355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Илья Гордон » Вначале их было двое... » Текст книги (страница 7)
Вначале их было двое...
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 20:57

Текст книги "Вначале их было двое..."


Автор книги: Илья Гордон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 28 страниц)

Вначале их было двое…

Ранним утром Аншл Коцин отправился в райком на совещание. Как всегда в таких случаях, он был чисто выбрит, новый темно-коричневый костюм полувоенного покроя отлично сидел на его широкоплечей, статной фигуре и придавал ему солидный и вместе с тем молодцеватый вид. На груди Аншла красовались колодки военных и полученных за трудовые заслуги медалей. Для пущей важности он нацепил и значки разных выставок, в которых принимал участие. Новенький, только что купленный «газик» мчался как бешеный мимо сжатых полей, тянувшихся вдоль дороги, что вела в районный центр. Пусть люди полюбуются, каков председатель колхоза, известного по всей округе и даже за ее пределами! Недаром же Аншлу завидуют. Ну и пусть завидуют! Он вспомнил, как в прошлую поездку, когда его «газик» остановился во дворе райкома, какой-то дядька восхищенно покрутил головой и завистливо выдохнул:

– Вот воротила так воротила! Шутка ли, что вытворяет! Диву даешься, да и только!

На зеленую озимь, поднявшуюся на косогоре, который, начиная с Унтеркеновской балки, тянулся вдоль дороги, с хриплым карканьем опустилась хлопотливая стая ворон. Аншл высунулся из «газика» и, пытаясь спугнуть подбирающих семена птиц, заорал во весь голос:

– Тю! Тю! Тю!

Но нахальные вороны лениво поднялись к небу, а потом снова стали опускаться на манящий зеленью косогор. Тогда Аншл яростно засигналил. Перепуганные надрывным воем сирены, птицы взмыли в воздух и начали было разлетаться во все стороны, но вскоре вернулись и, снова покружившись над недавно засеянным полем, бесстрашно опустились на зеленеющие всходы.

– Смотри, как быстро поднимаются хлеба – красота! – крикнул Аншл шоферу, молодому крепышу со смешно вздернутым красным носом.

Тот, не замедляя бешеного хода машины, согласно закивал головой – вижу, мол.

Каждый раз, когда Коцин ездил в райком, он с особым, пристальным вниманием присматривался к полям, мимо которых сейчас неслась его машина. В этих местах он родился и вырос. Даже после войны, когда его избрали председателем соседнего колхоза «Маяк» и он там окончательно поселился, долго еще тянуло его сюда, к этим просторам, где ему были знакомы каждый кустик, каждая травинка.

Вот и сейчас он остановил машину около ярко зеленеющих озимых. Не поленился Аншл и пройтись по полю, осмотреть, пощупать, достаточно ли глубоко и равномерно оно вспахано, нет ли огрехов.

– Да тут, видно, не пахали землю, а царапали – то-то всходы такие чахоточные! – с недоброй усмешкой сказал Аншл шоферу. – До нашей озими им далеко.

Действительно, заросшие за годы войны бурьяном поля его земляков оживали значительно медленней, чем поля колхоза «Маяк».

В годы фашистской оккупации, спасаясь от голодной смерти, там осели рабочие соседних городов. Им удалось частично сохранить сельскохозяйственный инвентарь, по мере сил они обработали землю и спасли от разрушения немало домов. Вернувшись из эвакуации, жители «Маяка» получили от них инвентарь, годные для жилья дома. Поля были уже засеяны. Вот почему именно этот колхоз так быстро встал на ноги, первые успехи создали ему добрую славу, и его стали ставить в пример другим. Раскрывая страницы районных газет, колхозники не без зависти читали набранные крупным шрифтом призывы: «Равняйтесь по «Маяку»!», «Берите пример с «Маяка»!», «Учитесь у «Маяка»!»

Когда в районный центр приезжала какая-нибудь делегация или корреспондент областной, а то и центральной газеты, руководители района сразу же отправляли их в «Маяк».

– Там есть на что посмотреть и о чем написать, – говорили они гостям.

И Аншл Коцин всегда готов был к их приезду. Он заботился о том, чтобы фасады домов в «Маяке» всегда были чисто выбелены, а наличники окон и дверей украшены затейливой резьбой. В палисадниках пестрели цветы, росли кусты акации, шелестели в ветреную погоду невысокие липы и клены. Арка у въезда в колхоз освещалась по ночам электричеством, вверху ярко пылало алое полотнище с радушным приглашением: «Добро пожаловать!», а по бокам трепетали на ветру небольшие флаги.

Не раз, проезжая мимо тех мест, где прошло его детство и отгремела юность, Аншл при виде забитых сорняками полей горько думал о своих земляках:

«Вот бедняги, мучаются, из сил выбиваются, а на ноги встать не могут!»

Правда, в душе Аншл при этом испытывал некоторое самодовольство: у него-то в «Маяке» все по-иному. А все же земляки остаются земляками, и на обратном пути из райцентра он каждый раз заезжал в колхоз «Надежда» узнать, как идут дела у бывших его односельчан.

– Подсобить вам, может, чем-нибудь? – не раз с видом благодетеля предлагал он им. – Мы уже, в добрый час сказать, со своей работой управились.

Но каждый раз находился среди старых его земляков занозистый дядька, который, целя не в бровь, а в глаз, резал ему правду-матку:

– Дали бы нам столько машин, сколько вашему «Маяку», – и мы бы не ударили в грязь лицом. Подумаешь – герои!

И тут с Аншла сразу же слетало все его благодушие.

– Надо раньше заслужить такое отношение, какое заслужили мы, а потом уже предъявлять претензии, – чванливо говорил он тем, кому только что снисходительно предлагал свою помощь.

И все же, как ни трудно было колхозу «Надежда» оправиться после военной разрухи и как ни хотелось Аншлу убедиться в преимуществах своего хозяйствования в колхозе «Маяк», – все же ему с каждым разом становилось яснее, что и надеждинцы, как говорится, не лыком шиты: на еще недавно унылых, запущенных полях колхоза все большие и большие массивы покрывались веселой зеленью озимых, все выше и гуще к концу лета поднимались на них колосья хлебов, все больше и больше скота паслось на пастбищах; из развалин вставали новые дома, поднимались силосные башни, риги и другие строения.

И смутное, двойственное чувство овладевало душою Аншла Коцина: его радовало возрождение дорогих его сердцу мест и вместе с тем беспокоили эти пока еще робкие успехи соседнего колхоза – как бы они не отодвинули его, Аншла, колхоз на второй план.

Вот почему ему и хотелось и не хотелось сегодня повернуть машину по знакомому проселку к родным местам, посмотреть, что там делается, и заодно пригласить надеждинского председателя прокатиться вместе с ним в «газике» на районное совещание.

«Пусть земляки посмотрят на мою машину», – подумал Аншл, но, взглянув на ручные часы, спохватился: час не ранний, как бы не опоздать в райком, да и надеждинцы, наверно, давно уже в пути на своей тихоходной лошадке.

– Поезжай прямо в район, да поскорей, – приказал он шоферу.

Не прошло и часу, как «газик» Аншла подкатил к одноэтажному кирпичному дому, в котором помещался райком. Пять-шесть председателей окрестных колхозов вели на крыльце оживленную беседу. По отдельным донесшимся до Аншла словам он понял, что совещание еще не началось, и велел шоферу въехать на просторный двор райкома, где уже стояли двуколки и грузовички ранее прибывших.

«Много народу съехалось», – подумал Аншл. и ему до смерти захотелось, чтобы появление его «газика» не прошло незамеченным, чтобы и те, что увлеченно беседовали на крыльце, и те, что толпились во дворе, встретили как подобает председателя такого выдающегося колхоза, хозяина «Маяка». И музыкой прозвучали для него слова какого-то крепкого, приземистого человека лет сорока:

– Эге, высоко летает сокол, поди угонись за ним! Шутка ли, что выкомаривает. Да разве он поедет на двуколке или в кузове грузовика, как мы, грешные? Ясное дело – такой колхоз! Карман широкий, хватит в нем монеты не на одну машину.

То-то приятно было Аншлу слушать эти завистливые речи о зажиточности его колхоза – видать, ценят, признают.

Перебросившись несколькими словами с шофером, Аншл направился было к дому, как вдруг заметил неподалеку во дворе парторга колхоза «Надежда» Нохима Шалита – невысокого мужчину средних лет с узким лицом, на котором живыми огоньками сверкали небольшие зоркие глаза. Парторг возился около неказистой двуколки: чистил свои запылившиеся в дороге юфтевые сапоги и черный костюм.

– Давно ли прибыли? – обратился к нему Коцин. – Я хотел завернуть в «Надежду» и захватить вас с председателем.

Ему явно не терпелось похвастаться своим «газиком».

– Только-только приехал, – отозвался парторг, продолжая энергично отряхиваться и сбивать пыль с пиджака.

– А где же ваш председатель? – спросил Аншл.

– Прихворнул малость.

– Значит, ты один притащился на этой двуколке. Жаль, что не с кем отослать ее домой. А то хоть на обратном пути я доставил бы тебя на своей машине – мне ведь так или этак ехать мимо.

– Ничего, и на двуколке доеду неплохо, – равнодушно отозвался Шалит.

– Ну, зачем тебе трястись на своей лошаденке? – завел было Аншл ту же песню, стараясь обратить внимание земляка на свою нарядную машину. Но Шалит, как будто не желая доставить Коцину такого удовольствия, упорно не хотел замечать ни его маневров, ни блестевшего свежим лаком «газика» и не сказал о машине ни слова разочарованному хозяину.

Когда они вышли на улицу и приблизились к крыльцу, приехавшие начали уже, толкаясь и напирая друг на друга, входить в помещение райкома. Коцин с Шалитом одновременно протолкнулись в просторный зал заседания, где Шалит нашел себе скромное место в последних рядах стульев, а Коцин по своему обыкновению стал протискиваться вперед, поближе к президиуму, чтобы сесть на виду у руководства. С большим трудом протолкался он к первым рядам, но свободных мест там уже не было, а уйти оттуда ему не хотелось. Вот он и топтался нерешительно на месте, пока знакомый дежурный не подал ему через боковую дверь табуретку. Только тогда он сел, примостившись к одному из первых рядов.

Секретарь райкома Дмитрий Емельянович Шулимов, высокий большеголовый человек, массивную фигуру которого плотно облегала коричневая гимнастерка, посовещался о чем-то с сидевшими в президиуме членами бюро райкома. Один из них, крепкий, приземистый мужчина со скуластым лицом и черными проницательными глазами, краткой вступительной речью открыл совещание и предоставил слово для доклада Шулимову.

Секретарь райкома не спеша поднялся с места, слегка нагнул лобастую, до блеска выбритую голову, прищурил большие серые глаза и начал говорить. Его густой, хорошо гармонировавший с внушительной фигурой бас гулко раздавался в обширном зале райкома. Говорил он, что называется, с огоньком и размахивал при этом сжатой в кулак левой рукой, как бы припечатывая каждое слово. А слово Шулимов любил приперченное, усмешливое, а иной раз и колючее, вызывавшее у слушателей приглушенный одобрительный смех.

Все время, пока Шулимов говорил, Аншл сидел не шелохнувшись, не сводя заискивающего взора с оратора, боясь упустить хоть одно слово, ну точь-в-точь как ребенок, который ждет не дождется, чтоб его похвалили. Когда секретарь упомянул о колхозе «Маяк». Аншл даже привстал немного и как бы всем существом своим потянулся к оратору. Его лицо так и засветилось, засияло от радости, когда Шулимов торжественно заявил:

– Как всегда, на передовой линии огня в битве за высокий урожай в нашем районе неколебимо стоит колхоз «Маяк».

Передохнув, секретарь райкома начал говорить и о других колхозах, которые, как он по-военному выразился, «идут в ногу», не отстают.

А Нохим Шалит, как всегда на совещаниях райкома, сидел понурив голову и думал: хорошо было бы, если б Шулимов не вспомнил о колхозе «Надежда». Добрым словом он его не помянет – так не лучше ли, если совсем промолчит о нем. По крайней мере, до сих пор не было ни одного совещания, на котором не ругали бы надеждинцев.

«Так уж, видно, здесь повелось, – печально думал парторг. – А что, собственно, они хотят от «Надежды»? У нас, кажется, не хуже, чем у других, а вот поди же – никто не замечает ни наших усилий, ни наших успехов. Долбят и долбят одно и то же – плохо да плохо. Хоть бы раз словечком хорошим обмолвились, хоть бы раз поощрили, ободрили! А ведь наш колхоз преодолел такие трудности, на него обрушились такие напасти: и град два раза побивал высокие хлеба, тогда как в соседних колхозах и колоска не тронул; и суслики пожирали значительную часть урожая. И все же колхоз выстоял, перебился, мужественно боролся – и пополнил потери. Так почему же, почему такое поношение? Справедливо ли это?»

Нохим Шалит ушел в свои невеселые думы и упустил момент, когда секретарь начал говорить о колхозе «Надежда». Очнулся Шалит уже тогда, когда Шулимов подытоживал сказанное об этом отстающем хозяйстве.

– Да, – говорил он, – пока это только надежда: мы надеялись, мы еще пытаемся надеяться, но скоро, кажется, потеряем всякую надежду на то, что в колхозе, носящем такое хорошее имя, когда-нибудь установится мало-мальский порядок. Товарищи из этого колхоза не понимают или не хотят понять, что это из-за них район стоит на девятом месте в области.

Шалит поднялся было, чтобы как-нибудь защититься от этих нападок, но, увидев, что Шулимов продолжает говорить, опять сел.

– Подумать только – на девятом! Позор! – донеслись до его слуха негодующие слова секретаря.

Нохим Шалит первым из старожилов вернулся после войны в колхоз «Надежда». Когда его после тяжелого ранения демобилизовали, он задумался: куда ему деваться? Где его семья? Кого он застанет в родных местах? Кого он застанет из тех, с кем он вырос и с кем проработал столько лет? «Те, что эвакуировались, – думал он, – едва ли успели вернуться в свои дома, а те, что остались на месте, давно, видать, погибли».

И все же неодолимо тянуло домой, и Нохим двинулся в путь-дорогу. В привычном с детства запахе родной земли он ощутил дыхание родного дома. Запах этот не забывал он ни на минуту, как всю жизнь не забывает человек запаха теплого, ржаного, выпеченного материнскими руками хлеба. И Нохим пьянел, жадно, всем существом впитывая в себя влажную прохладу чернозема и хмельные ароматы чабреца, сурепки, осота, пырея. Но к этой радости примешивалась и щемящая грусть. Приближаясь к родным местам, он видел невозделанные, поросшие бурьяном поля, безлюдные села. Напрасно прошли по этим полям вёсны с шумными половодьями, с весело бормочущими щедрыми ливнями; напрасно плодоносящее чрево матери-земли питало буйными соками деревья и травы, – никого не радовало это чудо возрожденной природы. Облетали цветы, не порадовав яркими красками человека, и без пользы для людей наливались медовой сладостью плоды в покинутых хозяевами фруктовых садах.

Из поезда он вышел на маленьком знакомом полустанке. До «Надежды» оставалось каких-нибудь десять километров, но дорога от полустанка до колхоза заросла высокой густой травой, и не видно было тут ни следов человеческих ног или конских копыт, ни колеи, проложенной телегой или автомобилем. Боясь потерять хоть одну минуту, Шалит торопливо зашагал с походным мешком за спиной прямо по заросшему полю к родному дому. Нет, он не сам шел, его словно по воздуху несла вперед какая-то необоримая сила.

Скорей бы узнать все о семье, о близких, о земляках, о судьбе родного колхоза. От стремительной ходьбы ему стало жарко, но, обливаясь потом, он продолжал двигаться не останавливаясь, не сбавляя шага. Незаметно для себя он прошел большую часть пути до знакомого, возвышающегося над степной равниной кургана. Отсюда до дома было уже совсем близко.

В детстве ему казалось, что за этим курганом небо опускается на землю, что там кончается белый свет. Не раз малышом он бегал сюда посмотреть на «конец света», пока однажды, взобравшись на макушку кургана, не убедился, как велик, беспределен мир, нет ему ни конца, ни края. А теперь он шел в обратном направлении, и от кургана повеяло родным домом, перед глазами замелькали картины давно минувшего детства. Где же она, та дорога, по которой он бегал сюда ребенком? Где та дорога, по которой он ушел на войну уже крепким, возмужавшим, готовым грудью защитить свою родину? Где? Нет ее, заросла она, затерялась в чаще густых, диких трав. А была, была дорога – она пролегала где-то здесь, где он шагает сейчас по густой, до пояса, траве. Знать, давно уже человеческая нога не топтала ее, знать, ни одной живой души не осталось в дорогой его сердцу «Надежде». «Да, видать, что так», – горестно подумал Шалит, вслушиваясь в небывалую в этих местах тишину: ни звонкий петушиный крик, ни тревожный лай собак не нарушали молчания этих заброшенных полей. Такая мертвая тишина, вспомнил Нохим, стояла иной раз на передовой, когда, притаившись, ждешь, бывало, – вот-вот появятся перед тобой цепи противника. Но для него война кончилась, он отвоевался. Он идет домой. Ох, только бы застать в живых жену, детей, обнять их, прижать к истосковавшемуся сердцу!

Откуда-то навстречу ему с приглушенным жужжаньем прилетела пчела и села на желтый цветок сурепки.

«Откуда ты летишь? Не от моего ли дома? – подумал Нохим. – Эх, милая, покружишься ты над этими цветами, возьмешь взяток и вернешься в свой улей. А я? А мой дом? Ох, не пуст ли он, не разлетелись ли его обитатели? Да и живы ли они? Куда, одинокий, я денусь, если их здесь нет?»

И чем ближе подходил Нохим к родному дому, тем сильней одолевали его безотрадные мысли, тем страшней становилось ему. А что, если он один остался в живых из всего поселка? Тогда зачем идти туда? Куда торопиться? Не повернуть ли в соседнюю деревню, не узнать ли там сначала хоть что-нибудь о своих, о близких? Но как же не взглянуть своими глазами на то, что сталось с родным домом, когда он уже так близко – рукой подать! И тут ему вспомнилось: прежде, когда он, бывало, возвращался с полустанка домой, уже от кургана видел силосные башни, красную черепичную крышу школы, резко выделявшуюся на фоне блеклоголубого неба, да еще артезианский колодец, вырытый неподалеку от фермы. А теперь ничего, ничего не видно! Неужели все стерто с лица земли?

Пытаясь определить, где он находится, Нохим внимательно огляделся вокруг. По одиночным уцелевшим деревьям (вот памятная ему с детства старая развесистая груша) он понял, что идет по колхозному саду. А слева от сада, вспомнил Нохим, начинался поселок. Да, да, это так: вот над бурьяном, над высокими травами виднеются трубы уцелевших домов да макушки деревьев в заглохших палисадниках. Но куда идти? Где же его, Нохима Шалита, дом? Как узнать его, как до него добраться, когда главная улица поселка, эта прежде так хорошо укатанная проезжая дорога с пешеходными тропинками по сторонам, заросла буйными травами и почти слилась с наступавшей со всех сторон на поселок дикой степью?

Нохим прислушался к голосу памяти и пошел по направлению к маячившей вдалеке молочной ферме. По дороге он свернул на какой-то двор, посреди которого виднелась сплошь заросшая лебедой и конским щавелем горка строительного мусора. У этой горки валялись какие-то черепки и грязные полусгнившие тряпки. В углу двора стоял обвалившийся, заплесневелый колодец, да на том месте, где, как видно, когда-то был разбит палисадник, возвышались над густой травой два-три деревца. Нет, это не тут, подумал Нохим. Охваченный лихорадочным нетерпением разыскать родное жилье, он выбежал из развалившихся ворот туда, где прежде проходила главная улица поселка, и стал заходить в каждый двор, пристально вглядываясь во все, что могло бы помочь ему определить, кто жил в том или ином доме. И в каждом дворе жалобно глядели на Шалита черными провалами окон разрушенные дома без крыш, без дверей, полусгнившие, замшелые. Так, то медленно и понуро, то стремительно, подгоняемый вдруг ожившей надеждой, бродил и бродил Нохим среди руин.

– Не мой! Не тут!.. Не мой!.. – восклицал он.

Но вот он очутился в сильно заросшем палисаднике и тут почувствовал вдруг, как две ветки какого-то дерева легли ему на плечи. Так ложатся на плечи любимого после долгой и трудной разлуки обессилевшие от счастья женские руки. Нохим вздрогнул и невольно отшатнулся. Но осыпанное темно-красными вишнями дерево, еще теснее сомкнув свои ветви, зашелестело под внезапным порывом ветра. И в этом тихом шелесте Шалиту послышалась приветная, ласковая речь:

«Здравствуй, хозяин, это я, твоя вишенка, которую ты посадил и вырастил. Я ждала тебя, расцветала весной, приносила сочные плоды. Ждала тебя все эти годы. Но зря созревали мои вишни – только птицы клевали их, а то и падали они на землю, никому не нужные, и сгнивали. И вот я дождалась – ты пришел. Угостись же ими, хозяин, утоли жажду!»

Прямо перед собой Нохим увидел дом с перекошенными стенами и наполовину сорванной крышей, но с чудом уцелевшими хмурыми окнами, которые, как ему показалось, вот-вот заплачут то ли от горького сознания своей заброшенности, то ли от радости долгожданной и все же негаданной встречи.

– Это здесь, здесь, – озарило Нохима, и со сдавленным криком он вырвался из добрых объятий дерева и, бросившись к двери, дернул ее к себе изо всех сил. Дверь распахнулась со скрежетом и скрипом, будто вторя горькому воплю Шалита.

Равнодушно смотрели на Шалита холодные, немые степы. Но глаза его, обшарив все углы пустой, запущенной комнаты, все спрашивали, требовательно и настойчиво спрашивали:

«Где Хава? Где мои дети? Где Шлеймеле, Баселе?»

Вот-вот, казалось ему, выбегут они из какого-нибудь не замеченного им угла, бросятся ему на шею и зазвенят такими милыми, такими дорогими его сердцу голосами: па-па… па…

Но молчали стены, молчали балки, стояла застоявшаяся годами тишина. За распахнувшейся настежь дверью молчали деревья и травы. Нохим выбежал из пустого, заброшенного дома. Над разрушенным поселком огромным шатром высилось то же небо, что и в былые дни, когда его детишки, прыгая от радости, встречали его у порога, и так же, как тогда, сияло солнце, пели птицы, а вокруг была такая глушь, такая горькая, сиротливая заброшенность…

И вдруг ему послышался какой-то шорох… Может быть, почудилось?.. Нет, вот опять… Откуда-то выскочила серая, совсем одичавшая худая кошка. «Киц… киц… киценю… – позвал Нохим. – Мурка… Мур… Да это же наша Мурка. Киц… киценю…» Как-никак живое существо, с ней будет веселее… Он поделится с ней последним куском хлеба – пусть только она будет рядом, еще одна живая душа… «Киц… киц…» Нохим рванулся к кошке, хотел поймать, но та стремительно взметнулась на крышу дома, с крыши перескочила на дерево, нырнула оттуда в густую траву у его подножья и исчезла. Шалит вернулся было в полуразрушенный дом, но долго там оставаться не смог, нестерпимо ныло сердце, одна и та же мысль буравила мозг: жена, дети – что с ними сталось?

Смертельно измученный долгой дорогой и сраженный горестным разочарованием, он решил все же добраться до ближайшего села – авось там узнает хоть что-нибудь о судьбе своих близких и всего поселка. Он надел на плечи вещевой мешок, закрыл за собою дверь родного дома и опять двинулся в путь. Внезапно Нохим услышал чьи-то шаги и встал как вкопанный, вслушиваясь в малейший шорох. Шалит не ошибся – по густой траве в десяти – пятнадцати шагах от него шел человек.

– Товарищ… Браток… – разорвал он радостным воплем нависшую над развалинами тишину и бросился догонять прохожего…

Игнат Журбенко пришел в этот поселок недели на две раньше Шалита. Еще на фронте от солдата, прибывшего с пополнением из тех мест, откуда он, Журбенко, был родом, он узнал, что фашисты уничтожили его семью, а дом сожгли. Вскоре после того, как он узнал об этом, Журбенко был тяжело ранен и понял, что в строй уже не вернется. Тут-то, еще на госпитальной койке, Журбенко стал задумываться о своей дальнейшей судьбе. Возвращаться в родные места, на пепелище, ему не хотелось, и он решил пока отправиться к своему дальнему родственнику, жившему в тех же местах, где находился колхоз «Надежда». «Поживу у него, – думал он, – а там видно будет». Но ни родственника, ни его семьи он не нашел на старом месте. И вот, блуждая по окрестностям и не зная, куда двинуться дальше, наткнулся он в какой-то лощине на худую корову, брошенную, как видно, немцами в панике стремительного отступления. Завидев человека, корова подняла голову и хрипло замычала. Журбенко подошел к ней, погладил по крупу, по животу и потянул за сухой, затвердевший сосок.

«Видно, беспризорная», – подумал Журбенко.

Он решил отвести корову в ближайший поселок, напоить, а там, глядишь, и хозяин ее объявится.

Но первым поселком, который встретился ему по пути, оказалась покинутая жителями «Надежда». Идти дальше он не мог – сильно разболелась раненая нога, которую он разбередил во время долгого пути. Журбенко решил остаться в заброшенном поселке и устроиться как-нибудь в одном из пустовавших домов, пока не заживет нога и он не сможет двинуться дальше. Другого выхода у него не было.

…Услыхав человеческий голос в дремучей, как бы первозданной тишине оставленного жителями поселка, Журбенко вздрогнул и оглянулся.

– Товарищ… Браток. – все звал прерывистый от волнения голос. – Откуда ты? Куда путь держишь?

Журбенко остановился. Тяжело дыша, к нему подошел Шалит.

– Да оттуда же, откуда и ты, надо полагать, с фронта… Ты здешний? – услышал он спокойный вопрос.

– Здешний… Глянь, что стало с моим родным поселком, – и Шалит удрученно показал на разрушенные, полуобвалившиеся дома.

– Да-а-а, – покачал головой Журбенко. – Не скажешь ли, куда девались все жители?

– Не знаю – то ли погибли, то ли куда эвакуировались, кто может знать? Вернулся вот домой после ранения и видишь, что нашел… А ты как сюда попал? – спросил его Шалит. – Есть ли тут кто-нибудь еще?

– Никого нет, товарищ, как есть никого, один я.

Шалит вынул из кармана вышитый кисет, полученный им в посылочке, одной из тех, какие тысячами отправлялись в те годы из тыла для фронтовиков, оторвал от измятого полулиста газетной бумаги кусочек и высыпал из кисета оставшуюся от махорки пыль, которой едва хватило на небольшую цигарку. Чиркнув огнивом о кремень, Шалит высек искру и закурил, но, увидев, какими жадными глазами смотрит встречный на цигарку, перестал затягиваться горьким дымом и спросил:

– Куришь?

– Смерть как хочется, – сознался тот, – да где возьмешь табаку, ни крошки нет. Вот уж месяц, как всякую дрянь курю – солому, листья, мох, черт те что… Я думал – ты угостишь.

– Маловато я вытряс из кисета, – ответил Шалит. – Ну да ничего, поделимся.

И он передал Журбенко начатую цигарку. Тот с жадностью затянулся и, медленно выпустив дым, со вздохом вернул цигарку Шалиту. Нохим затянулся в последний раз и опять отдал окурок товарищу. Журбенко припал к цигарке, сосал ее и не мог оторваться. Огонь стал обжигать ему губы, а Журбенко все не мог заставить себя выплюнуть драгоценный окурок…

– Дня три совсем не курил, – сказал он, как бы оправдываясь.

– Я по себе знаю, как трудно без курева, – примолвил Шалит. – Сколько раз в окопах, когда, бывало, вовремя не доставят махорку, мы вот так же раскуривали одну цигарку на двоих, а то и на троих – даже на пятерых случалось.

– Спасибо тебе, браток, – поблагодарил Журбенко. – Отвел душу.

Дружно выкуренная цигарка сблизила недавних фронтовиков, обоим начало казаться, что они давно уже знают друг друга. Они присели на небольшие кочки, скрытые кое-где в высокой траве, и стали беседовать, рассказывая друг другу все, чем была заполнена их жизнь до этого часа, когда так неожиданно скрестились их нелегкие дороги в этих глухих, заброшенных местах. Каждый говорил о своих родных и близких, каждый, не таясь, открывал другому свою растревоженную душу.

– Где ты думаешь поселиться? – спросил Шалит у Журбенко. – Оставайся тут. Куда ты потащишься с больной ногой?

– Посмотрю, – неопределенно ответил Журбенко.

– Люди, я думаю, постепенно начнут возвращаться домой. Мы будем восстанавливать колхоз, а ты нам поможешь, – продолжал уговаривать Шалит. – Конечно, первое время всем нам придется не сладко, ну, да не привыкать стать: на фронте еще не такое видали.

Журбенко молчал. Он, видимо, напряженно обдумывал что-то.

– Я какую-то корову привел сюда, – вдруг как бы невзначай обронил он, – не знаю, то ли немцы бросили, то ли отбилась от дому и хозяин ее ищет и не доищется.

– Корова?! – вскинулся Шалит. – А она доится? Ведь корова – это, почитай, половина хозяйства: она молоко дает, да и в плуг ее, на худой конец, впрячь можно.

– Молока у нее нет, – ответил Журбенко, – ну да я уже начал ее раздаивать.

– Ты, я вижу, мужик хозяйственный, – одобрительно отозвался Шалит.

– А как же иначе? Я только дотронулся до вымени – и сразу увидел, что корова давненько блуждает без призора.

– Интересно… А где же ты ее держишь? – спросил Шалит.

– Пойдем, посмотришь на нее, – и Журбенко повел нового друга на край поселка.

Вскоре они очутились на каком-то дворе и по узкой – видно, недавно проложенной в густой траве – тропинке подошли к полуразрушенному дому с черной полусгнившей соломенной крышей. Шагах в десяти от него Шалит увидел сарайчик. К этому сарайчику и повел его Журбенко. Там, зарывшись мордой в охапку свежей травы, стояла бурая, с белой отметиной на лбу корова и с аппетитом жевала сочную зелень.

– Наша! Наша Красотка! – вне себя от радости вскричал Шалит и со всех ног ринулся к корове.

Он обнимал ее за шею, прижимался к ней, ласкал, заглядывал в большие влажные глаза животного, называл бывшую кормилицу своей семьи самыми нежными словами, какие только мог придумать:

– Любушка моя! Дорогуша! Ну, рассказывай, рассказывай все, что знаешь, родная моя, – что с твоей хозяюшкой, что с детишками? Где они? Что с ними сталось? Ты ведь наша, родная, мы выкормили, вырастили тебя. Кто еще остался здесь, кроме тебя?

Не убеги от него одичавшая кошка – и ее бы ласкал Шалит, и ей смотрел бы в глаза и, как в бреду, нашептывал бы бессвязные, полубезумные слова.

У Шалита сперло дыхание, из глаз полились слезы. Ему казалось, что и корова плачет вместе с ним, что вот-вот она заревет глухо и страшно, как ревет преданное человеку животное, когда в дом вошла беда. Почти в беспамятстве он выбежал из сарая, нарвал ворох самой сочной, самой ароматной травы, бросился к корове и стал кормить ее прямо из рук.

– Ешь, ешь, моя любушка, – ласково приговаривал он, и корова, прислушавшись к его голосу, вдруг повернула к нему голову, словно узнав хозяина.

Нохим, оглаживая со всех сторон свою любимицу, нащупал сосок и по-хозяйски потянул за него.

– Все-таки корова дает малость молока? – обратился он к Журбенко.

– Я ведь сказал тебе, что раздаиваю корову, – отозвался тот.

– Ну, теперь она с каждым днем будет тебе давать все больше и больше. А чем ты сам кормишься?

– Да вот посадил тут кто-то немного картошки. Я и рою. В соседнем селе говорят, что тут хозяйничал какой-то немец-колонист. Он, видать, собирался обосноваться на этой земле, да смылся вместе со своими сородичами, когда те удирали отсюда.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю