355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ирина Муравьева » Жизнь Владислава Ходасевича » Текст книги (страница 7)
Жизнь Владислава Ходасевича
  • Текст добавлен: 2 апреля 2017, 21:00

Текст книги "Жизнь Владислава Ходасевича"


Автор книги: Ирина Муравьева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 23 страниц)

 
Он был пророк.
Она – сибилла в храме.
Любовь их, как цветок,
Горела розами в закатном фимиаме. <…>
 
 
И била времени волна.
Прошли года. Под сенью храма
Она состарилась одна
В столбах лазурных фимиама. <…>
 

Брюсов взял эпиграф из Андрея Белого: «И ей надел поверх чела / Из белых ландышей венок он» – и далее в стилистике Андрея Белого описывалось, как пророк уплыл в челне на закате и не мог взглянуть назад…

 
Меж ним и берегом росли
Огни топазов и берилла,
И он не видел, как с земли
Стремила взор за ним сивилла. <…>
 
 
И тень, приблизившись, легла.
Верховный жрец отвел ей локон,
И тихо снял с ее чела
Из белых ландышей венок он. <…>
 

Было во всем этом какое-то утонченное издевательство; в дальнейшем Ходасевич иногда называл Брюсова за глаза «верховный жрец»…

Это было настолько неожиданно для собравшихся, что даже сам Андрей Белый, привыкший выходить из неловких ситуаций с широкой улыбкой, растерялся. И все-таки ответил на вопрос Брюсова; «Похоже на вас, Борис Николаевич?» – «с широчайшей своей улыбкой: „Ужасно похоже, Валерий Яковлевич!“», на что Брюсов резко ответил: «Тем хуже для вас!»

Но через два года недоразумение разъяснилось, обида рассеялась – Ходасевич и Андрей Белый случайно встретились в Петербурге и поговорили…

Они постоянно встречались в 1922 году, в Берлине. Андрей Белый, сильно постаревший, потерявший жизненную опору (разрыв с Рудольфом Штейнером, главой антропософов, отлучившим его от своего дорнахского сообщества, и с женой Асей Тургеневой), много пил, много и неистово танцевал в кафе, иногда целую ночь исповедовался перед Ходасевичем и Ниной Берберовой, рассказывая по нескольку раз историю своей трагической любви к жене Блока.

В 1923 году, перед самым отъездом в Советскую Россию, Андрей Белый записал Ходасевича в свои враги, как, впрочем, и многих. Но он был тогда глубоко несчастным, полусумасшедшим и видел кругом врагов и преследователей… На прощальном ужине он заявил, что будет в России другом и заступником остающихся и готов «пойти на распятие» за всех них. Ходасевича покоробила фальшивость этих слов. «Думаю, что в эту минуту он сам отчасти этому верил, но все-таки я не выдержал и ответил ему, что посылать его на распятие мы не вправе и такого „мандата“ ему дать не можем. Белый вскипел и заявил, что отныне прекращает со мной все отношения, потому что, оказывается, „всю жизнь“ я своим скепсисом отравлял его лучшие мгновения, пресекал благороднейшие поступки. Все это были, конечно, пустые слова. В действительности, он вышел из себя потому, что угадал мои настоящие мысли. Понял, что я знаю, что „распинаться“ за нас он не будет. Напротив…

По существу, он был не прав – даже слишком. Но и я виноват не меньше: я вздумал требовать от него ответственности за слова и поступки, когда он уже находился по ту сторону ответственности».

В дальнейшем Андрей Белый, который столько лет дружил с Ходасевичем, нарисовал его портрет весьма неприязненно, черными красками в своих мемуарах «Между двух революций». Но далеко не его одного…

Несколько позже возникла дружба Ходасевича с поэтом и литературным критиком Борисом Александровичем Садовским, который одновременно с ним учился на историко-филологическом отделении Московского университета. Но оба они редко посещали лекции и в то время еще не были близки. Сближение произошло, когда они как-то вдруг разговорились в редакции издательства «Мусагет» и «стали друзьями – уже навсегда».

Садовской в это время считался признанным поэтом. Оба посещали одни и те же чтения, лекции, кружки, оба живо интересовались журнальной жизнью, литературными делами, сплетнями – как-никак сплетни были частью этой жизни – и зарабатывали себе на хлеб журнальными и газетными трудами, а сплетни Садовской, судя по всему, любил не меньше Ходасевича; недаром в одном из писем Ходасевич пишет Садовскому: «Ты сплетен ждешь, царица? Нет их!» – пародируя строчку Брюсова «Ты песен ждешь, царица? Нет их». Садовской стал другом всей семьи Ходасевичей, часто бывал у них; к нему привязались и Нюра с Гариком. Нюра иногда делала приписки к письмам Ходасевича, посылаемым Садовскому, иногда писала ему просто сама, отдельно.

Человеком Садовской был своеобразным: он создавал, культивировал свой особый мир, мир старинных помещичьих усадеб и старого русского деревенского житья-бытья, которого уже по сути дела не существовало, и воспевал его в стихах. Один из его стихотворных сборников, на который Ходасевич написал короткую рецензию, называется «Самовар». Стихотворение «Самовар» из этой книги кончалось строфой:

 
Если б кончить с жизнью тяжкой
У родного самовара,
За фарфоровою чашкой
Тихой смертью от угара. —
 

на что рецензент заметил: «Не вполне разделяя такие мечты, мы должны признать, что в них есть доля лирического очарования».

Собственно, фамилия поэта была Садовский, но он, по-видимому, полагал, что псевдоним на «ой» звучит весомей и красивей, на «старинный лад». Он вообще считал себя хранителем русской старины, не любил либеральной интеллигенции. Он был родом из Нижегородской губернии, его предки имели там поместье, но их владения оказались уже утраченными, и Садовской купил себе хутор Романовку, с чем и поздравлял его в письме Ходасевич, а было это уже незадолго до революции…

Их объединяли и литературоведческие занятия, и особенно любовь к Пушкину. Ходасевич писал ему позже, в 1920 году: «…В некотором смысле у нас с Вами общая родина: „Отечество нам – Царское Село“».

В 1912 году Садовской уехал в Петербург – его пригласили заведовать литературным отделом журнала «Современник». Но вскоре он перешел в издаваемую писательницей Ариадной Тырковой газету «Русская молва». Оба поэта всегда стремились помочь друг другу в журнальной работе. Садовской предлагает Ходасевичу вести в «Русской молве» хронику культурной жизни Москвы. Тот посылает ему, в частности, отчет о вечере Игоря Северянина в Литературно-художественном кружке, печатает в его газете несколько стихотворений и даже пишет в конце 1912 года, пеняя на московскую скуку: «…осенью выпущу книгу стихов и перееду в Петербург, хотя я его и не люблю».

Садовской задумывает издавать журнал «Галатея» – только стихи и критические статьи, ищет мецената, предполагая, по-видимому, что в этой роли выступит его земляк А. М. Кожебаткин, хозяин московского издательства «Альциона». Собирается принять в этом участие и Ходасевич – это будет их общий журнал. Но затея так и не состоялась.

Материальная сторона жизни, с тех пор как Ходасевич начал жить самостоятельно, была трудна и нестабильна, впрочем, как всегда. Одна из главных забот – как раздобыть, заработать денег на жизнь. В 1913 году он писал Садовскому о своем новом замысле: император Павел в сопоставлении с Гамлетом и в ответ, по-видимому, на вопрос того, как продвигается работа над этим эссе, сообщал 2 мая: «Если голод не помешает – летом поработаю». Но этот замысел, увы, так и не был осуществлен – видно, надо было зарабатывать на хлеб насущный…

Отдельные сохранившиеся в черновиках записи интересны и многообещающи. Например:

«<…> Контраст между смертью отца и радостью <нрзб.> двора.

2. „Муж матери“. А у Екатерины сколько их было?

3. Может быть, и Петр казался ему чем-то вроде „героя, голубого“ (в те времена это слово имело совсем иной смысл: лишенный недостатков, светлый. – И. М.)?»

Странные методы воспитания Павла – печатали ведомости о всех его проступках и уверяли его, что их рассылают по всей Европе.

«У Его Высочества ужасная привычка спешить во всем: спешить вставать, спешить кушать, спешить опочивать ложиться.

Несмотря на юность и веселый от природы нрав, Цесаревич, готовясь к новой жизни, как бы почувствовал свое одиночество».

Видимо, что-то родственное ощутил для себя в этой трагической фигуре Ходасевич: в привычке цесаревича «спешить во всем», в надвигающемся на него одиночестве. Заняться Павлом всерьез и завершить эту работу времени не было, хотя был написан большой кусок ее.

В 1914–1916 годах Ходасевич постоянно сотрудничает в газете «Русские ведомости»: «…отдел <…> вручен мне во власть самодержавную». Масса его заметок, статей, отчетов, написанных ради заработка, рассеяна по газетам тех лет. Он пишет рецензии, с 1911 года составляет и редактирует книги в серии «Универсальная библиотека» для издательства «Польза»: рассказы Федора Сологуба, «Душеньку» Ипполита Богдановича, «Драматические сцены» Пушкина, антологии «Русская лирика» и «Война в русской лирике», делает переводы. Он много переводит в эти годы с польского стихами и прозой: Г. Сенкевича, С. Пшибышевского, В. Реймонта, К. Тетмайера, пьесу З. Красиньского «Иридион», стихи Адама Мицкевича (их он публикует в газете «Утро России»), и эта польская струя в его творчестве, конечно, очень важна для него.

Теперь нужно думать не только о себе, но и о том, чтобы прокормить семью. Нюра в это время работала делопроизводителем в Городской управе, получая в 1916 году, например, около 60 рублей в месяц. Объединенными усилиями им удается наладить довольно сносную в денежном отношении жизнь, но в постоянном напряжении, постоянной заботе о заработке.

Неплохим подспорьем для многих литераторов была работа в театре-кабаре «Летучая мышь», помещавшемся до 1915 года в Милютинском переулке, а позже – в подвале 11-этажного «небоскреба» Нирнзее в Большом Гнездниковском переулке. С режиссером театра, Никитой Балиевым, сотрудничали А. Н. Толстой, Эренбург, Кузмин, Садовской. Большой популярностью у зрителей пользовалась пьеса-обозрение Ходасевича «Любовь через все века». Написал он для кабаре и три стихотворения к силуэтам немецкого художника: «Акробат», «Весна» и «Серенада». Их сюжеты под чтение мимически «изображала» актриса Елена Маршева, отличавшаяся выразительной пластикой и ритмичностью. Позже Ходасевич написал к «Акробату» последнюю строфу: смертельно рискующий канатоходец сравнивается с поэтом; та же работа на грани гибели, те же любопытные взгляды зрителей со стороны – обывателей, взволнованно и с любопытством ждущих: «Сейчас упадет!» Стихотворение сразу стало значительнее.

Но Ходасевич не любил работать для «Летучей мыши», о чем писал Г. И. Чулкову в 1914 году: «Отсутствие „Летучей мыши“ я пока не ощущаю денежно, но с радостью ощущаю душой: уж очень противно с ней возиться». В одном из писем Садовскому он сообщает, что Балиев недоволен «Горем от ума» и «Ревизором» (видимо, это были юмористические, пародийные разработки Садовского под названием «На другой день после финала „Ревизора“ и „Горя от ума“»), а Фамусов и Лиза играют ужасно… Но сценки эти были тем не менее включены в программу, о чем можно прочесть в газетах.

В 1916 году Садовской оказался втянутым в небольшой антисемитский скандал, который разжег когда-то покровительствуемый им поэт, запойный пьяница Александр Тиняков (псевдоним его – Одинокий). Садовской напечатал в «Журнале журналов» довольно прозрачный стихотворный пасквиль, обвиняя его в том, что он печатается одновременно в противоположных по направлению газетах. Тиняков ответил в том же журнале бесстыдной и деланно наивной «Исповедью антисемита», в которой сообщал, что именно Садовской рекомендовал его статью о деле Бейлиса известному антисемиту профессору Никольскому для газеты «Земщина». Садовской, хоть и был все-таки антисемитом, считал себя опозоренным и стыдился всей этой истории. Ходасевич отнесся к нему по-дружески и ответил ему по этому поводу 22 апреля 1916 года:

«Дорогой Борис Александрович!

Я ровно настолько хорошо отношусь к Вам, чтобы иметь и право и обязанность говорить откровенно. <…> Тиняков – паразит, не в бранном, а в точном смысле слова. <…> Он принимает окраску окружающей среды. Эта способность (или порок) физиологическая. <….> Думаю, что с Вашей стороны не хорошо было 1) поощрять трусливое, тайное черносотенство Тинякова и 2) так или иначе способствовать снабжению „Земщины“ каким бы то ни было материалом. Это нехорошо, из песни слова не выкинешь. Оправдывал я Вас тем, что многое, по-моему, Вы делаете „так себе“, а может быть, с беллетристическим и ядовитым желанием поглядеть „что будет.“ <…> Правда, это немножко провокация, но почему-то не хочется (а не нельзя) судить Вас строго. Гершензон, как мне показалось, был со мной вполне согласен. Вас не ругал, по крайней мере, при мне. Думаю, что и без меня. <…>». Далее Ходасевич пишет, что в Москве всего этого никто почти и не заметил.

Письмо вполне дружеское, по-дружески откровенное и по-дружески снисходительное. Но, может быть, Садовской ждал другого, «полной реабилитации», может быть, его огорчило объективное признание его вины или, напротив, покоробила снисходительность. И возможно, именно тогда началось их незаметное охлаждение друг к другу. Начал сказываться и разный уровень их поэзии – Ходасевич уже перегнал Садовского, хотя и у того попадались порой очень неплохие стихи, например «Памятник» (1917), которым Ходасевич и Гершензон восхищались оба:

 
Мой скромный памятник не мрамор Бельведерский,
Не бронза вечная, не медные столпы:
Надменный юноша глядит с улыбкой дерзкой
На ликование толпы.
 
 
Пусть весь я не умру: зато никто на свете
Не остановится пред статуей моей
И поздних варваров гражданственные дети
Не отнесут ее в музей.
 
 
Слух скаредный о ней носился недалеко
И замер жалобно в тот самый день, когда
Трудолюбивый враг надвинулся с востока
Пасти мечом свои стада.
 
 
Но всюду и везде: на чердаке ль забытом
Или на городской бушующей тропе,
Не скроет идол мой улыбки ядовитой
И не поклонится толпе.
 

Садовской считал себя человеком вполне независимым и ненавидел большевизм. Но об его переписке с Ходасевичем по этому поводу – чуть позже.

Садовской тяжело болел, у него начался прогрессивный паралич, ему становилось то немного лучше, то хуже. При советской власти он почти не печатался и дни свои кончил в келье московского Новодевичьего монастыря, где получил приют.

Ходасевич любил Садовского. Хоть и не оставил о нем никаких воспоминаний (может быть, зная, что о живых и оставшихся в советской России писать нельзя – можно их сильно подвести), но в 1925 году, когда прошел ложный слух об его смерти, написал очень теплый некролог.

В числе новых друзей тех лет – поэтесса София Парнок. Она высоко ценила творчество Ходасевича и посвящала ему стихи. В частности, уже после его отъезда за границу, в 1928 году, она написала в альбом Нюры:

 
Ходасевичу
 
 
С детства помню: груши есть такие,
Сморщенные, мелкие, тугие,
И такая терпкость скрыта в них,
Что, едва укусишь, – сводит челюсть:
Так вот для меня и эта прелесть
Злых, оскомистых стихов твоих.
 

С 1915 года близким другом Ходасевича – одним из самых ближайших (таким близким был, наверно, лишь Муни) – стал пушкинист, историк, философ Михаил Осипович Гершензон, к которому его привел в гости Садовской. А подарили ему эту дружбу его серьезные занятия Пушкиным, начавшиеся в 1910-е годы.

Летом 1914 года на даче, в Томилине, он дерзнул написать первую научную статью, или, скорее, эссе – «Петербургские повести Пушкина». Он садился писать поздним утром, бросив в окошко рассеянный близорукий взгляд на летнее сиянье солнца сквозь темень листвы, и лишь к вечеру выходил прогуляться по окрестным полям. Он шел и думал о загадочном демонизме, проглядывающем в судьбах многих пушкинских героев. Солнце садилось, все вокруг таинственно замирало…

Статья была опубликована в журнале «Аполлон» в 1915 году.

Она значительно отличалась от традиционных работ пушкинистов того времени. Это было не стремление что-то классифицировать, объяснить отдельное стихотворение или строфу, а попытка проникнуть в общий замысел целого ряда произведений одного периода, сделать на их основе философское обобщение, пусть даже, как пишут современные комментаторы, «и несколько наивное».

«„Домик в Коломне“, „Медный всадник“ и „Пиковая дама“ составляют этот магический круг, в который поэт вводит нас таинственной силой своего гения. Мы переступаем черту и оказываемся замкнутыми в необычайном, доселе неведомом мире, которого законы совершенно своеобразны, но непреложны, как законы нашего повседневного мира».

Ходасевич настаивает на том, что «петербургские повести» сближает не только место действия, не только туманный, «непостижимый» мистический город. Он находит нечто общее в их внутренней сути, в их замыслах.

Толчком к написанию статьи послужило открытие пушкиниста Н. О. Лернера: повесть «Уединенный домик на Васильевском», напечатанная в 1829 году под именем молодого литератора Владимира Титова в альманахе «Северные цветы», была написана по сюжету Пушкина – Титов записал, придя домой из салона Карамзиных, историю, рассказанную там Пушкиным, а потом, следуя «ветхозаветной заповеди „не укради“», как он сам признается, явился со своей рукописью к Пушкину, уговорил его прослушать написанное, воспользовался его замечаниями и с его согласия отдал повесть в альманах Дельвигу. «Уединенный домик на Васильевском», почти никому в XX веке уже неизвестный, был перепечатан в 1912 году в журнале «Северные записки». Это событие поразило воображение Ходасевича. Он тут же откликнулся на него небольшой заметкой в газете «Голос Москвы». Он был огорчен, что Пушкин так легко уступил свой сюжет Титову. Он не знал, что в бумагах Пушкина еще, по-видимому, с начала 1820-х годов существовал план повести под названием «Влюбленный бес», в котором похожий замысел должен был развиваться несколько иначе (план этот был опубликован лишь в 1922 году); Пушкин, видимо, надеялся осуществить его и поэтому легко подарил сюжет «Уединенного домика» Титову.

Ходасевич анализирует в деталях внутреннее родство всех «петербургских» произведений – их объединяет тема неумолимости злого рока, дьявольской силы, которая так легко вмешивается в жизнь людей и производит в ней грозные опустошения. Запутавшись в дьявольских сетях, противостоять им уже невозможно. Демоны зла влекут к гибели. При попытке попросту броситься на дьявола с кулаками герой «Уединенного домика», Павел, вдруг чувствует удар «под ложку» и, теряя сознание, слышит зловещий ответ: «Потише, молодой человек, ты не с своим братом связался». В конце повести Павел сходит с ума, подобно Германну в «Пиковой даме», человеку расчетливому и посредственному, вступившему в сношения с темными силами, которые жестоко над ним насмеялись, хотя «обдернулся» в последний момент он сам (но кто знает, не толкнул ли его под руку дьявол?), ради обогащения. Сходит с ума и бедный Евгений в «Медном всаднике», ставший игрушкой необузданных сил истории, воплощенных в фигуре императора Петра. Лишь в лукавой поэме «Домик в Коломне», в которой роковой сюжет спародирован, вывернут наизнанку, старушке – матери Параши – удается предотвратить бедствие, которое грозит ворваться в их скромный домик и может кончиться большим несчастьем.

Исследуя в «Уединенном домике» тему рока, адских сетей, Пушкин в конце повести начинает лукавить, словно заметая след: «Впрочем, почтенные читатели, вы лучше меня рассудите, можно ли ей поверить и откуда у чертей эта охота вмешиваться в людские дела?»

Ходасевича, подобно Пушкину, явно волновала тема рока. Он и сам был фаталистом, часто повторявшим пушкинскую фразу: «И от судеб защиты нет». Тема карт, ставшая основой фабулы «Пиковой дамы» и обозначенная в «Уединенном домике», тоже сближала его с Пушкиным. Недаром он написал впоследствии, в эмиграции, статью «Пушкин, известный банкомет».

Самый подход Ходасевича к Пушкину оказался близок Гершензону. Его тоже интересовала больше всего суть дела, внутренние пружины мысли, мировоззрение поэта в целом, при этом он любил фантазировать. Позже, в 1919 году, он написал книгу «Мудрость Пушкина», которую Ходасевич считал не очень удачной, в чем-то искажающей пушкинские воззрения, и о которой так высказался потом в «Некрополе»:

«В свои историко-литературные исследования вводил он не только творческое, но даже интуитивное начало. Изучение фактов, мне кажется, представлялось ему более средством для проверки догадок, нежели материалом для выводов. Нередко это вело его к ошибкам. Его „Мудрость Пушкина“ оказалась в известной мере „мудростью Гершензона“. Но, во-первых, это все-таки „мудрость“, а во-вторых – то, что Гершензон угадал верно, могло быть угадано только им и только его путем. В некотором смысле ошибки Гершензона ценнее и глубже многих правд. Он угадал в Пушкине многое, „что и не снилось нашим мудрецам“. Но, конечно, бывали у нас и такие примерно диалоги:

Я. Михаил Осипович, мне кажется, вы ошибаетесь. Это не так.

Гершензон. А я знаю, что это так.

Я. Да ведь сам Пушкин…

Гершензон. Что ж, что сам Пушкин? Может быть, я о нем знаю больше, чем он сам. Я знаю, что он хотел сказать, и что хотел скрыть, – и еще то, что выговаривал, сам не понимая, как пифия».

Конечно, Ходасевич не мог принять, например, гершензоновского толкования «Домика в Коломне» в статье, входящей в сборник «Мудрость Пушкина», – Гершензон, полемизируя с Брюсовым, видевшем в «Домике в Коломне» лишь версификаторские утехи, утверждал, что Параша в поэме символизирует Пушкина молодого и беззаботного, а графиня (Стройновская, по разысканиям биографов Пушкина), появляющаяся в церкви Покрова, – Пушкина измученного, уставшего от жизни… И многое другое.

Гершензон работал на стыке нескольких наук: он был историком, филологом, мыслителем. В списке его трудов за многие годы значатся и исследования по древнегреческой истории и философии, и книги о Чаадаеве, М. Ф. Орлове, И. В. и П. В. Киреевских, Н. И. Тургеневе, «Грибоедовская Москва», «Жизнь В. С. Печерина», «Декабрист Кривцов и его братья», «История молодой России», «Ключ Веры» и «Тройственный образ совершенства», «Судьбы еврейского народа», наконец «Мудрость Пушкина» и многочисленные статьи о Пушкине.

И вот летом 1915 года Ходасевич послал оттиск своей свежеиспеченной статьи о петербургских повестях Пушкина Гершензону.

«Письмо, полученное в ответ, удивило меня, – вспоминает он в „Некрополе“, – простотою и задушевностью. Я не был лично знаком с Михаилом Осиповичем и, хотя высоко ценил его, – все же не представлял себе Гершензона иначе как в озарении самодовольного величия, по которому за версту познаются „солидные ученые“. Я даже и вообще-то не думал, что столь важная особа снизойдет до переписки с автором единственной статьи о Пушкине».

И вот однажды вдвоем с Садовским, который передал Ходасевичу приглашение от Гершензона, они пришли вечером в тихий Никольский переулок, неподалеку от Арбата, перешли по каменной дорожке через заросший травой двор и оказались в двухэтажном домике, где семья Гершензона занимала второй этаж. Кабинет Гершензона, большая квадратная комната в три окна, очень чистая, с гладкими белыми стенами, помещался в мезонине. Здесь было просторно и пустовато: две книжные полки, два небольших стола, кровать, покрытая серым байковым одеялом, два венских стула да старинное кожаное кресло с высокой спинкой, в которое Гершензон обычно усаживал гостя, – считалось, что оно из кабинета Чаадаева. На стенах – фототипия с тропининского портрета Пушкина и его посмертная гипсовая маска.

«Впервые пришел я сюда не без робости. Но робость прошла в тот же вечер, а потом уже целых семь лет, до последнего дня перед отъездом моим из России, ходил я сюда с уверенностью в хорошем приеме, ходил поделиться житейскими заботами, и новыми стихами, и задуманными работами, и, кажется, всеми огорчениями и всеми радостями, хотя радостей-то, пожалуй, было не так уж много».

Гершензон был на 15 лет старше Ходасевича, но они необыкновенно быстро сдружились, и Ходасевичу было чему поучиться у этого разностороннего и широко мыслящего ученого. А кроме того, Гершензон очень нравился ему просто по-человечески, он находил в общении с ним теплоту и душевный уют, которые встречаются нечасто.

«Еще в начале знакомства он вдруг спросил:

– У вас хороший характер?

– Неважный.

– Ну, значит, скоро поссоримся: у меня ужасный характер. Вот увидите.

Слава Богу, мы не поссорились. „Ужасного“ в его характере оказалось одно: упрямство. В общем он умел слушать возражения и умел иногда соглашаться с ними. Но часто бывало иначе: он вдруг безнадежно махал рукой и, воскликнув: „Бог знает, что вы говорите!“ – резко переходил на другую тему.

Он был одним из самых глубоких и тонких ценителей стихов, какие мне встречались. Но и здесь у него были два „пунктика“, против которых не помогало ничто: во-первых, он утверждал, что качество первой строчки всегда определяет качество всего стихотворения; во-вторых, считал почему-то, что если в четырехстрочной строфе первый стих рифмуется с четвертым, а второй с третьим, то это – пошлость. Я соглашался покривить душой и помириться на компромиссе: безвкусица. Но Гершензон настаивал на пошлости. Так и не сговорились».

«К тем, кого он изучал, было у него совсем особое отношение. Странно и увлекательно было слушать его рассказы об Огареве, Печерине, Герцене. Казалось, он говорит о личных знакомых. Он „чувствовал“ умерших, как живых. Однажды на какое-то мое толкование стихов Дельвига он возразил:

– Нет, у Дельвига эти слова означают другое: ведь он был толстый, одутловатый».

Гершензон был человеком не просто добрым, но деятельно добрым. Он готов был опекать по-отцовски, помогать, когда его даже и не просили. Сохранилось его письмо Андрею Белому, написанное в 1917 году: «Милый Борис Николаевич, у меня к Вам дело. Владислав Фелицианович Ходасевич находится в стесненном положении: необходимо ему помочь…» Он предлагает организовать вечер поэтов в пользу Ходасевича и призывает Андрея Белого принять в нем участие.

Ходасевич сильно нуждался в таком старшем друге – отцовской заботы ему не хватало давно. И он действительно шел к Гершензону со всеми своими делами, несчастьями, стихами…

В «Некрополе» Ходасевич очень тепло рисует облик Гершензона – человека чудаковатого, с головой погруженного в ученые занятия, но и умеющего быть иногда и практичным, необычайно доброго, верного и заботливого товарища.

С Гершензоном Ходасевич часто бывал тогда у Н. А. Бердяева, ведя разносторонние интеллектуальные разговоры и обсуждая текущие события.

Сближала еще, конечно, и проблема еврейства, которая Гершензона живо интересовала. Он обсуждал ее в письмах даже с таким переменчивым в своих высказываниях на этот счет собеседником, как В. В. Розанов, питавшим постоянный интерес к истории еврейского народа, к еврейской культуре. Гершензон словно всколыхнул и в Ходасевиче этот интерес, с его помощью Ходасевич более явно ощутил эти свои скрытые до сих пор в глубине души корни. И по точному наблюдению И. П. Андреевой, словно освободился от какой-то неловкости, от ложного стыда за свое происхождение; может быть, и за деда. Гершензон познакомил его с Львом Яффе, издающим в Москве журнал «Еврейская жизнь» и литературный альманах «Сафрут». Именно Яффе задумал издать еврейскую стихотворную антологию. Ходасевич составлял, редактировал ее вместе с Яффе, и сделал ряд переводов, очень точных, колоритных и звучных. Гершензон написал к антологии предисловие.

Переводами Ходасевич вообще много занимался в те годы для заработка. Он переводил армянских, латышских поэтов для издательства «Парус» в 1916 году; польских поэтов, в том числе Мицкевича, Красиньского, для издательства «Товарищество» уже позже, в 1919 году, – сборник этот так и не появился в печати.

Переводы из еврейской поэзии захватили его. В 1918 году вышел сборник молодой еврейской поэзии, в 1922-м – «Еврейская антология». Стихи переводились с древнееврейского, которого Ходасевич, конечно, не знал. Подстрочник ему делал Яффе, он же писал и латинскую транскрипцию еврейских текстов, чтобы Ходасевич знал, как это звучит в подлиннике. Особенно привлекала Ходасевича поэтика Саула Черниховского – в ней он ощущал нечто действительно древнее, родственное пустыням древнего бытия и в то же время человечески теплое, неунывающее и в этом тоже вечное. Позже, в эмиграции, он перевел поэму Черниховского «Свадьба Эльки» и познакомился с самим автором. В Париже было затеяно роскошное издание «Свадьбы Эльки» к 25-летнему юбилею литературной деятельности Ходасевича (261 экземпляр, с иллюстрациями), но оно так и не состоялось из-за его дороговизны…

В стихах других еврейских поэтов Ходасевич тоже находил близкие ему мотивы:

 
Знак Каина на лбу у всех народов,
Знак подлости, кровавое пятно
На сердце мира. И глубоко въелся
Тот страшный знак, и смыть его нельзя
Ни пламенем, ни кровью, ни водою
Крещения… —
 

это строчки из Шнеура, и мотив этот еще будет в дальнейшем звучать в стихах Ходасевича.

Или из стихотворения Фришмана «Ночью»:

 
Как одинок я стал с моею тайной,
С моей мечтой!
Ужель в свой дар напрасно я поверил,
О, Боже мой?
 

Переводы решены, конечно, в духе поэтики Ходасевича…

Лев Яффе пишет в своих воспоминаниях, что Ходасевич сказал ему однажды, как хотел бы он побывать в Палестине. Он впервые проникся духом древнего народа, кровь которого текла в его жилах.

Дружеские общения Ходасевича в этот период жизни довольно широки и разнообразны. Он посещает вечера поэтессы Любови Столицы, колоритной фигуры московского литературного мира. Ее девичья фамилия – Ершова; она – дочь зажиточного ямщика, дама богатая, красивая и склонная к разгульному веселью. Кружок ее под названием «Золотая гроздь» весьма своеобразен, в духе символистских игрищ начала века, но с другим оттенком. О нем упоминает в своих воспоминаниях с явной симпатией к хозяйке вторая жена Соколова-Кречетова, актриса Лидия Рындина:

«Помню вечера „Золотой грозди“, которые она устраивала: приглашения на них она посылала на белой карточке с золотой виноградной кистью сбоку. В уютной квартире выступали поэты, прозаики со своими произведениями, в числе их и хозяйка. В платье наподобие сарафана, на плечи накинут цветной платок, круглолицая, румяная, с широкой улыбкой на красивом лице. Говорила она свои стихи чуть нараспев, чудесным московским говором. Под конец вечера обычно брат хозяйки пел ямщицкие песни, аккомпанируя себе на гитаре. И над всем этим царил дух широкого русского хлебосольства. Не богатства, не роскоши, а именно хлебосольства».

Входящих в квартиру встречал брат Столицы, Алексей Никитич Ершов, в венке из виноградных лоз, и подносил каждому золоченую чашу вина.

Другая современница, поэтесса и художница Н. Я. Серпинская, в своих неизданных мемуарах описывает эти вечера гораздо более вольно и неприязненно, приподымая завесу благопристойности:

«Любовь Никитична – хмельная и ярко дерзкая, с <…> вакхическим выражением крупного лица с орлиным властным носом, серыми, пристальными, распутными глазами, в круглом декольте, с приколотой красной розой и античной перевязью на голове, с точки зрения комильфотной выглядела и держалась претенциозно, вульгарно и крикливо. Говоря о ней, дамы всегда вспоминали ямщицкое происхождение Ершовых, дед которых держал постоялый двор. <…>


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю