Текст книги "Русская красавица. Антология смерти"
Автор книги: Ирина Потанина
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 21 страниц)
Отчаянный вой раненого зверя заставил мир содрогнуться. Я в панике обернулась. Ревела электричка. Нападала, и ничего хорошего её налитые потусторонним злым светом глаза не сулили. А шпала-предательница уже всё решила. Схватила. Зажала щелью каблук, и не отпускала. Я только охнуть и успела. Чьи-то горячие ладони подхватили за талию, подняли легко, сдёрнули с рельс. И тут же пыльным ветром по лицу захлестал гнев промахнувшегося монстра. Электричка мчалась мимо. Я застыла, обеими руками вцепившись во всё еще держащие меня за талию горячие ладони и осознавала происходящее. Фух!
– Испугались? – электричка давно уже промчалась мимо, а я всё не двигалась. Мой спаситель тоже не спешил менять позу. Спрашивает заботливо. Бархатным голосом. В волнении глажу его ладони, переполняясь вдруг благодарностью к этому благороднейшему человеку. Успел, сориентировался, вытащил из пасти чудовища. Заметил, не прошёл мимо равнодушно, как прошёл бы любой из пустых обитателей вокзала…
– Успокоились? – шепчет мне он.
Ну что тут ответишь? Не про монстра же озлоблённого рассказывать? Не объяснишь же, что электричка заразилась импульсом общего раздражения и, взбесившись, решила отомстить мне за то, что я заразы этой счастливо избежала.
– Немного, – отвечаю. В конце концов, я женщина, имею право и попереживать, – Электричка обычно долго стоит и с места не трогается. Я не ожидала.
– Нельзя так. Задумчивая вы больно, как я погляжу…
– У меня каблук сломался, – бурчу расстроено, забыв напрочь о всяких там горячих ладонях и благодарности. Рассматривая шпильку. Жалко. Сапоги классные были. Обеспечивали мне шикарные ноги в юбках любой длинны.
– Я – Паша.
Переключаюсь на своего спасителя. Ну, надо же! Шарахаюсь, узнав. Тот самый кучерявый, что так не понравился мне в вагоне. Широкие плечи, тонкие ноги, улыбка открытая, чуть насмешливая… Приятный, но молодой совсем. Вот вам и рассуждения о бесполезности случайных встреч! Ведь, если б не заинтересовала я его в вагоне, не пошёл бы он за мной, и валялась бы я сейчас раскуроченная вдребезги твердолобым ударом озлоблённой электрчики. Век живи – век отношение к ближним переоценивай.
«Буду, буду переоценивать», – заверяю себя мысленно, – «Главное «век живи». Жить приятно!»
Недавняя близость смерти наделила меня вдруг необычайным жизнелюбием.
* * *
Оказалось, живём мы практически рядом. Столичный мальчик Пашенька всю жизнь провёл в том районе, где я сейчас обитаю, но понятия не имеет, как туда среди ночи добираться. Он был у знакомой.
– Просто подруги, бывшей коллеги, – с нажимом и оправдательной интонацией поясняет он, хотя я не о чём таком не спрашивала. Смешной! Небось, считает, что я мучаюсь сейчас страшными подозрениями: «Чем это занимался мой случайный провожатый со своей знакомой в столь поздний час?!», – Да. В общем, навещал я знакомую, а потом вот домой погнал. А электричка возьми, да опоздай…
– Четыре часа ходьбы и мы возле «Чайки», – доказываю необходимость идти пешком, – Это если заблудившуюся маршрутку по дороге не встретим.
Он не спорит. Хотя видно, что к названной мною длительности пути относится недоверчиво.
Когда-то мне тоже казалось, что домой от вокзала и за день не дойти. Но потом эксперимент убедил меня в обратном. Свинтус сидел дома на телефоне с картой города. Я звонила с каждого встречного автомата и уточняла, куда нужно идти дальше. Как настоящий стратег, Свинтус выбрал самый короткий, но в практической жизни непригодный путь. В результате домой я явилась вся перепачканная, с порванными колготками – шла напрямик через заброшенный парк. А потом оказалось, что парк этот можно обойти по параллельной улице. Так и выработался оптимальный маршрут.
– Что ж я вас не видел раньше? – Пашенька вышагивает рядом, а я всё пытаюсь приноровиться к его широкому шагу и своему сломанному каблуку, – Давно, говорите, у нас живёте? Я же с детства всех, кто на районе гулял, знаю.
– Выходит, во времена твоего детства я уже «на районе» не гуляла, – смеюсь.
– Чего это? – обижается, – Мне, между прочим, двадцать шесть! Это я выгляжу так. Меня всегда за пацана принимают… И вы вот тоже так выглядите…
– Как пацан? – наигранно возмущаюсь я и смеюсь.
Понимаю, что Пашенька ожидает признания о моём возрасте, но молчу. Смешно наблюдать. Он всерьёз встревожен. Всматривается мне в лицо украдкой. А вдруг он чего-то там не заметил, а потом выяснится, что мне лет пятьдесят? Одно дело с девчонкой своих лет по ночному городу пройтись, другое – старуху, пусть и хорошо замаскированную, выгуливать. Ещё увидят те, кто старуху эту знает, засмеют… Эта его тревога в сочетании с таким несуразным, но милым «вы» очень мне нравится. Пусть мир наш пустой и глупый, зато забавный до невозможности… И плевать я хотела на все его угрозы и предчувствия, одолевающие меня последние дни. Всё это можно смело списать на переутомление – сверхстрашного ведь ничего не произошло. Мерзкое было – ЗолотаяРыбка, там, со своей сумочкой, источник с моим загадыванием… Гадкое было, жуткое – нет. Отмахнулась я от предчувствия и отвлеклась на текущие события. Пешие прогулки всегда излечивали меня от всего негативного.
Как и могло ожидаться от такого вот случайного знакомства, Пашенька оказался молодым человеком, которому в женщине важны три вещи: факт принадлежности к женскому полу, приятная внешность и наличие ушей. Остального Пашенька во мне не искал. Шёл, гордо распрямив плечи, и рассказывал пустенькие истории из своей недолгой жизни. Мне это подходило. Роль рассказчика была мне сейчас не по силам. Я расслабилась, не мешала мальчику производить впечатление, посмеивалась тихонько – то его рассказкам, то чему-нибудь, увиденному вокруг.
Яркая витрина, предлагающая всевозможные шубы, напомнила о КсеньСанне. Я рассмеялась названию магазина – «Фокс». Как это, в сущности, глупо, так называть магазин. И логотип с изображением такой милой живой лисицы на вывеску лепить тоже глупо. Что ж это получается? Радушная лиса предлагает нам изделия из натурального меха! Кто ж это до такого маразма додумался? Предательница-лисица поснимала скальпы с соседей по лесу и теперь наживается. Садизм в чистом виде… Причём, там же и лисьи шубы продают! То есть, официально поддерживают братоубийственную войну.
Вставлять в нескончаемый поток Пашенькиных историй свои мысли о вывеске было некуда, поэтому я промолчала. Тут мимо промчался помпезно выряженный Запорожец с многозначительным: «Тормоза придумали трусы!» на заднице. Не сдержавшись, я засмеялась в его сторону.
Когда-то давно, завидев меня соблазнительную, в новое бельё упакованную, Свинтус внезапно прозрел:
– Я понял! Я понял истинный смысл этих этикеток! «Тормоза придумали трусЫ»! Нудисты всех стран, объединяйтесь! Марина, душа моя, не будем тормозами! – и вся упаковка моя в секунду разлетелась… И было нам сладко и весело.
Пашенька, заметив мой интерес к наклейке на машине, загорелся возможностью блеснуть и принялся перечислять надписи на своих знакомых машинах:
– Вы ещё по-настоящему м-м-м.. смешных наклеек не видели! – заверил он меня. – Да. На одном грузовике я видел:"Здесь pаботают 220 лошадей и один ишак", а один мой дружбан на своём Камазе cзади повесил: "Hе тpонь ведpо!" Круто? А ещё…
Приятный, ни к чему не обязывающий трёп абсолютно разных людей. Подумать только, полчаса назад от этого человека зависела моя жизнь! Пашенька разглагольствует, я вспоминаю о своём, и обоим нам тепло и уютно в объятиях ночной морозной ночи.
Пашеньке я своих воспоминаний, естественно, не рассказываю. Не потому, что в них фигурирует Свинтус – а потому, что мужчинам в период самолюбования вредны чужие истории. Им своих достаточно.
Объективный взгляд: Мужчинам в период самолюбования… Тьфу! Повторять стыдно! Старательно обстёбывает соринки в чужих глазах, когда у самой из обоих такие брёвна торчат, что впору к дедушке Фрейду обращаться. В общем, так. Он, полыхая предельным красноречием gеймера (по ориентации он оказался фанатом компьютерных игр – из тех, что без мата думать не умеют, но при дамах не матерятся, и потому на подбор слов для каждого нового предложения тратят столетия), выкладывает что-то искреннее о себе. Она слышит, что не о ней, и потому не слушает. Женщинам ведь, если что не лично о них – совершенно не интересно. А зря. Он много наивно-приятного рассказывает. Про мяснЫй лес, например. Мне, лично, понравилось:
– Вы вот идёте, Мариша, и с ужасом об электричке вспоминаете, – начал рассказ он, хотя на самом деле про нападение монстра она уже забыла почти, – А я вам скажу, что ничего страшного не случилось. Просто вы ещё по-настоящему страшного в жизни не видели. А я видел. Было это в Мясном лесу. Мой отец – геофизик. Ну, чтоб вам понятно было, скажу просто – геолог. Как-то мы поехали с ним в командировку на север. Участок наш находился на территории Мясного леса. Местные рассказали – лес так называется, потому что во время войны там настоящее рубалово, ну, в смысле, бои страшные были. И наших куча полегло, и не наших… Все, как в мясорубке, переколбасились, ну, в смысле, перемешались… Так вот, только мы начали кабель прокладывать, как вдруг пришёл туман, – слово «туман» Пашенька произносил таким страшным голосом, будто говорил «таракан». – Жуткий туман. До сих пор вспоминаю – мурашки по коже. Вот ты встаёшь в полный рост, смотришь вниз и не видишь собственных ног. Страшно!
Марина после этих слов презрительно глянула на Пашенькины ноги. Обычные ноги, ничем не выдающиеся. Ничего ужасного в том, чтобы их какое-то время не видеть, Марина не усмотрела. То есть, слушала с наигранной серьёзностью, а сама мысленно обсмеивала парня. Ну не свинство ли?!
– В общем, туман такой, что кошмар, – продолжал ни о чём не подозревающий Пашенька. – И тут где-то рядом я отчётливо услышал свист. Как сейчас помню.
И Пашенька засвистел. Очень музыкально, между прочим, засвистел, красиво. Но Марина этому значения не придала. У неё была масса знакомых музыкантов, которые свистели и получше. А один так вообще мог разнообразными отрыжками мелодию изобразить.Глупой нашей Марине отрыжки казались более интересными.
– Всего нас тогда трое было, – Пашенька отсвистелся и продолжил, – Отец говорит: «Кто свистел?» Я отвечаю: «Я не свистел». «И я не свистел», – говорит третий наш товарищ. И вдруг снова свист раздаётся. Тут отец всё понял и как скомандует: «Сворачиваемся!» Хорошо ещё, по кабелю можно было ориентироваться. А то бы и свернуться не сумели. Вот как, Маринчока, бывает.
Марина понимающе покивала, хотя и не особо въехала, в чём суть истории. С высоты своего четырёхлетнего старшинства и общего духовного превосходства она даже не трудилась искать в тексте собеседника изюминки, считая их там невозможными.
– Вы, Мариночка, хоть поняли, кто это свистел? – в ответе Пашенька не нуждался, – Нам потом местные рассказали. В этом лесу, после того страшного военного мочилова, люди часто голоса слышат, песенки там всякие про войну, и наши и немецкие. Представляете?
Марина хотела спросить, откуда местные знают, что песни про войну, если поются они на немецком, но промолчала. И правильно сделала. Нечего собственную глупость демонстрировать. Не все же, как она, по-немецки только неприличное слово «шайз» знают.
В общем, не такие уж и пустенькие Пашенькины рассказы были. Это я сейчас ответственно заявляю. И ты, Пашенька, если читаешь, то прости, что она не слушала и вообще, что она тебя всерьёз не приняла… Прости, и не комплексуй. И всё у тебя пусть в жизни хорошо будет. А не то Марина явится, за нос снова укусит и вообще перепугает досмерти… Понял?
Терпеть не могу, когда перебивают! Мои воспоминания – как хочу, так и вспоминаю. И не надо больше лезть ко мне со своими сомнительными нравоучениями! «Так можно о человеке думать, так нельзя!» Тьфу! Не для того этот текст пишется, ясно?
В общем, в Пашенькиных рассказах, да моих размышлениях, дошли мы до «Чайки». В ней я, собственно, и живу. В соседнем с магазином подъезде. Прощались коротко, Пашенька за время пути меня порядком поддостал. Дееспособным я его тогда не посчитала – молодой сильно – поэтому о визитках своих даже не вспомнила.
– Ну, спаситель, спасибо за всё и пока! – я сняла перчатку и протянула ладонь. Для дружеского пожатия – в знак того, что на интимные отношения рассчитывать не стоит.
– Пока, – его глаза сверкнули каким-то особенным блеском. «Всё-таки удивительно симпатичный мальчик!» – глупо мелькнуло в мыслях и стало даже несколько грустно, что он не спрашивает мой телефон.
Пашенька тут же, то ли вспомнив об этикете, то ли прочитав мои мысли, попросил оставить телефончик. Я отказала. Без объяснений ни для него, ни для себя. Впрочем, объяснений он и не потребовал. Видимо, я тоже за время пути успела чем-то проявить свою чуждость его представлениям о жизни. Эх, люди-люди… Что ж мы все такие схожие, и такие чужие вместе с тем? Те же руки, те же ноги, та же голова – но совершенно другой человек. Не просто отличный, а трагически отличный, отталкивающе другой. И так, на самом деле, с каждым… Полное слияние душ невозможно, а поверхностного мне не надо. Наигралась уже. В общем, я ушла домой.
Лампочка, украшающая заснеженный козырёк нашего, всаженного прямо в угол дома, подъезда, как обычно, мигала. Всех это её мигание раздражало, но отчего-то никто, не брался её заменить. Каждый по своим причинам. Я – из гуманизма. Мои отношения с электричеством таковы, что пытаясь заменить какую-нибудь лампочку, я могу нечаянно обесточить весь район.
Уже пальцы нашарили кнопки подъездного кода, уже дёрнулось плечо, удобно подставляя под руку карман рюкзака с ключами, уже мыслями была я на нашей тёмной лестнице, как вдруг… Мимо подъезда, рассекая пространство ритмичной «унца-унцей» с магнитофона, промчалась моя Хонда. «Вот, значит, кто украл», – вздохнула я, узнав машину. Жалко! Хонда аккуратно припарковалась возле дальнего подъезда. Разбираемая любопытством – интересно же, кто это моей машиной завладеть отважился – я направилась к ней.
Сколько раз, пролетая мимо автосалона в «Чайке», я пред этой уютной Хондочкой замирала! Даже усаживалась в неё неоднократно, на ощупь пробуя. Понятно, конечно, что с нашими пробками и моими заработками, покупать машину было сущим безумием… Но так я себе в ней нравилась, что регулярно наш автосалон посещала. А потом мою Хонду купили. Погоревала я немного и забыла. Навсегда, как лучистого мальчика Павлика с тёплыми пальцами. Забыла я тогда свою Хонду… А теперь вот встретила. Да не одну, а с девушкой.
– Вот это да! Анна, ты поразила меня в самое сердце! – из Хонды торопливо выскочила моя давнишняя подруга, и я набросилась на неё с обвиняющими поздравлениями, – Это же моя любимая машина!
– Тебе и покупали, – резко клацнула кнопкой на пульте сигнализации Анечка, ничуть не смутившись. – Купить – не купишь, но хоть пассажиром покатаешься. Ты к нам?
Анна, как и я, категорически человекозависима, поэтому обожает гостей. С утра до ночи её дом распахнут для всяких ублюдков и отбросов общества. Другими людьми Анна не интересуется. Видимо, потому, что другим она сама не интересна. То, что я попала в круг её любимцев и льстит мне и раздражает неимоверно. Но я прихожу. И на утренний кофе, и на полуночные разговоры, и просто так, на секунду перекурить. Потому что здесь дышат тем же, что и я. Здесь уютно и приятно работать. Здесь можно торчать сколько угодно, запрятавшись от коммунальных соседей. Можно, не обращая никакого внимания на хозяев квартиры, заниматься Рукописью. И даже на едкие Анечкины замечания можно не реагировать.
– Какая к чёрту Антология Смерти? Тут за жизнь бороться надо, а ты смерть воспеваешь. Когда издателя на наш сборник найдёшь, обещала ведь! – негодует Анна, а сама кипяточку в кофе подливает, чтобы мне над моей Антологией Смерти работалось теплее.
Анечкина кухня уникальна тем, что здесь можно обсуждать любые завихрения сознаний и не страшиться быть непонятой. Но сейчас я хотела домой.
– На днях зайду, – обещаю я, и прощаюсь. М-да уж, всё течёт и всё из меня… Нереальные Анечкины песенки перерастают во вполне материальные ценности. Это хорошо. Значит, будет праздник и на нашей, то есть на моей, улице.
Кто-то копошится в мусорном баке. Нечаянно присматриваюсь. Встречаюсь глазами с копошащимся.
– Здравствуйте, товарищ Мамочкин, – бормочу.
Мамочкин видит меня и ныряет в бак с головой. Кажется, он надеется остаться неузнанным.
Товарищ Мамочкин – мой сосед. Всей коммуналкой мы подкармливаем его и сочувствуем, как можем. Регулярно он копошится в мусорном баке возле подъезда, а потом навязчиво стыдится своих ночных занятий. Не от голода или нищеты он там роется – от какого-то странного искривления сознания. Может, в такой форме проявляется общечеловеческая потребность искать встречи с чудом? Я вот в кино хожу, с людьми общаюсь, собираю информацию, желания всякие у источников загадываю, в конце-то концов… Зачем? А в надежде, что повезёт, что найдётся то самое, чудесное, всю жизнь вверх дном переворачивающее. Так и Мамочкин, ищет своё причитающееся. Только вместо загадываний, копается в мусорном баке. Каждому ведь нужен смысл жить дальше – азарт нужен – ожидание чуда…
– Марина! – окликает он меня капризно.
Я не останавливаюсь. Делаю вид, что не расслышала. Пусть думает, что я его не узнала, лучше будет себя чувствовать. Быстро перебирая ногами, стучу по лестнице поломанным каблуком. Неоправданное ощущение трагичности происходящего снова наваливается на душу. Хватит! Хватит! Я просто устала! Не хочу никого видеть и ни с кем разговаривать! Скорее в ванну, искать смысл между строк потёртой статьи о Маяковском. Зря, что-ли, везла чёрти откуда громадный советский том, спасённый мною от маминой подруги, которая этот сборник для квашенья капусты использовала? Не хочу никаких соседей! Скорее уединиться!
–Ма-ри-и-на! – гулкое эхо расшвыривает по подъезду страшные завывания спешащего за мной Мамочкина. Но я уже выудила ключи и нырнула в квартиру. – Ма-а-рина! У-у-у-у!
* * *
У него были длинные скрюченные пальцы-черви, синеватые грязные ногти и шелушащиеся, как дряхлая штукатурка, подушечки пальцев. Всё это шерудило сейчас по внутренней стороне двери в поисках беззащитного тельца навесного крючка. Моему одурманенному уже благостными парами сознанию померещилось непристойное: пальцы-черви сейчас неестественно вытянутся, просочатся в дверную щель, сползут на пол, омерзительными щупальцами подберутся ко мне, оплетут слизкими прикосновениями, воспользуются параличом моего шока, просочатся внутрь… Тьфу, гадость какая!
Я по-собачьи трушу головой, забрызгиваю давно уже не боящиеся разрушений стены и избавляюсь от наваждения.
Да что ж это сегодня такое делается! Взбесившаяся электричка, непроходимые предчувствия… Теперь вот этот ещё…
Товарищ Мамочкин, тем временем, продолжает своё неслыханное хамство. Совсем крышей поехал, старик! Он нашёптывает что-то себе под скукожившийся старческий нос и всерьёз собирается ворваться ко мне в ванную комнату. За что? Что я ему, дураку, сделала?! Я порывисто вскакиваю и прикрываюсь полотенцем. Не от стыдливости – из такта. Незачем обижать старческое бессилие пустыми искушениями. Впрочем, глупый старик на меня и не смотрит. Спиной вперёд, он переступает порог ванной комнаты.
– Ты не боись, мойсь, я не глядю! – перекрикивая стучащую о нашу коммунальную ванну струю воды, Мамочкин демонстративно держит голову отвёрнутой в коридор. – Ты не гневись, я по делу. Я токма сказать тебе что-то должён! Ты уж не говори никому про меня, ладно?
– Товарищ Мамочкин! – я должна перекричать и воду и старческую глухоту собеседника, поэтому ору, радуясь, что имею право тревожить сон остальных соседей. Пусть все видят, до чего наш старик дошёл! – Оставьте меня в покое! Насовсем!
Бесчувственно беру его за узловатые костяшки плеча, подталкиваю к выходу. Не переставая бормотать, сосед стоит под дверью. Вот, сволочь! Я так хотела спокойно почитать!
Объективный взгляд:
И ничего он не сволочь. Обычный больной. Его бы давно в больницу сдать, но соседи настолько привыкли к выходкам старика, что даже не считают их признаками слабоумия. Скорее – выпадами вредности и стариковской капризности. Скорее – попытками окончательно испортить всем нервы. Жалко его. Страшно жалко и ужасно противно, что она всерьёз на него злилась.
Вы уж, господа соседи, учитесь на чужих огрехах. Любите друг друга, родимые! Что есть мочи любите, сердешные! С такой силой любите, с какой она вас по понедельничным утрам ненавидела.
М-да… В последнее время с головой у товарища Мамочкина совсем плохо. Впрочем, не мудрено. Сейчас ему, должно быть, под девяносто.
Давным-давно, когда моя бабушка только получила здесь комнату, товарищ Мамочкин уже был стариком. Десятилетняя я рассматривала его с мистическим ужасом и патологическим любопытством. За последние двадцать лет внешность его почти не изменилась. Тот же скелет в кожаном покрове с чужого плеча. Это несоответствие размеров (кожа явно предназначалась для более крупного тела) покрывало товарища Мамочкина многочисленными складками. В детстве я глядела на них, как загипнотизированная, и всё пыталась понять, как же такое может висеть на обычном человеке. Взрослые ошибочно принимали моё пристальное внимание за привязанность к соседу. В награду за хорошее поведение меня обещали «пустить к товарищу Мамочкину». Я содрогалась от одной мысли об этом, тряслась от страха, но старалась вести себя хорошо, чтобы пойти. И шла! Товарищ Мамочкин – отчего-то все соседи звали его именно с этой коммунистической приставкой – был тогда вполне «в себе» и болел только физически. Он читал мне рассказы Джека Лондона и хвалился двумя портретами писателя в рамочках. Позже я поняла, что на одном из портретов был действительно именитый прозаик, а на втором – сам Мамочкин в молодости. Молодой Мамочкин, удивительно похожий на знаменитого писателя, совсем не походил на Мамочкина старого, и от этого делалось жутко. Болезнь и старость меняют человека до неузнаваемости…
Именно этими словами я начала статью о самоубийстве Джека Лондона. Написала в Рукописи, мол, не умри писатель в свои сорок, кто знает, что сделала бы с ним болезнь. «Может, стал бы страшным, как наш Мамочкин», – написала, – «Сошёл бы с ума, врывался бы к соседям в ванну и просил никому не рассказывать о вылазках на помойку». То есть, это я преувеличиваю. Про ванну, я, конечно, в Рукописи не писала, потому что не знала ещё, что Мамочкин дойдёт до такого маразма. Писала про всё остальное. А коллега Нинелька, которой я вскользь рассказала об идее подобной заметки, пришла в ужас.
– Ты что?! – всполошилась, – Кто такой Джек Лондон, и кто – Мамочкин? Великого писателя и вдруг со слабоумным стариком сравнила! О Джеке Лондоне уместно почтительно скорбеть, а ты глумишься… И потом, какое самоубийство? Несчастный случай чистой воды. Джек Лондон умер от уремической интоксикации!
– Ага, а листок с расчётами смертельной дозы морфия возле его кровати и два пустых пузырька от снотворного под оной – это случайное совпадение, – хитро соскалилась я в ответ, довольная произведенным эффектом.
Именно такого результата я от Рукописи и жду. Пусть взрываются, пусть спорят, пусть перепроверяют факты. Лишь бы затронуло, заставило память отвоевать у забвения главное: строки, личности, эпизоды… Отвоевать и сравнить с настоящим, аналогии выследить и вытравить. Иногда с ужасом понимаю, что, живи я, например, в начале века, в окружении тех самых, о ком сейчас в Рукописи дрожью исхожу, я бы их попросту не разглядела… Где-то в «отчаянном положении» металась бы между бессилием и долгом пред шестнадцатилетним сыном Цветаева, где-то Есенин лечился бы от неизлечимого, как бессмысленность бытия, алкоголизма, где-то вымаливал бы прощение у муз Блок, а я бы смотрела на это буднично. «Жизнь есть жизнь» – говорила бы, и снова уматывала в мечтания о героических личностях прошлых столетий. Потому что – вот маразм – прошлые столетия нам всегда видны яснее и ярче, чем настоящее. Для того и тревожу Рукописью, чтобы вспомнили, чтоб осознали, что и сейчас вокруг нас – такое же. Чтоб кинулись искать, спасать, вытягивать. Резко рванули б тонущую Дягилеву, оттаскали б эту тоску за косы – пусть не повадно будет так депрессировать… Высушили б, обогрели, рассказали о своей привязанности, потом отпустили бы: «Теперь сама решай!» Она, наверное, всё равно решения б не изменила, зато одной нелепой смертью стало бы меньше. Потому что, если б всё равно полезла, значит осознанно. Значит, не очередной абсурдный коллаж событий и глупость чёрствых современников надоумили, а нечто более значимое. Для того и пишу Рукопись, чтоб тех, кого можно, от курка взведённого отводили бы. Для того и пишу Рукопись, чтоб ценили до того, как потерять… В общем, без всякого злого умысла пишу, запомните, только из благих побуждений!
Впрочем, чушь это всё… Если честно, я и сама не знаю, зачем пишу. Может, чтобы прославиться? Смешно, конечно, но страшно хочется стать кем-нибудь значимым. Чтоб в электричках узнавали, чтоб бумажки в конторах выписывали без очереди, чтоб в компании появился – и не надо ничего доказывать, всем и так известно, что ты – достойная уважения звезда. И чтоб все мои бывшие завидовали будущим. Не по-злому, конечно, а так, немножечко. Впрочем, надеюсь, они и так завидуют.
Резко выгружаюсь из рассуждений практическим заданием. Хорошо, что разговор с Нинель вспомнила. Срочно нужно узнать, что такое «уремическая интоксикация». Не от жажды познаний – из тщеславия. Быть глупее Нинель мне непозволительно. Хоть высшее филологическое и не получала, должна, всё же, держаться на уровне.
– Никому, говорю, не рассказывай! – снова кричит товарищ Мамочкин из коридора. Решил, видимо, что я уже забыла. На этот раз обошлось без взломов. Прильнул губами к дверной щели и орёт.
Что ты будешь делать? И жалко старика и невыносимо с ним нянчиться… Ощущаю стыд: ну что я раздражаюсь против старика? Ответно припадаю губами к дверной щели, ёжусь от стреляющей в упор струйки холодного воздуха, набираю полную грудь и вежливо ору Мамочкину в самое горло:
– Не волнуйтесь, товарищ Мамочкин, никому ни словечка про вас не скажу! Не переживайте! Спать идите!
Послушно успокоившийся старик, шаркая, исчезает в глОтке нашего коммунального коридора.
Я снова погружаюсь в воду, размышления, и свою беспричинную, всё нарастающую тревогу. Подведём-ка итоги последних дней… Итак, ничего нового о Цветаевой я так и не узнала. А ведь на маму, собственно, была вся надежда. Она всю эту кашу заварила, ей бы и разгребать…
Когда-то, в период моего подросткового становления, я, как и положено, страшно скандалила с родителями. Тогда я уже жила здесь, то есть у бабушки, и отношения с маман уже переросли в ту безмерно болезненную любовь, когда люди не умеют жить ни вместе, ни порознь. Долго не видеть друг друга мы не могли: задыхались от кучи невысказанного, которой поделиться можно только друг с другом, потому как куча эта совсем личная и трудно объясняемая посторонним. Общаться часто тоже не могли: доводили друг друга до слёз малейшим невниманием и совершенно не могли разговаривать из-за этих вечных обоюдных упрёков. Отчётливо помню насыщенный запахами летний вечер того периода. Мы с маман сидим на крыльце веранды. Я демонстративно курю, она игнорирует эту демонстрацию и смотрит прямо перед собой, уязвлённая каким-то очередным моим трактатом о пользе жизни без родителей. Я продолжаю разглагольствовать, а маман перебивает резко. Полушёпотом, ничуть не стесняясь уже привычно влажных во время моих приездов глаз, улыбается одними губами и задумчиво произносит: «Знаешь, а вот Цветаева повесилась, когда сын сказал, что она ему не нужна». Что было дальше, не помню. Наверняка помирились, поплакали хором о такой дурацкой нашей неспособности общаться. А фраза запомнилась и всплыла в памяти, как только я взялась за Рукопись. К статье о смерти Цветаевой эта информация была бы очень интересна… Собственно, истекшие выходные были принесены в жертву решению этого вопроса. Я поехала к маман спрашивать и осталась ни с чем. Маман о том нашем разговоре категорически не помнит и про источник информации сказать ничего не может: «Может, я сама это придумала, а может, и вычитала где. Выбрось из головы. Ты же претендуешь на объективность – вот и руководствуйся только проверенными фактами». Я взвыла мысленно и дала себе очередной зарок на важные темы с домашними не разговаривать. Как про меня такое можно думать?! На объективность Рукописи я никогда не претендовала. Антология смерти не может быть объективной – как можно объективно писать о том, к чему неравнодушен?!
Общий язык с обожаемой своей маман я в очередной раз не нашла. О чём жалею теперь страстно, за что нижайше прошу простить меня, как и за всё содеянное. И нет никаких слов, чтобы выразить степень моей к ней любви и моей перед ней виноватости… Больше об этом писать ничего не буду. Слишком болезненно, а мне силы экономить нужно.
Объективный взгляд:
Глупо было надеяться раскопать что-то новое о самоубийстве Цветаевой. Там всё давно уже сказано. Не стоило ехать к матери, чтоб убедиться, что факт несостоятелен – ссора с сыном не являлась толчком к Цветаевскому самоубийству. Марина Ивановна повесилась осознанно, вовсе не в порыве обиды.
Откуда вообще можно было взять информацию о ссоре?
Из воспоминаний современников? Нет. Обращаясь к сыну «на повышенных тонах» Марина Ивановна всегда переходила на французский, и Мур отвечал тем же. Те, кто был свидетелем последних месяцев поэтессы, не могли понимать текст. Фраза: «Ну уж одного из нас точно вынесут отсюда вперед ногами», – презрительно брошенная Муром матери в одну из ссор, – не в счет. Марина Ивановна всегда была сторонницей чёрного юмора, /слишком сама любила,/ смеяться, когда нельзя/, и всерьёз пораниться о подобное высказывание не могла.
Из дневника Мура? Нет. В опубликованных страницах дневника нет рассказа о последней ссоре с матерью. «Марина Ивановна поступила логично», – скажет Мур после смерти Цветаевой, спасая её имя от обвинений в чудовищном эгоизме. То есть он её поступок случайной вспышкой не считает. Да и сама она писала в предсмертной записке сыну: «Я тяжело больна, это уже не я», то есть подчёркивала, что выбор свой делает осознанно.
Версия маман неправдива, зато красива и, в сравнении с правдой, куда более поучительна:
Мир рушился. Марина Ивановна находилась на грани: муж, дочь, все друзья – если живы, то в лагерях, сама – в опале и эвакуации. Без работы, без средств, без элементарного уважения со стороны окружающих, без возможности заниматься творчеством. Всё было против поэтессы, но она держалась. Не имела права сдаваться, потому что поэт, по её убеждению, обязан быть сильным. «В вас ударят все молнии, но вы должны выстоять», – писала она когда-то Пастернаку, уверенная, что сама бы обязательно выстояла. Но удар нанесли изнутри. В полном расцвете своего шестнадцатилетнего самоутверждения, Мур не оставался в долгу и отвечал на срывы матери (а срывы были, и сын, как самый близкий человек, конечно же попадался под горячую руку) едкими замечаниями. Вынести это Цветаева уже не смогла. Молнии били в самое дорогое – в ахиллесову пяту – в любовь сына. Дети переходного возраста, бойтесь собственных взрывов! Берегите поэтов – ум, честь и совесть вашей эпохи!








