупыми не от природы, от юного возраста… Жаль будет, если они так никогда и не поумнеют.

Живо представляю себе картину: залитый пламенем коридор, сдавленные гарью крики тех, чей путь к выходу отрезан пламенем, невыносимое палево…

Стоять! То, ненадолго притихшее предчувствие чего-то дерьмового вспыхивает моментально с новой силою. Да ведь это мой сон! Один в один… Вот к чему, оказывается, снились эти бесконечные пожары. Или своими снами я сама зазвала их в гости? Эх, сны мои кошмарные, неотпускающие ужасы… Напророчила.

Я очень часто ношу цветочки к своей могиле. То есть, не к могиле – к ячейке в колумбарии. Выискиваю её среди чужих, всматриваюсь в собственные инициалы на надгробии, кладу цветочки, шепчусь с покойными. «Могила» эта «моя» по трём причинам – во-первых, ячейка принадлежит мне по документам, во-вторых, когда помру, её вскроют и замуруют мои бренные остатки вместе с остальными, в-третьих – на надгробии, кроме дедовых, выгравированы ещё и мои инициалы. Не по ошибке, а оттого, что мы с покойной бабулей полные тёзки. Отца назвали в честь его деда, меня – в честь бабушки. Особенно забавно было получать на почте компенсацию на захоронение.

– Фамилия-имя-отчество получателя?

– Бесфамильная Марина Сергеевна.

– Фамилия-имя-отчество умершего?

– Бесфамильная Марина Сергеевна.

Девушка с почты смотрела на меня тогда перепуганными глазами и снова повторяла вопросы. Я снова терпеливо отвечала, пока её испуг не сменился гневом:

– Что вы мне голову морочите!

Спохватившись, я разъяснила ситуацию.

А пожары мне стали сниться после бабулиного кремирования. Дед умер за пять лет до её инсульта. Деда хоронили торжественно, всей семьёй и коллегами, которые много пили и мало помнили покойного – он уже давно был на пенсии и на работе его совсем забыли. Бабулю кремирование шокировало значительно больше, чем смерть мужа. Смерть ожидалась: дед тяжело болел. А вот сами похороны бабуля представляла себе совсем по-другому. Её категорически шокировал сам факт сжигания:

– Как вспомню, – причитала она все оставшиеся пять лет, – Огонь, значит, пых, вспыхивает! А дед, бедный, как кукла пластмассовая, лежит и плавится…

На самом деле таких воспоминаний у неё быть не могло. Гроб торжественно увезли в топку, и процесс сгорания нам не показывали. Но бабуля всё любила приукрашать, и в конце жизни уже не отличала, где воспоминания всамделишные, а где – подброшенные чрезмерным воображением. Да у неё и справка была из психдиспансера, так что ничего удивительного. После смерти деда, бабуля оставила нам с родителями квартиру в пригороде, а сама перебралась в давно простаивающую без жильцов дедову коммунальную комнату на окраине столицы. Семнадцатилетняя я мигом перебралась за легко управляемой и всё чаще обитающей в джунглях собственного воображения бабулей. Не от любви к ней – из излишней самостоятельности. Не слишком много понимающую бабушку я, что называется, «строила одной левой», посему никакого надзора опасаться не приходилось. Несмотря на все конфликты и моё отвратительное поведение («не смей расспрашивать, где я была! Это моя жизнь, понятно?! если я хочу слушать музыку громко, значит эта музыка того заслуживает!»), бабушка никогда не жаловалась родителям, и была, в общем, сожительницей весьма сносной. Потом инсульт приковал её к постели, продержал там полгода и увёл в мир иной практически без мучительств. В крематорий её отдавать было нельзя. Ещё до инсульта, напуганная своими выдумками о дедовом сжигании, бабушка капризничала: «Только хороните меня в земле. Я в землю хочу!» Бессердечная, я хладнокровно разъясняла, что о такой участи можно забыть, потому как «нам ни в жисть не добиться участка на кладбище, а ячейка в колумбарии всегда нас с тобой ждёт». От этих моих слов бабушка съёживалась и впадала в детство. Ныла, как ребёнок, жаловалась соседям, причитая: «Она хочет меня сжечь!» Соседи звонили родителям. Все вместе уговаривали меня не травить пожилого человека: «Да скажи ты, что в земле захороним, потом-то, чай, поступим по-своему, а сейчас зачем пугать?» Но я стояла на своём и жестоко излагала бабушке правду. Не из честности – от потребности самоутверждаться, идя против всех.

Потом бабушка таки умерла. Будто нарочно, она сотворила это, когда отец был в загранкомандировке. Я оказалась в крайне затруднительном положении. Мама относительно свекрови никогда ничего не решала. Моя младшая сестра на то и была младшей, чтобы не иметь права голоса. Я колебалась. Переживала страшно, обвиняя в инсульте своё свинское поведение, а в смерти – своё неумение правильно ухаживать за лежачей больной. Долго раздумывать было некогда. Я пошла выписывать справку о смерти у участкового врача, и не выдержала – разрыдалась. Врач этот заслуживал доверия хотя бы потому, что из всех наших врачей (а мы с бабулей и в больнице лежали, и на дому наблюдались, и в исследовательский центр один раз ездили) единственный оказался человеком: не поленился выйти в соседнюю комнату, произнося уже такое привычное: «Скоро умрёт. Ждите». Остальные доктора, хоть и сами мне говорили, что больная в сознании, не смущаясь, прямо над её постелью с деловым видом сообщали, что дело дрянь. Они не виноваты. Постоянные контакты со смертью повытягивали из них всё человеческое. Не виноваты, но всё равно сволочи. И если среди вас, этот текст сейчас читающих, есть врачи – вы уж задумайтесь над этим, сделайте одолжение… Так вот, перед этим вот участковым человеком, я не выдержала, разрыдалась, рассказала о кремировании и своих сомнениях. А он внимательно так меня осмотрел и говорит: «Да будет вам. Такая красивая девушка, и так убивается. Круги под глазами образуются, парни любить не станут. Хотите, я вас вечером на кофе приглашу?» Я его тогда за эти слова возненавидела, и себя тоже возненавидела – за бисер перед свиньями… В общем, закаменела я и сожгла покойницу. Как и обещала, без лишних сантиментов. И даже прощения сейчас просить не буду. Перед всеми прошу в этом тексте, а перед ней – не стану. Потому что я оправдание себе придумала красивое: «Она – бабуля – теперь существо высшего ранга. Вся дурь её отпала вместе с бренной оболочкой. А чистая душа – она мудрая, и понимает прекрасно, что жечь лучше, чем закапывать. И хоронящим проще, и червям голоднее». Оправдание действовало верно, но во сне подсознание вылазило наружу. Очень много лет мне снились всевозможные страшные пожары. Собственно, снятся и по сей день, но уже реже. Вчера вот приснился. Я думала – бабуля в колумбарий просит зайти. А оказывается – нет. Оказывается, предупреждали, что на втором этаже гореть будет. Вот же ж.

Мамочкин всё не приходит.

– Товарищ Мамочкин! – возмущение Волковой разгоняет мои рассуждения. Она не выдерживает и намеревается вытащить Мамочкина из комнаты собственноручно. Иду за ней. Чувствуя на себе непосильную ответственность за пожар (мои ведь сны его накаркали!), пытаюсь принимать участие в устранении последствий на полную катушку.

Объективный взгляд:

Нет, ну они все, как дети, честное слово. Суетятся, думают, что от них что-то зависит, организоваться пытаются. Лучше б делом занялись, чем на кухню бестолково всех жильцов сгонять. Бегают, не замечают, как квартира потихоньку уродуется. Вот уже и штукатурка в коридоре чернеет. А в комнатах что творится! Самое время газетами имущество от гари поукутывать, а они на Мамочкина набросились. Раз уж решили набрасываться, хоть бы в зеркало заглянули. Они же сейчас – что ведьмы. Одна в скошлатившемся халате, с бигудями в чёлке и зелёным кремом под глазами. Другая в развратных шортах и маечке легкомысленной. Обе при этом в копоти перемазанные и с глазами неврастеническими. Конечно, больной старик их испугается.

– Товарищ Мамочкин, да вы совсем спятили!

Окна мамочкинской комнаты выходят как раз в ту сторону, где полно дыма и копоти. И нечего Мамочкну в этой комнате сидеть – глаза режет. Он и сам бы рад к нам на кухню прийти, да не может встать с раскладушки. Потому что рюкзак за его спиной размером с самого Мамочкина. Напихал старик себе в рюкзак всякой помоечной гадости, а поднять не может. Сидит, отчаянно руками барахтает, и мычит от бешенства. Глаза на выкате, красный весь… Нас увидел, крестится и «Сгиньте!» кричит. Страшно даже подходить.

Но это мне страшно, а Волкова – она ничего не боится. Бросается к Мамочкину, болезненно щурясь от едкого дыма.

– Марина, что вы стоите, помогите же!

Я сначала подумала, что надо Мамочкину помочь рюкзак поднять, хотела возмутиться. А потом смотрю, нет, снимает Волкова лямки рюкзака с могучих мамочкинских плечей. А Мамочкин отмахиваться пытается.

– Да успокойтесь вы! – кричу я Мамочкину, параллельно стаскивая с него другую лямку рюкзаза, – Мы ж вам добра желаем! Пожар уже тушат, до нас огонь не дойдёт. Только дым. Не сгорит ваша помойка, не переживайте! Пойдёмте на кухню, вы ж задохнётесь здесь!

Отчаявшись стащить с плеча лямку, попросту отстёгиваю её от рюкзака. Мамочкин резко оборачивается и вдруг толкает меня в грудь. Да так, что я отлетаю в пыльный помоечный угол, по локоть вымазываю руку в чем-то слизком, ударяюсь плечом о какие-то ящики… От обиды и боли готова разнести всю эту мамочкинскую комнату на кусочки.

– Да вы что? – кричу, – Я вам помочь хотела, а вы…

Тут Волкова хватает с пола какую-то миску с водой и выливает её Мамочкину на голову, чтоб пришёл в себя. Он беспомощно моргает, но, кажется, возвращается в реальность.

– Это вы? – бубнит, – Ух… А я испужался…

– А ну на кухню идите, живо! – комнадует Волкова, – Сказали же вам, пожар отменяется, бросайте тут свои вещи. Быстро!

Мамочкин, кажется, что-то понимает и идёт к выходу. По дороге он хватает всякую мелочёвку и жадно распихивает её по карманам.

– Да бросайте вы это всё! – Волкова психует и переходит на крик.

– От сердца! – косит под вменяемого Мамочикин и делает пару коротких глотков из бутылька, – Я ж испужался ведь…

– А, – соглашаемся мы, – Лекарства берите, конечно. Взяли? Уходим!

Воля Мамочкина, он бы придумал еще пару десятков необходимых себе лекарств, лишь бы забрать любимые бутыльки. Но Волкова уже подталкивает старика к выходу. Бардак в комнате страшный, всё покрыто гарью и перевёрнуто вверх дном, дышать невозможно. Придётся потом помогать старику убирать. Жуть! Интересно – погорельцам, вроде нас, положена компенсация в лице общественных уборщиц?

Идя по коридору, Мамочкин всё время жалобно оглядывается на дверь своей комнаты.

– Мне бы ещё кое-что захватить, – почти плачет он.

– Идите спокойно, а то сейчас и это заберём! – Волкова кивает на оттопыренные карманы старого старческого пиджака. Она злится, что её довели до крика и от этого кричит ещё сильнее.

– Это от сердца! – поскорее пытается выкрутиться Мамочикин.

– Сколько ж у вас сердец! – наигранно смеётся Волкова.

Мамчкин не отвечает. Опускается на табуретку и крепко сжимает огромными кистями оба своих кармана, чтоб и впрямь не отобрали вещички. Глаза его полны губительной тоски по любимым помоечным вещам. Глядя на сумки соседей, Мамочкин болезненно вздыхает («все с вещами, а мне нельзя»). В складках его огромных отвислых щёк торчат маленькие беленькие полосочки. Кажется, Волкова облила его водой с приготовленной для жарки картошкой.

На кухне, между тем, новая беда.

Тараканов я не люблю настолько, что они уходили из любого помещения, где я жила. Силой своего отвращения, помноженного на тщательность распрыскивания отравы, я выжила этих тварей из самых потаённых уголков нашей коммуналки. Слава богу, соседи (все кроме Мамочкина) поддержали меня в этой борьбе и старались не оставлять грязи на подкормку возможных тараканьих возвращенцев. Но это касалось только нашей квартиры. Под нами находилось еще четыре коммунальных кухни. Четыре нормальные коммунальные кухни! Со скандалами из-за уборки, с немытыми плитами, и невынесенными вёдрами… И вот сейчас тараканы со всех нижних этажей решили переползти к нам.

В мгновение ока я оказываюсь на табуретке и не собираюсь слазить, даже если пламя доберётся до нашего этажа.

– Не бойтесь, они мимо нас транзитом, – шутит один из студентиков, стараясь меня подбодрить.

– Будем надеяться, – мрачно отвечаю я, тяжело дыша, – Потому как тут одно из двух: или они здесь транзитом, или я. С ними я жить не стану, – и добавляю чуть тише, – Если вообще после всего этого стану жить.

То, что пожар снился мне сегодня, не даёт покоя.

– С Мамочкиным выжила, а с тараканами не станет! – Масковская всегда недолюбливала нашего старика, и никогда не упускала случая его объязвить.

Я немного успокаиваюсь беседой, но с табуретки слажу лишь на секунду, чтоб отмыть руку от последствий столкновения с Мамочкиным. Страшно переживая из-за тараканов, включаю воду… И тут слышу нечеловеческий вопль Волковой:

– Товарищ Мамочкин?!?!

Оборачиваюсь, перевожу ошалелый взгляд туда, куда смотрит Волкова, и чувствую, как на миг останавливается дыхание. Пожар – это только начало. Прилюдия к главному. Вспоминаю, как мечтала о чём-нибудь необычном. Проклинаю все свои загадывания вместе взятые. Сначала Мамочкин счастливо улыбается, облокатившись затылком на кишащую тараканами стену. Глаза его закрыты. Из расслабленной лапатообразной руки выпадают два пустых пузырька из-под снотворного. Спустя секунду Мамочкин начинает корчиться.

Скупердяй. Выпил, чтоб не отобрали.

Объективный взгляд: огромная коммунальная кухня, заставленная разваливающейся мебелью и дырявыми кастрюлями, на стенах выплясывают толпища тараканов. Люди галдят, столпившись над высоким стариком, который сидит, расправив плечи и закрыв глаза. Ему плохо. Изо рта течёт пена, веки дёргаются. Позади всех спин, словно статуя, окаменела наша Марина. Футболка на плече подрана, рука покрыта едко-оранжевой воняющей гадостью. Напряжённо она следит за откатившимися бутыльками. В глазах её мистический ужас и чувство собственной значимости.

Одно слово – дура.

И все её предыдущие сопли – рассуждения полной дуры. К слову сказать, знаменитости в электричках не ездят, в жилищные конторы сами не ходят, в чужих компаниях не околачиваются. А уремическая интоксикация – это, попросту говоря, отравление выработанными организмом ядами. О чём несложно догадаться из названия. И никакое высшее филологическое здесь ни причём. Если уж необходимо точное значение этой «интоксикации» найти, то познания в медицине пригодятся, а никак не в филологии.

– Скорую! – кричит Волкова.

– Товарищ Мамочкин! – вопит студент и лупасит старика по щекам.

– Мама, мне стассно! – плачет волковская дочка.

А я никак не могу заставить себя оторвать взгляд от покатившихся пузырьков. Кто-то злобный и дряной проснулся внутри меня. Этот кто-то орёт мне в самые уши, разрывая изнутри перепонки:

«Напророчила! И пожар напророчила и смерть Мамочикна! Записала старика в Джеки-Лондоны, теперь вот любуйся… Ведь ты эти пузырьки сама к Мамчокину приплела своими сравнениями. Ведь в Рукописи твоей главный акцент в смерти Джека Лондона именно на этих двух пузырьках. И ты, когда писала, представляла их именно такими: коричнево-жёлтыми, толстопузыми, блестящими – хотя у настоящего Джека Лондона они наверняка совсем другими были. Напридумывала красивых подробностей, навыписывала. Напророчила себе дар, будь он проклят… Вот теперь получай, сбывается!»

Где-то гудит скорая, какие-то посторонние люди входят на кухню, кто-то толкает меня в комнату. А я всё стою, не в силах избавиться от оцепенения. Это очень страшно, когда описанное сбывается в таких жутких формах. Страшно, когда далёкое прошлое становится вдруг настоящим, и ты понимаешь, что совсем ничего не знаешь о будущем.

Товарищ Мамочкин умрёт в больнице, спустя сутки. Синяк на плече от столкновения с мамочкинским углом проходидить будет долго, и я ещё долго не смогу раздеться в приличных местах. Выяснится, что при пожаре на втором этаже пострадала только виновница пожара – девочка с большими глупыми глазами и собакой. Пострадала лишь материально: её оштрафовали за нарушение правил безопасности при обращении с газовой колонкой. Хоронить Мамочкина будут вдруг объявившиеся сыновья-наследники. Об их существовании мы знали, но никогда их не видели. Оба они окажутся немного сумасшедшими и удивительно походили на Джека Лондона. Долг за электричество я отдам Волковой вечером следующего дня.

Но всё это будет позже. А пока нужно ликвидировать последствия пожара.

* * *

Последствия пожара каждый ликвидировал в своей комнате, как мог. Я не могла. Валилась с ног, засыпала, проваливалась. Озлоблённая электричка, пожар, Мамочкин, предчувствия и паника… Всё это одолело меня.

Дошла до постели, не разуваясь. Откинула очернённый плед, скинула с себя всё ему на голову, плюхнулась. Укуталась в спасительное тяжёлое шёлковое. Ворочалась, тыкаясь в одеяло ушами, поочередно затыкая их от громоздкого соседского шума. За стеной ещё не знали, что Мамочкин не вернётся. За стеной думали, обойдётся, скорая, мол, вытащит. Громыхали телефонными звонками, балагурили, друг друга подбадривая и побранивая. А я, со своим Джеком Лондоном и предчувствием в голове, всё уже понимала и никакого участия в общей суматохе не принимала. Соседям говорить ничего не стала. Не поверят. А поверят, так бояться начнут. На костре, конечно, не сожгут, а пакостей наделать могут. Не со зла, а от страха своего глупого. Если честно, так я про Мамочкина не слишком сокрушалась. Мне себя жальче было: «И как же это я с будущим покойником так… Как не с человеком прямо, а с животным взбесившимся. Вон, подрались даже, плечо до сих пор стонет. И как же я с такими воспоминаниями о себе теперь жить буду?». Впрочем, все мы тут будущие покойники. Что ж теперь, каждому позволять на голову мне садиться? Все мы смертники. Рождаемся, уже на смерть осуждёнными. Живём, трепыхаемся, а в душе всё ждём напряжённо: когда же из небытия послышится гулкий стук шагов, когда же дверца камеры распахнётся и некто давно знакомый вкрадчивым шёпотом оповестит: «Заключённый такой-то, прошу на выход! Гильотина подана!» Это ожидание смерти Гумилёв очень чётко обрисовывал. Он всю жизнь в нём прожил. На секунду лишь отвлёкся, сказал что-то расслабленное, мол «мне ещё вершить и вершить… я такие сейчас силы в себе чувствую!». Вечером сказал, а наутро уже был арестован, как враг народа. Осуждён, расстрелян, реабилитирован.

В общем, в больницу вместе с Волковой я не поехала, к врачам, в отличие от всех сознательных, дозвониться не пыталась. А пыталась я попросту отключиться.

Верный способ избавиться от тяжёлого осадка: переспишь с ним, он сам уйдёт. Не из презрения, а от полной и окончательной удовлетворённости. Раньше этот способ всегда действовал – закутаешься в одеяло, из сна потом выглянешь одним глазком, смотришь – ушло всё гадкое, прошла паника. Утряслось, нормализировалось, притупилось. Как с алкоголем. Если после яростной пьянки раньше нужного проснёшься – ой, кошмар! и голова раскалывается, и воспоминания какие-то пилят, и во рту – словно чужие козы общественный сортир устроили. Срочно нужно снова засыпать. И лишь когда после очередного просыпания мир покажется затихшим и обнадёживающим, тогда можно вставать. Значит, опасность миновала. Значит, осадок уже ушёл.

Чего-то мне в последнее время этот способ всё чаще отказывает. Провалилась в небытие. Открываю глаза порывисто, – как было на душе гадко, так и осталось. «Ох, не по себе мне… Ох /чую гибель/!» То ли груз стал неподъёмнее, то ли сон прозрачнее.

Где-то в районе комнаты Артёмыча врубили пылесос. Ой, не трогайте меня! В редакцию ведь только вечером выбираться. Дайте, блин, отмокнуть в нереальности.

Телефон. Ой, не трогайте меня! Дайте от Джека вашего Лондона и тараканов сном отмыться. Но сотовый пищит. Зловредно и настойчиво. Хватаю нервно трубку.

– Алло! Марина Бесфамильная? – голос неприятный, но мужской, – Ты, малыш?

Что-то в интонациях собеседника кажется знакомым. «Это ж Золотая Рыбка!» – врубаюсь, наконец.

– Я, – отвечаю, закуривая. Хоть какая-то польза от этого пожара. В комнатах теперь, что кури, что не кури – всё равно дышать нечем.

– Это Геннадий, – пыхтит трубка, – Ну тот, что из-за сумочки приставал… Слушай, я тут с одним человеком кое-что перетёр. В общем, это… Надо встретиться.

– По какому поводу? – спрашиваю сухо, так, будто «по какому праву?».

– По-твоемУ, по поэтическому, – раздражается моей инертностью собеседник.

– В смысле? – на этот раз откровенно теряюсь, – Я сейчас не могу. У меня пожар.

– У всех пожар, – он явно тяготится тем, что нужно сказать, – Короче, звезду из тебя делать будем. Если подойдёшь. Ясно?

Нет. Не ясно. Но по телефону, наверное, и не прояснится. Какую звезду? Что за очередной виток абсурда? Ладно, в глаза посмотрю, разберусь воочию…

– Что молчишь? Ты это…

– Я сегодня после девяти освобождаюсь. Куда подъехать? – я, наконец, окончательно просыпаюсь.

– О, это ж другое дело! – радуется собеседник, – У нас с семи заседание. Но ты к девяти подходи. Разберёмся.

Он назначает встречу в каком-то неизвестном кабаке. Название это мне ни о чём не говорит.

– Ну, это там, от Никольской сразу… – объясняет Геннадий.

– Таксист разберётся, – обрываю на полуслове, исподволь сообщая, что на роль бедной родственницы пробоваться не собираюсь, – Да, – вхожу в раж, – И не звони мне больше в такую рань. Я в это время ещё не принимаю.

– Принимаешь? – собеседник цепляется за знакомое слово, понимающе хмыкая, потом спохватывается, – Это плохо, что принимаешь. У нас тут табу. Боремся за здоровый образ жизни, такс-кать.

– Видать, есть, с чем бороться, – насмехаюсь и объяснять об иных значениях слова «принимать» не собираюсь, – До встречи.

…Адекватно б восприниматься…/ Не приятно, но не сбывается, – цитирую сама себя, потому как очень в тему, – В раскорячку крадутся мысли,/ На удачу перо наточено./ Всё растрачу на эти выси./ Пусть без сдачи, но чтоб вне очереди…

Пусть без сдачи, точнее пусть без отдачи вовсе, но съезжу, поговорю… Сколько раз уже ездила, разговаривала «о своём о поэтическом»… Всё без толку. Время впустую, слова на ветер, душа навыданье. То толстый дядя-критик вокруг своего неотразимого бесподобия собирал толпу юных поэтиков, чтобы оттачивать на них своё знание жизни, обзывая всё это возрождением «цеха поэтов». То авангардного вида застарелая поэтесса (по совместительству жена известного банкира) приглашала в свой литературный салон (по совместительству роскошную веранду потрясающего особняка), дабы в ограниченном кругу все могли поделиться своими безграничными творческими способностями. То один матёрый журнал объявлял о солидном конкурсе современной поэзии, конкурсе с персональной издательской программой, между прочим…

Жалею только, что не сложилось с журналом. Там всё действительно всерьёз было. Может даже и не куплено ничего. Скорее всего, не куплено. В поэзии покупать невыгодно. Только не сложилось – председатель конкурсной комиссии знакомым, блин, оказался. Не могу ж я, солидная тётка, при всей своей журналистской братии до участия в конкурсах снисходить. Обсмеют мой заплыв в лягушатнике.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю